Страница:
… В сопровождении офицеров полковник Зайцев ходил по платформе разрушенной недавним налетом «илов» маленькой немецкой станции. Осколки стекла от выбитых окон каменного вокзальчика хрустели под ногами, засыпав исковерканный, сорванный крупнокалиберными пулями указатель с закопченным названием «Хольздорф». На путях догорали, дымились пульмановские вагоны, в воздухе висела прогорклая гарь пожара, горячего металла, а за вокзалом по-весеннему бесконечно синело небо, и под этой счастливой синевой все было тихо, солнечно, мирно. Среди буйно цветущих яблоневых садов весело краснели черепичные крыши, и среди них уходила в солнечные облака готическая высота кирхи, поблескивала отвесными, скатами кровли. В этом без боя занятом утром городке полковник Зайцев решил разместить на ночь штаб своего полка и перед тем осмотреть железнодорожные пути после налета «илов» и сохранившийся вокзальчик, где его встретил Александр, «оккупировавший» довольно уютный зал ожидания для отдыха своего взвода разведки. В то время как полковник в окружении штабных офицеров молчаливо ходил вдоль платформы, по обыкновению грозно шевеля косматыми бровями, на путях показалась из-за сосновой рощи дрезина, и Александр, выругавшись про себя, понял, что сейчас не обойтись без полковничьего разноса. Это был его разведчик, воронежский отчаюга Серега, бывший артист цирка, Чудинов, раздобывший на разбомбленной станции дрезину и отпущенный им на два часика в тыл, в немецкую деревню, где ночевали вчера. Чудинов, издали заприметив начальство, остановил дрезину на всякий случай метрах в двухстах от вокзала, акробатически ловко вспрыгнул на перрон и, небольшого роста, крепкий, точно дубок, заторопился к дальней двери вокзала, независимо размахивая огромной, как гусли, гитарой.
– Что такое? Что еще за музыкант? – вскинул лохматые брови полковник и не без едкого укора глянул на Александра. – Лейтенант, кто этот… с музыкой? Ваш? Почему на дрезине?
– Это мой разведчик, товарищ полковник, – ответил Александр, вытягиваясь, не понимая недовольства командира полка, позволявшего разведчикам некоторые вольности. – Дрезину обнаружили здесь, на станции. Я разрешил съездить разведчику в тыл.
– Как это так – разрешил съездить в тыл? По какой причине? Эй, разведчик! – зычно позвал полковник. – Подойдите ко мне! Быстро!
Чудинов бегом приблизился к командиру полка и, с особым шиком щелкнув каблуками раздобытых еще в Польше хромовых сапожек, выгнул по-строевому грудь, пряча гитару за спину, улыбаясь ясными наглыми глазами.
– Слушаю, товарищ полковник!
– Что у вас за спиной?
– Обыкновенная гитара, товарищ полковник.
– Откуда она?
– Немецкий трофей! На границе Пруссии взят в разбомбленном доме. Вчера музыкальный инструмент был одолжен мною хозяйству артиллеристов по причине получения командиром батареи второй «Отечественной». Сегодня инструмент взят обратно. Гитара то есть…
– Да зачем она вам, разведчику? Лишний предмет, неуставное имущество. Солдату и иголка тяжела. Верно? Нет?
– Никак нет. – Чудинов засмеялся, показывая прекрасные молодые зубы. – Помогает, товарищ полковник, если скучно когда.
– Ах, во-от, – протянул полковник и тоже засмеялся, неумело, похоже было, прокашлялся. – Помогает, значит? Веселый у тебя разведчик, лейтенант, – обратился он к Александру иным тоном и сурово оглядел Чудинова от лихо собранных в гармошку сапог до пилотки. – Что ж, пойдешь ко мне в ординарцы? Сержантское звание дам, на пузе ползать меньше придется. Так с музыкой тебя и возьму.
Нагловато-светлые глаза Чудинова, не мигая, смотрели на полковника непорочно.
– Никак нет, товарищ полковник.
– Что «нет»?
И тут очертя голову вмешался Александр, спеша на спасение Чудинова, хоть и знал, что полковник терпеть не может и намека на возражение.
– Я не могу его отпустить, товарищ полковник. Это лучший мой разведчик.
Полковник с неприятием вздернул брови.
– А мне лужен лучший ординарец, лейтенант. Не отдашь миром, возьму приказом. А то у меня не ординарец, а муха дохлая. Так пойдешь, разведчик?
– Не делайте этого, товарищ полковник, – повторил Александр, слыша свой упорный, неподчиняющийся голос и не без досады сознавая, что осложняет отношения со своевольным командиром полка. – Чудинов – прирожденный разведчик, – добавил он маловразумительный для полковника довод.
Офицеры, сопровождавшие полковника Зайцева, переминались с ноги на ногу, курили, глядели на тлеющие пульманы, деликатно не участвуя в разговоре.
– Ну, с-смотри, лейтенант, «языков» добывать будешь неважно, самого в ординарцы возьму, – проговорил круто полковник и, надвинув козырек фуражки на широкий лоб, двинулся вместе с офицерами к «виллисам», ожидавшим внизу, в тени вокзала.
«А стоило ли тогда задерживать у себя во взводе Чудинова, если через десять дней он погиб на правом берегу Шпрее? В ординарцах он бы выжил. Опять случайность? Чуть-чуть? Зависимость от одного сказанного слова? Оставались ли у него секунды подумать об этом перед смертью? Кто виноват? Я? Или – нет виновных?»
И теперь так выпукло помнился поздний закат в Белоруссии, переходящий в тихий медовый вечер, желтое солнце село за озерами, в вершинах берез и в воде плавал, сквозил нежный свет заката, а на той стороне, в осоке, упоенно стонали лягушки. Они, четверо разведчиков, лежали в траве и ждали полной темноты, чтобы двинуться в обход озер, за которыми начиналась немецкая передовая. В тот вечер особенно пахло свежестью смоченных росой трав, и в этой свежести терпко почувствовался запах махорочного дымка.
– Чудинов, вы курите?
– Никак нет. – Чудинов шепотом засмеялся.
– В таком случае – это курю я.
– Виноват, вроде замечтался. Утки летели. Припозднились. Должно, неподалеку на озерца сели. Кричат… Эх, хорошо! Выводки подросли, а сейчас им раздолье. В осоке играют и шелоктят.
– Ясно. Играют и шелоктят… Кто вы – охотник или циркач?
– И то, и другое мое.
– Ясно. А курить будете, когда вернемся.
Так или иначе, несмотря на то, что Чудинов нарушил святое установление разведчиков – в поиске не курить, ему приятен был этот разговор о каких-то подросших утиных выводках, которые играют в осоке и шелоктят, как приятна была его игра на гитаре, «если скучно когда», его хрипловатый голос звучал задушевно, и веселила его удалая пляска после удачного поиска, когда позволено было водки больше фронтовой нормы.
«Если бы я отпустил его в ординарцы к полковнику Зайцеву, он был бы жив. Но и Чудинов не хотел сам уходить из разведки. Если бы…»
… Если бы сержант Козырев не был сволочью и трусом, то не было бы столько безуспешных поисков зимой сорок третьего года на правом берегу Днепра, под хутором Макаровой. Всякий раз он возвращался из разведки ни с чем – разведка неизвестно почему обнаруживалась немцами на нейтральной полосе, под огнем приходилось отлеживаться и безрезультатно отходить назад, к своим траншеям. Причина неуспеха открылась однажды разведчиком Шматовым из козыревской группы, который выполз вперед левее сержанта и вдруг заметил, как из-за сугроба, где лежал Козырев, взметнулась в сумеречное небо граната и разорвалась перед боевым охранением немцев. Шматов, обескураженный, подполз к сержанту, прошептал: «Зачем?» И в это время из боевого охранения немцев резанули автоматные очереди, заработал ручной пулемет, стала оживать первая траншея, то там, то здесь засверкала вспышками выстрелов, после чего Козырев подал команду: «Отходить!» Шматов доложил Александру о несуразном поведении Козырева, которое могло быть непроизвольным, чему он, командир взвода, не придал большого значения. Но подобные бессмысленные броски гранат на нейтралке повторились и в последующем поиске, причем отход на этот раз стоил жизни двум разведчикам. И тогда Александр понял, что означают эти бессмысленные броски гранат на нейтралке, где все решает звериная бесшумность. Разрывы ручных гранат в безмолвии ничейной земли подымали молниеносную тревогу у немцев, опасающихся тихих ночных атак. Они незамедлительно открывали огонь, при котором продолжать разведку было невозможно, и оставалось одно: возвращаться назад. Здесь риск был ничтожным по сравнению с тем риском, с той неизвестностью, что караулила на каждом шагу за немецкой передовой, в чужом тылу. А Козыреву он верил. Тот был из свердловских студентов, немного говорил по-немецки, облик имел интеллигентный, чистый, ежедневно брился до тонкой бледности кожи, оставляя под чутким, играющим ноздрями носом аккуратные русые усики, любил трофейное оружие, носил парабеллум, немецкий кортик, дамский «вальтер» в набедренном кармане, руки были подвижные, гибкие, водку пил маленькими глотками, смакуя.
Взбешенный неудачными разведками Козырева, явно сломленного страхом, неодолимой боязнью идти в тыл к немцам, что стало очевидным, Александр после возвращения и доклада сержанта («немцы открыли огонь») позвал его в отдельный окоп вблизи землянки взвода и тут долго смотрел ему в заросшие инеем, обмершие от предчувствия глаза. И Александр ощутил, как всё холодеет у сержанта в груди, сжимаясь в ледяной комок, и мелькнула гневно вспыхнувшая мысль: «Он понимает, что мне известно о его гнусности, и знает, что я расстреляю его за предательство…»
А побелевшее, как кость, лицо Козырева виделось словно сквозь завесу снежной пыли, отклонялось, отступало куда-то вглубь окопа, и конвульсивно прыгали его губы, потрескавшиеся до кровяных, подтеков. Внезапно Козырев ткнулся лбом в заледенелый бруствер, задохнулся, обтянутая полушубком спина его начала вздрагивать, и он застонал, умоляя:
– Не убивай меня… Я искуплю… Виноват я, под суд отдай… Искуплю я, искуплю…
Неизвестно, что стало с ним в штрафной роте, и судьба его не интересовала Александра, он мог простить своим разведчикам многое, кроме самого ненавистного ему – обмана и предательства.
Не хватило духа расстрелять его. И хорошо, что не обмарал рук. «Что владело мной? Жалость? Противоестественность убийства своего сержанта? Интересно: расстрелял бы он меня, если бы я оказался на его месте? Думаю, не колеблясь…»
И он вспомнил кольцо убитого немца, фатовски стягивающее мизинец Козырева. Это золотое кольцо увидел Александр после одной разведки, когда, усталые, довольные, сидели за врытым в землю столом в садике прифронтовой деревни и уминали американскую тушенку.
– Что у тебя? – спросил Александр, указывая глазами на манерно оттопыренный мизинец Козырева. – Покажи-ка! Откуда у тебя трофейная хреновина? У «языка» снял? Не забыл, мальчик, что полагается за подобные штучки?
– Оставь, лейтенант! Возле убитого фрица в траве нашел. Не имею права добро поднять? – произнес оскорбленно Козырев и воткнул ложку в банку с консервами, поджал мизинец, скрывая кольцо. – Придираешься ко мне. За что, лейтенант?
– Положи руку на стол, – приказал Александр, и, как только Козырев в замешательстве сунул руку на стол, он при общем одобрительном молчании сдернул кольцо с его пальца и, не раздумывая, швырнул далеко за плетень, в траву, добавил: – Надеюсь, теперь в траве ты его не найдешь.
«Не знаю почему, но то кольцо „языка“ убеждает, что, будь Козырев на моем месте, расстрелял бы, глазом не моргнув. Случайность – он не на моем месте. А мог быть. Я не расстрелял его – случайность. Жизнь и смерть на войне – может, закономерность? Слово „закономерность“ любил употреблять отец. Белый поезд… и отца нет. Закономерность? Меня не убило на войне. Закономерность? Кто-то охранял меня? Но кто „кто-то“? Есть ли этот „кто-то“ или „что-то?“
«Откуда наплывают эти знакомые голоса?»
– Сапоги, что ль, завтра в разведку надеть? А они рваные.
– Другие у тебя есть?
– Хромовые. Но скрипят, гадюки, как на танцах. Демаскируют.
– Любитель ты сапог! Ну ровно второй Чудинов! Только ленив, ох, ленив, тебе хоть кол на голове теши – не почешешься. Об обуви раньше волноваться надо, а не хахакать!
– Чего кипишь? Это мне волноваться? Холостой, значит – жена в тылах гулять не уйдет, а в разведку и босиком можно. А что будет после смерти – посмотрим. Интересно даже… с ангелочками побеседовать.
– Жить надо. Умереть и дурак сумеет, ангелочек.
– Верно-то верно, а этой точки никто не минует. Начхать мне на костлявую левой ноздрей: сегодня, завтра… Все в одной земле лежать будем.
– Ты вот что, костлявая задница! Закон законом, порядок порядком, а ты мне голову не морочь, чертово копыто! Над смертью не шуткуй, она этого не любит! Давай, дуй к старшине, добывай обувь, пока не поздно!
«Когда я слышал этот разговор? Кто с кем говорил? И почему я это вспомнил? Ах, да, да, вологодский счетовод Дедюхин не боялся „костлявую“, был абсолютно лишен страха, а в Польше погиб от шальной мины на нейтралке и… ушел с „ангелочками беседовать“. А парень был незаурядный. А кто был второй? Да, да, сержант Буров – воплощение строгости и порядка. Ведь на отдыхе это он говорил: „Отпускаю тебя, Чудинов, в деревню к девкам, но ежели ты у меня набедокуришь, я тя долгий срок буду перед носом держать. Понятно?“ – „Понятно“. – „Йодистая ты душа, Чудинов, ты что – рванул, пьян? Разведку вспрыскивали?“ – „Да ни в одном глазу“. – „Видал – миндал, оказывается, – ни в одном глазу! Трезв, как монашенка! Да я вас всех разгуляю, чертей, с вашим шнапсом! То ты, то Дедюхин! Хвост не подымай! Оба оторви да брось! Подумать – занюханного ефрейтора приволокли! Ни в деревню, ни к девкам не отпускаю! И сам не иду! Сам себя наказываю!“
«И Дедюхин, и Чудинов погибли. И Бурова давно нет в живых. После Курской дуги. Разведчики вытащили его с нейтралки смертельно раненного разрывной пулей в живот.
Почему я вспоминаю одних убитых? Белый поезд умчал отца и многих, кого я знал. Повезло, не повезло? От судьбы не уйдешь? Так на роду написано? Все слышал за три года. Солдатское утешение. Когда мы не несли потери, мы чувствовали себя бессмертными. Смешно! А может быть, это высшая мудрость самосохранения? Но почему я дуцаю об этом?»
Матеря, у всех матеря… у всех глаза-то выплаканы.
«А чей это голос? Кто это сказал? О маме? Единственно, кого я люблю, – мама. Бедная моя! „Если человек на войне убедил себя, что его убьют, – пиши пропало“. Я вернулся, мама. Но, кажется, со мной произошла случайность. Нет, я не в госпитале. Что со мной? Но ведь война кончилась. Я в Москве. Ах вон оно что!..»
Глава вторая
– Что такое? Что еще за музыкант? – вскинул лохматые брови полковник и не без едкого укора глянул на Александра. – Лейтенант, кто этот… с музыкой? Ваш? Почему на дрезине?
– Это мой разведчик, товарищ полковник, – ответил Александр, вытягиваясь, не понимая недовольства командира полка, позволявшего разведчикам некоторые вольности. – Дрезину обнаружили здесь, на станции. Я разрешил съездить разведчику в тыл.
– Как это так – разрешил съездить в тыл? По какой причине? Эй, разведчик! – зычно позвал полковник. – Подойдите ко мне! Быстро!
Чудинов бегом приблизился к командиру полка и, с особым шиком щелкнув каблуками раздобытых еще в Польше хромовых сапожек, выгнул по-строевому грудь, пряча гитару за спину, улыбаясь ясными наглыми глазами.
– Слушаю, товарищ полковник!
– Что у вас за спиной?
– Обыкновенная гитара, товарищ полковник.
– Откуда она?
– Немецкий трофей! На границе Пруссии взят в разбомбленном доме. Вчера музыкальный инструмент был одолжен мною хозяйству артиллеристов по причине получения командиром батареи второй «Отечественной». Сегодня инструмент взят обратно. Гитара то есть…
– Да зачем она вам, разведчику? Лишний предмет, неуставное имущество. Солдату и иголка тяжела. Верно? Нет?
– Никак нет. – Чудинов засмеялся, показывая прекрасные молодые зубы. – Помогает, товарищ полковник, если скучно когда.
– Ах, во-от, – протянул полковник и тоже засмеялся, неумело, похоже было, прокашлялся. – Помогает, значит? Веселый у тебя разведчик, лейтенант, – обратился он к Александру иным тоном и сурово оглядел Чудинова от лихо собранных в гармошку сапог до пилотки. – Что ж, пойдешь ко мне в ординарцы? Сержантское звание дам, на пузе ползать меньше придется. Так с музыкой тебя и возьму.
Нагловато-светлые глаза Чудинова, не мигая, смотрели на полковника непорочно.
– Никак нет, товарищ полковник.
– Что «нет»?
И тут очертя голову вмешался Александр, спеша на спасение Чудинова, хоть и знал, что полковник терпеть не может и намека на возражение.
– Я не могу его отпустить, товарищ полковник. Это лучший мой разведчик.
Полковник с неприятием вздернул брови.
– А мне лужен лучший ординарец, лейтенант. Не отдашь миром, возьму приказом. А то у меня не ординарец, а муха дохлая. Так пойдешь, разведчик?
– Не делайте этого, товарищ полковник, – повторил Александр, слыша свой упорный, неподчиняющийся голос и не без досады сознавая, что осложняет отношения со своевольным командиром полка. – Чудинов – прирожденный разведчик, – добавил он маловразумительный для полковника довод.
Офицеры, сопровождавшие полковника Зайцева, переминались с ноги на ногу, курили, глядели на тлеющие пульманы, деликатно не участвуя в разговоре.
– Ну, с-смотри, лейтенант, «языков» добывать будешь неважно, самого в ординарцы возьму, – проговорил круто полковник и, надвинув козырек фуражки на широкий лоб, двинулся вместе с офицерами к «виллисам», ожидавшим внизу, в тени вокзала.
«А стоило ли тогда задерживать у себя во взводе Чудинова, если через десять дней он погиб на правом берегу Шпрее? В ординарцах он бы выжил. Опять случайность? Чуть-чуть? Зависимость от одного сказанного слова? Оставались ли у него секунды подумать об этом перед смертью? Кто виноват? Я? Или – нет виновных?»
И теперь так выпукло помнился поздний закат в Белоруссии, переходящий в тихий медовый вечер, желтое солнце село за озерами, в вершинах берез и в воде плавал, сквозил нежный свет заката, а на той стороне, в осоке, упоенно стонали лягушки. Они, четверо разведчиков, лежали в траве и ждали полной темноты, чтобы двинуться в обход озер, за которыми начиналась немецкая передовая. В тот вечер особенно пахло свежестью смоченных росой трав, и в этой свежести терпко почувствовался запах махорочного дымка.
– Чудинов, вы курите?
– Никак нет. – Чудинов шепотом засмеялся.
– В таком случае – это курю я.
– Виноват, вроде замечтался. Утки летели. Припозднились. Должно, неподалеку на озерца сели. Кричат… Эх, хорошо! Выводки подросли, а сейчас им раздолье. В осоке играют и шелоктят.
– Ясно. Играют и шелоктят… Кто вы – охотник или циркач?
– И то, и другое мое.
– Ясно. А курить будете, когда вернемся.
Так или иначе, несмотря на то, что Чудинов нарушил святое установление разведчиков – в поиске не курить, ему приятен был этот разговор о каких-то подросших утиных выводках, которые играют в осоке и шелоктят, как приятна была его игра на гитаре, «если скучно когда», его хрипловатый голос звучал задушевно, и веселила его удалая пляска после удачного поиска, когда позволено было водки больше фронтовой нормы.
«Если бы я отпустил его в ординарцы к полковнику Зайцеву, он был бы жив. Но и Чудинов не хотел сам уходить из разведки. Если бы…»
… Если бы сержант Козырев не был сволочью и трусом, то не было бы столько безуспешных поисков зимой сорок третьего года на правом берегу Днепра, под хутором Макаровой. Всякий раз он возвращался из разведки ни с чем – разведка неизвестно почему обнаруживалась немцами на нейтральной полосе, под огнем приходилось отлеживаться и безрезультатно отходить назад, к своим траншеям. Причина неуспеха открылась однажды разведчиком Шматовым из козыревской группы, который выполз вперед левее сержанта и вдруг заметил, как из-за сугроба, где лежал Козырев, взметнулась в сумеречное небо граната и разорвалась перед боевым охранением немцев. Шматов, обескураженный, подполз к сержанту, прошептал: «Зачем?» И в это время из боевого охранения немцев резанули автоматные очереди, заработал ручной пулемет, стала оживать первая траншея, то там, то здесь засверкала вспышками выстрелов, после чего Козырев подал команду: «Отходить!» Шматов доложил Александру о несуразном поведении Козырева, которое могло быть непроизвольным, чему он, командир взвода, не придал большого значения. Но подобные бессмысленные броски гранат на нейтралке повторились и в последующем поиске, причем отход на этот раз стоил жизни двум разведчикам. И тогда Александр понял, что означают эти бессмысленные броски гранат на нейтралке, где все решает звериная бесшумность. Разрывы ручных гранат в безмолвии ничейной земли подымали молниеносную тревогу у немцев, опасающихся тихих ночных атак. Они незамедлительно открывали огонь, при котором продолжать разведку было невозможно, и оставалось одно: возвращаться назад. Здесь риск был ничтожным по сравнению с тем риском, с той неизвестностью, что караулила на каждом шагу за немецкой передовой, в чужом тылу. А Козыреву он верил. Тот был из свердловских студентов, немного говорил по-немецки, облик имел интеллигентный, чистый, ежедневно брился до тонкой бледности кожи, оставляя под чутким, играющим ноздрями носом аккуратные русые усики, любил трофейное оружие, носил парабеллум, немецкий кортик, дамский «вальтер» в набедренном кармане, руки были подвижные, гибкие, водку пил маленькими глотками, смакуя.
Взбешенный неудачными разведками Козырева, явно сломленного страхом, неодолимой боязнью идти в тыл к немцам, что стало очевидным, Александр после возвращения и доклада сержанта («немцы открыли огонь») позвал его в отдельный окоп вблизи землянки взвода и тут долго смотрел ему в заросшие инеем, обмершие от предчувствия глаза. И Александр ощутил, как всё холодеет у сержанта в груди, сжимаясь в ледяной комок, и мелькнула гневно вспыхнувшая мысль: «Он понимает, что мне известно о его гнусности, и знает, что я расстреляю его за предательство…»
А побелевшее, как кость, лицо Козырева виделось словно сквозь завесу снежной пыли, отклонялось, отступало куда-то вглубь окопа, и конвульсивно прыгали его губы, потрескавшиеся до кровяных, подтеков. Внезапно Козырев ткнулся лбом в заледенелый бруствер, задохнулся, обтянутая полушубком спина его начала вздрагивать, и он застонал, умоляя:
– Не убивай меня… Я искуплю… Виноват я, под суд отдай… Искуплю я, искуплю…
Неизвестно, что стало с ним в штрафной роте, и судьба его не интересовала Александра, он мог простить своим разведчикам многое, кроме самого ненавистного ему – обмана и предательства.
Не хватило духа расстрелять его. И хорошо, что не обмарал рук. «Что владело мной? Жалость? Противоестественность убийства своего сержанта? Интересно: расстрелял бы он меня, если бы я оказался на его месте? Думаю, не колеблясь…»
И он вспомнил кольцо убитого немца, фатовски стягивающее мизинец Козырева. Это золотое кольцо увидел Александр после одной разведки, когда, усталые, довольные, сидели за врытым в землю столом в садике прифронтовой деревни и уминали американскую тушенку.
– Что у тебя? – спросил Александр, указывая глазами на манерно оттопыренный мизинец Козырева. – Покажи-ка! Откуда у тебя трофейная хреновина? У «языка» снял? Не забыл, мальчик, что полагается за подобные штучки?
– Оставь, лейтенант! Возле убитого фрица в траве нашел. Не имею права добро поднять? – произнес оскорбленно Козырев и воткнул ложку в банку с консервами, поджал мизинец, скрывая кольцо. – Придираешься ко мне. За что, лейтенант?
– Положи руку на стол, – приказал Александр, и, как только Козырев в замешательстве сунул руку на стол, он при общем одобрительном молчании сдернул кольцо с его пальца и, не раздумывая, швырнул далеко за плетень, в траву, добавил: – Надеюсь, теперь в траве ты его не найдешь.
«Не знаю почему, но то кольцо „языка“ убеждает, что, будь Козырев на моем месте, расстрелял бы, глазом не моргнув. Случайность – он не на моем месте. А мог быть. Я не расстрелял его – случайность. Жизнь и смерть на войне – может, закономерность? Слово „закономерность“ любил употреблять отец. Белый поезд… и отца нет. Закономерность? Меня не убило на войне. Закономерность? Кто-то охранял меня? Но кто „кто-то“? Есть ли этот „кто-то“ или „что-то?“
«Откуда наплывают эти знакомые голоса?»
– Сапоги, что ль, завтра в разведку надеть? А они рваные.
– Другие у тебя есть?
– Хромовые. Но скрипят, гадюки, как на танцах. Демаскируют.
– Любитель ты сапог! Ну ровно второй Чудинов! Только ленив, ох, ленив, тебе хоть кол на голове теши – не почешешься. Об обуви раньше волноваться надо, а не хахакать!
– Чего кипишь? Это мне волноваться? Холостой, значит – жена в тылах гулять не уйдет, а в разведку и босиком можно. А что будет после смерти – посмотрим. Интересно даже… с ангелочками побеседовать.
– Жить надо. Умереть и дурак сумеет, ангелочек.
– Верно-то верно, а этой точки никто не минует. Начхать мне на костлявую левой ноздрей: сегодня, завтра… Все в одной земле лежать будем.
– Ты вот что, костлявая задница! Закон законом, порядок порядком, а ты мне голову не морочь, чертово копыто! Над смертью не шуткуй, она этого не любит! Давай, дуй к старшине, добывай обувь, пока не поздно!
«Когда я слышал этот разговор? Кто с кем говорил? И почему я это вспомнил? Ах, да, да, вологодский счетовод Дедюхин не боялся „костлявую“, был абсолютно лишен страха, а в Польше погиб от шальной мины на нейтралке и… ушел с „ангелочками беседовать“. А парень был незаурядный. А кто был второй? Да, да, сержант Буров – воплощение строгости и порядка. Ведь на отдыхе это он говорил: „Отпускаю тебя, Чудинов, в деревню к девкам, но ежели ты у меня набедокуришь, я тя долгий срок буду перед носом держать. Понятно?“ – „Понятно“. – „Йодистая ты душа, Чудинов, ты что – рванул, пьян? Разведку вспрыскивали?“ – „Да ни в одном глазу“. – „Видал – миндал, оказывается, – ни в одном глазу! Трезв, как монашенка! Да я вас всех разгуляю, чертей, с вашим шнапсом! То ты, то Дедюхин! Хвост не подымай! Оба оторви да брось! Подумать – занюханного ефрейтора приволокли! Ни в деревню, ни к девкам не отпускаю! И сам не иду! Сам себя наказываю!“
«И Дедюхин, и Чудинов погибли. И Бурова давно нет в живых. После Курской дуги. Разведчики вытащили его с нейтралки смертельно раненного разрывной пулей в живот.
Почему я вспоминаю одних убитых? Белый поезд умчал отца и многих, кого я знал. Повезло, не повезло? От судьбы не уйдешь? Так на роду написано? Все слышал за три года. Солдатское утешение. Когда мы не несли потери, мы чувствовали себя бессмертными. Смешно! А может быть, это высшая мудрость самосохранения? Но почему я дуцаю об этом?»
Матеря, у всех матеря… у всех глаза-то выплаканы.
«А чей это голос? Кто это сказал? О маме? Единственно, кого я люблю, – мама. Бедная моя! „Если человек на войне убедил себя, что его убьют, – пиши пропало“. Я вернулся, мама. Но, кажется, со мной произошла случайность. Нет, я не в госпитале. Что со мной? Но ведь война кончилась. Я в Москве. Ах вон оно что!..»
Глава вторая
Он очнулся от дергающей боли в руке, приоткрыл глаза и сразу не понял, почему перед ним в полумраке на потолке кругло светится зеленоватое пятно. Потом увидел перед диваном торшер в грушевидном колпаке, накрытом зеленой материей, затеняющей незнакомую комнату.
По-ночному наглухо были задернуты шторы, неясно темнела, мебель, письменный стол с бархатными креслами, резные шкафчики, конторка у стены, книжные полки. Там отсвечивали бронзовые и мраморные статуэтки меж книг, высокие вазы, висели устрашающего вида маски вперемежку с множеством фотографий, где можно было разобрать Эйфелеву башню, ряды стеклянных небоскребов, группы лиц на сцене театра, засыпанной цветами, на террасе, в шезлонгах, на берегу моря. Чужая эта комната, пряно-шерстяной запах восточного паласа, два по-музейному развешанных на нем старинных ружья – необычность комнаты, ее мебели точно в туманце нереальности продолжала бредовый сон, и, морща лоб, он стал мучительно напрягать память – где он сейчас, как он попал сюда.
И только ощупав забинтованную руку, жгущую болью, вдруг вспомнил все, что произошло ночью, как на машине мчались из Верхушкова в Москву, как возле кинотеатра «Ударник» перед мостом раздались милицейские свистки орудовца, должно быть, заприметившего преувеличение скорости, как Кирюшкин застучал в кабину, заорал Билибину: «Не останавливай! Поворачивай к Третьяковке и – переулками!» И здесь в плохо освещенных переулках машина попала правым колесом в какую-то яму, вероятно, начатых дорожных работ, и кузов так тряхнуло на скорости, что всех сорвало с мест, побросало к бортам, и Александра с силой ударило виском и рукой о железную опору, к которой крепился брезент. От раскаленной боли в раненой руке он задохнулся тошнотной спазмой и, почти теряя сознание, лег спиной на трясущийся пол кузова, успев подложить здоровую руку под замутненную голову. Он ощущал, как повязка набухала от крови и порывами подкатывала рвота. Потом внезапная тишина, поплыли чьи-то голоса из тьмы, появилась какая-то стена дома, открытое настежь парадное, лестница с перилами, по которой ему помогали подыматься, кажется, Кирюшкин и Твердохлебов, едва не несший его на руках, а он чувствовал тискающую горло дурноту, головокружение и не мог перебороть слабость в ногах, не было сил сказать, пошутить: «Да что вы, ребята, со мной как с младенцем? Пройдет, не в первый раз!» В последнюю минуту показалось, что он летит в черный колодец между лестниц, а наверху к перилам приблизилось измененное страхом лицо Нинель, а когда внизу он лежал, умирая, разбившись о каменный пол, его настиг ее вскрикнувший голос: «Саша! Саша!..»
– Саша…
«Это она… это ее голос… Или мне мерещится? Так где же я? Кирюшкин и Твердохлебов вели меня по лестнице в эту комнату? И почему я помню померкшее в ужасе лицо Нинель?»
– Саша, – снова позвал ее голос, и тогда он повернул голову на подушке и в углу комнаты справа от письменного стола, под незажженной настольной лампой увидел темную фигурку, глубоко ушедшую в кресло. Она полулежала, откинувшись спиной, казалось, в неимоверной усталости и оттуда, из полумрака смотрела на него, безжизненно вытянув руки на подлокотники.
– Где я? – шепотом спросил Александр, еще не веря, что в этой незнакомой комнате в кресле сидит Нинель, а он лежит на чужом диване, замерзая от знобящей боли.
Она встала, подошла к дивану, села на краешек постели, овеяв миндальным ветерком то ли одежды, то ли духов, взяла легкими пальцами его правую руку, прижала ее к подбородку, сказала:
– Саша, ты у меня… Слава Господу, ты жив, – и как-то странно поцеловала ему ладонь. – Я боялась, что ты уже не очнешься… Я сидела и смотрела на тебя, и мне было страшновато. Ты бредил и все время повторял слово «случайность»… Наверно, тебя мучила война.
Он высвободил свою горячую руку из льда ее пальцев, высвободил с неловкостью и даже раздражением от этого неестественного поцелуя в ладонь, оттого, что она слышала его бред и, конечно, непотребные солдатские выражения, оттого, что был раздет и лежал на чистой чужой простыне, под хорошим чужим одеялом, обессиленный, мучимый непроходящей болью в предплечье.
– Нинель, – выговорил он, глядя не в лицо ей, а на зеленое пятно торшера на потолке. – Нинель… Плохо помню… Куда я летел? В какую пустоту… И кто меня раздевал – ты?
Ее губы изогнулись в улыбке.
– Раздевал тебя Эльдар… и даже для дезинфекции обтер всего спиртом. И наложил хороший бинт. Он ведь на войне был санитаром. Я ему только помогала.
– Нинель, у тебя что-то новое в прическе, – сказал он, не зная зачем. – Ты постриглась. Нет длинных волос.
– Тебе не нравится? Отпустить опять волосы? Я могу…
– Как хочешь.
– Посмотри на меня, я так хочу, – попросила она. – У тебя серые глаза, и я люблю, когда ты смотришь… Но, по-моему, ты стесняешься. Какой ты еще, Саша… Офицер разведки, и вдруг такой… неразвращенный.
Она отодвинула одеяло и потерлась носом о его грудь; ее пахнущие сладким теплом волосы шелковисто мазнули его по шее, а он, прижимаясь губами к этим ласкающим волосам, чувствуя, что его неудержимо тянет к ней, проговорил:
– Как я оказался у тебя?..
– Все было странно и страшно. Я не трусиха, но все-таки… никогда такого не было.
– Как я попал к тебе?
– Часа в три ночи позвонил твой друг Кирюшкин и очень интеллигентно, просто по-рыцарски спросил, не приехал ли мой отец из командировки. А когда я ответила, что нет, сказал, что на вас ночью напала какая-то вооруженная банда, была драка со стрельбой, ты ранен, домой тебе нельзя, потому что больная мать сойдет с ума, а в болынице заинтересуются стрельбой и ранением, и все осложнится. И он сразу же попросил для тебя убежища на несколько дней. Он так прямо и сказал: «Я прошу для Александра убежища». Потом они привезли тебя. Я, конечно, чувствую, что произошло что-то необычное. Прости меня, но Кирюшкина и его ребят все называют бандой… состоящей из фронтовиков. Их боятся во всем Замоскворечье. Что за драка? Кто стрелял? Это невероятно!
– Что сказал Кирюшкин?
– Сказал, что они будут приходить каждый день, приносить продукты, найдут врача. И когда уходил, оставил на столе кучу денег. Для тебя. На всякий случай, как он сказал. – Она отклонилась, обеими руками отвела назад загородившие щеки волосы, устремив взгляд на зеленый кружок на потолке, куда, вспоминающе хмурясь, смотрел Александр. – Что тебя мучает, Саша? – спросила она с осторожностью немного погодя. – О чем ты думаешь?
– О банде Кирюшкина, как ты сказала.
– Поверь, Саша, замоскворецкие голубятники и продажа голубей…
Он сказал, не обращаясь к ней:
– Называй, как хочешь, но я тоже голубятник и, значит, вхожу в банду. Кирюшкин – настоящий парень.
– Я тебя не осуждаю, Саша.
Он через силу сказал:
– Нинель… Лучше ошибаться с Платоном, чем судить правильно с другими. На всю жизнь запомнил фразу моего отца.
– Зачем тебе старая цитата?
– Война не кончилась. А если уж… тогда так: лучше ошибаться с фронтовыми ребятами, чем судить правильно с тыловой сволочью. Значит, я в кабинете твоего отца? Кто он?
– Артист. Очень известный. Почему ты так смотришь? Какое сейчас это имеет значение?
– Да нет. Я в твоей квартире.
– Он на гастролях с театром в Красноярске. Я хотела, чтобы ты был в моей комнате, но Кирюшкин осмотрел квартиру и приказал своим ребятам, чтобы тебя положили здесь, подальше от входной двери. Он сказал мне, так будет подальше от посторонних глаз. Ответь, Саша, прямо – тебе что-то грозит после этой драки?
Со стиснутыми зубами Александр взглянул на Нинель наигранно открыто:
– Не надо об этом. И зачем тебе знать это дурацкое мужское дело? Оно не для тебя. А знаешь, у тебя такие сказочные нежные губы… Можно? – сказал он, стараясь удержать голос на шутливой ноте, и не без усилия приподнялся на локте, не целуя, а только косвенно прислоняясь к уголку ее рта, после чего упал затылком на подушку, приближая глаза Нинель взглядом.
– Как тебе помочь? – спросила она, наклоняясь к нему. – Я чувствую, что тебе больно. Тебе не по себе? Но понимаю… вида ты не хочешь показывать. И все-таки, как же быть с врачом? Где его нам раздобыть? Я видела твои раны. Это серьезно. Тебя знобит, да?
И, стараясь удержать подобие бодрости, он ответил ей несомневающимся тоном:
– Насчет врача я что-нибудь придумаю, как только придут ребята. Знаешь, Нинель, пришла идея. Неожиданная, правда, но полезная. Я не пил водку после Сталинграда. Даже отвык от ее запаха. У тебя есть что-нибудь крепкое? Ты, кажется, сказала – спирт?
– Да, есть и водка. Ты хочешь, Саша?
– Ну, может быть, стоит побороться с ознобом. Зато мы устроим маленькую пирушку в честь того, что у меня появился ангел-хранитель. Как ты смотришь на то, если мы гульнем немного? И я произнесу тост за то, что лучшего в мире ангела-хранителя мне не надо.
Нинель ответила, понимая, что нужно улыбнуться ему:
– А я буду молчать. Надо быть безгласным в добром деле.
Она вышла, а он, глотая стон, взглядом проводил ее до двери. Он сознавал, что она чувствует его фальшивое бодрячество и, ни словом не возражая ему, не хочет создавать обстановку беспокойства, хотя и было неясно ей, что произошло, как случилась эта драка и почему неприятный Кирюшкин привез его к ней, прося об убежище.
«Дорогая мама, – вертелось в его голове, все время повторяясь нескончаемой каруселью. – Дорогая мама, дорогая мама… Не мог зайти и предупредить… и даже позвонить. Знакомые фронтовые ребята, которых встретил на вокзале, предложили с ними поехать на несколько дней в Ташкент за продуктами… Как я могу так глупо обманывать ее? Чушь! Глупость! Идиотизм! Но что делать? Как успокоить ее? Если она узнает, что случилось со мной, она не выдержит. Дорогая мама, дорогая мама… у меня есть деньги, я приеду с продуктами, привезу фрукты… Неужели я могу так врать матери? Но ничего не могу придумать, не могу… Разумно ли позвонить отсюда, из квартиры Нинель, сказать, что я звоню с первой станции от Москвы… Что со мной все в порядке…»
Резкий телефонный звонок взорвал тишину, пронзительной иглой впился в раненое предплечье, и Александр дернулся даже от боли. «Неужели звук имеет болевое свойство? Безумие, безумие. Я подумал, разумно ли позвонить, если бы кто-то меня услышал. Кто это звонит? Безумие так, что ли, начинается?»
А телефон стоял на письменном столе и металлическими жалами звонков беспрерывно пропарывал полумрак комнаты, а Александр не вставал, отдавая себе отчет в том, что не сумеет без физических.усилий это сделать, что он в чужой квартире, что его ответ по телефону может стать рискованным.
– Нинель! – позвал он как спасение, и она вошла быстро, сняла трубку, и успокоительным лекарством потек ее голос.
– Да, Эльдар, думаю, сейчас не надо. Посмотрите на часы. Еще ночь. Лучше утром. Я сейчас спрошу. – Она зачем-то прикрыла ладонью трубку, поглядела на Александра. – Эльдар вместе с Романом хотят прийти сейчас. Поразительные ребята. Наверное, лучше утром.
По-ночному наглухо были задернуты шторы, неясно темнела, мебель, письменный стол с бархатными креслами, резные шкафчики, конторка у стены, книжные полки. Там отсвечивали бронзовые и мраморные статуэтки меж книг, высокие вазы, висели устрашающего вида маски вперемежку с множеством фотографий, где можно было разобрать Эйфелеву башню, ряды стеклянных небоскребов, группы лиц на сцене театра, засыпанной цветами, на террасе, в шезлонгах, на берегу моря. Чужая эта комната, пряно-шерстяной запах восточного паласа, два по-музейному развешанных на нем старинных ружья – необычность комнаты, ее мебели точно в туманце нереальности продолжала бредовый сон, и, морща лоб, он стал мучительно напрягать память – где он сейчас, как он попал сюда.
И только ощупав забинтованную руку, жгущую болью, вдруг вспомнил все, что произошло ночью, как на машине мчались из Верхушкова в Москву, как возле кинотеатра «Ударник» перед мостом раздались милицейские свистки орудовца, должно быть, заприметившего преувеличение скорости, как Кирюшкин застучал в кабину, заорал Билибину: «Не останавливай! Поворачивай к Третьяковке и – переулками!» И здесь в плохо освещенных переулках машина попала правым колесом в какую-то яму, вероятно, начатых дорожных работ, и кузов так тряхнуло на скорости, что всех сорвало с мест, побросало к бортам, и Александра с силой ударило виском и рукой о железную опору, к которой крепился брезент. От раскаленной боли в раненой руке он задохнулся тошнотной спазмой и, почти теряя сознание, лег спиной на трясущийся пол кузова, успев подложить здоровую руку под замутненную голову. Он ощущал, как повязка набухала от крови и порывами подкатывала рвота. Потом внезапная тишина, поплыли чьи-то голоса из тьмы, появилась какая-то стена дома, открытое настежь парадное, лестница с перилами, по которой ему помогали подыматься, кажется, Кирюшкин и Твердохлебов, едва не несший его на руках, а он чувствовал тискающую горло дурноту, головокружение и не мог перебороть слабость в ногах, не было сил сказать, пошутить: «Да что вы, ребята, со мной как с младенцем? Пройдет, не в первый раз!» В последнюю минуту показалось, что он летит в черный колодец между лестниц, а наверху к перилам приблизилось измененное страхом лицо Нинель, а когда внизу он лежал, умирая, разбившись о каменный пол, его настиг ее вскрикнувший голос: «Саша! Саша!..»
– Саша…
«Это она… это ее голос… Или мне мерещится? Так где же я? Кирюшкин и Твердохлебов вели меня по лестнице в эту комнату? И почему я помню померкшее в ужасе лицо Нинель?»
– Саша, – снова позвал ее голос, и тогда он повернул голову на подушке и в углу комнаты справа от письменного стола, под незажженной настольной лампой увидел темную фигурку, глубоко ушедшую в кресло. Она полулежала, откинувшись спиной, казалось, в неимоверной усталости и оттуда, из полумрака смотрела на него, безжизненно вытянув руки на подлокотники.
– Где я? – шепотом спросил Александр, еще не веря, что в этой незнакомой комнате в кресле сидит Нинель, а он лежит на чужом диване, замерзая от знобящей боли.
Она встала, подошла к дивану, села на краешек постели, овеяв миндальным ветерком то ли одежды, то ли духов, взяла легкими пальцами его правую руку, прижала ее к подбородку, сказала:
– Саша, ты у меня… Слава Господу, ты жив, – и как-то странно поцеловала ему ладонь. – Я боялась, что ты уже не очнешься… Я сидела и смотрела на тебя, и мне было страшновато. Ты бредил и все время повторял слово «случайность»… Наверно, тебя мучила война.
Он высвободил свою горячую руку из льда ее пальцев, высвободил с неловкостью и даже раздражением от этого неестественного поцелуя в ладонь, оттого, что она слышала его бред и, конечно, непотребные солдатские выражения, оттого, что был раздет и лежал на чистой чужой простыне, под хорошим чужим одеялом, обессиленный, мучимый непроходящей болью в предплечье.
– Нинель, – выговорил он, глядя не в лицо ей, а на зеленое пятно торшера на потолке. – Нинель… Плохо помню… Куда я летел? В какую пустоту… И кто меня раздевал – ты?
Ее губы изогнулись в улыбке.
– Раздевал тебя Эльдар… и даже для дезинфекции обтер всего спиртом. И наложил хороший бинт. Он ведь на войне был санитаром. Я ему только помогала.
– Нинель, у тебя что-то новое в прическе, – сказал он, не зная зачем. – Ты постриглась. Нет длинных волос.
– Тебе не нравится? Отпустить опять волосы? Я могу…
– Как хочешь.
– Посмотри на меня, я так хочу, – попросила она. – У тебя серые глаза, и я люблю, когда ты смотришь… Но, по-моему, ты стесняешься. Какой ты еще, Саша… Офицер разведки, и вдруг такой… неразвращенный.
Она отодвинула одеяло и потерлась носом о его грудь; ее пахнущие сладким теплом волосы шелковисто мазнули его по шее, а он, прижимаясь губами к этим ласкающим волосам, чувствуя, что его неудержимо тянет к ней, проговорил:
– Как я оказался у тебя?..
– Все было странно и страшно. Я не трусиха, но все-таки… никогда такого не было.
– Как я попал к тебе?
– Часа в три ночи позвонил твой друг Кирюшкин и очень интеллигентно, просто по-рыцарски спросил, не приехал ли мой отец из командировки. А когда я ответила, что нет, сказал, что на вас ночью напала какая-то вооруженная банда, была драка со стрельбой, ты ранен, домой тебе нельзя, потому что больная мать сойдет с ума, а в болынице заинтересуются стрельбой и ранением, и все осложнится. И он сразу же попросил для тебя убежища на несколько дней. Он так прямо и сказал: «Я прошу для Александра убежища». Потом они привезли тебя. Я, конечно, чувствую, что произошло что-то необычное. Прости меня, но Кирюшкина и его ребят все называют бандой… состоящей из фронтовиков. Их боятся во всем Замоскворечье. Что за драка? Кто стрелял? Это невероятно!
– Что сказал Кирюшкин?
– Сказал, что они будут приходить каждый день, приносить продукты, найдут врача. И когда уходил, оставил на столе кучу денег. Для тебя. На всякий случай, как он сказал. – Она отклонилась, обеими руками отвела назад загородившие щеки волосы, устремив взгляд на зеленый кружок на потолке, куда, вспоминающе хмурясь, смотрел Александр. – Что тебя мучает, Саша? – спросила она с осторожностью немного погодя. – О чем ты думаешь?
– О банде Кирюшкина, как ты сказала.
– Поверь, Саша, замоскворецкие голубятники и продажа голубей…
Он сказал, не обращаясь к ней:
– Называй, как хочешь, но я тоже голубятник и, значит, вхожу в банду. Кирюшкин – настоящий парень.
– Я тебя не осуждаю, Саша.
Он через силу сказал:
– Нинель… Лучше ошибаться с Платоном, чем судить правильно с другими. На всю жизнь запомнил фразу моего отца.
– Зачем тебе старая цитата?
– Война не кончилась. А если уж… тогда так: лучше ошибаться с фронтовыми ребятами, чем судить правильно с тыловой сволочью. Значит, я в кабинете твоего отца? Кто он?
– Артист. Очень известный. Почему ты так смотришь? Какое сейчас это имеет значение?
– Да нет. Я в твоей квартире.
– Он на гастролях с театром в Красноярске. Я хотела, чтобы ты был в моей комнате, но Кирюшкин осмотрел квартиру и приказал своим ребятам, чтобы тебя положили здесь, подальше от входной двери. Он сказал мне, так будет подальше от посторонних глаз. Ответь, Саша, прямо – тебе что-то грозит после этой драки?
Со стиснутыми зубами Александр взглянул на Нинель наигранно открыто:
– Не надо об этом. И зачем тебе знать это дурацкое мужское дело? Оно не для тебя. А знаешь, у тебя такие сказочные нежные губы… Можно? – сказал он, стараясь удержать голос на шутливой ноте, и не без усилия приподнялся на локте, не целуя, а только косвенно прислоняясь к уголку ее рта, после чего упал затылком на подушку, приближая глаза Нинель взглядом.
– Как тебе помочь? – спросила она, наклоняясь к нему. – Я чувствую, что тебе больно. Тебе не по себе? Но понимаю… вида ты не хочешь показывать. И все-таки, как же быть с врачом? Где его нам раздобыть? Я видела твои раны. Это серьезно. Тебя знобит, да?
И, стараясь удержать подобие бодрости, он ответил ей несомневающимся тоном:
– Насчет врача я что-нибудь придумаю, как только придут ребята. Знаешь, Нинель, пришла идея. Неожиданная, правда, но полезная. Я не пил водку после Сталинграда. Даже отвык от ее запаха. У тебя есть что-нибудь крепкое? Ты, кажется, сказала – спирт?
– Да, есть и водка. Ты хочешь, Саша?
– Ну, может быть, стоит побороться с ознобом. Зато мы устроим маленькую пирушку в честь того, что у меня появился ангел-хранитель. Как ты смотришь на то, если мы гульнем немного? И я произнесу тост за то, что лучшего в мире ангела-хранителя мне не надо.
Нинель ответила, понимая, что нужно улыбнуться ему:
– А я буду молчать. Надо быть безгласным в добром деле.
Она вышла, а он, глотая стон, взглядом проводил ее до двери. Он сознавал, что она чувствует его фальшивое бодрячество и, ни словом не возражая ему, не хочет создавать обстановку беспокойства, хотя и было неясно ей, что произошло, как случилась эта драка и почему неприятный Кирюшкин привез его к ней, прося об убежище.
«Дорогая мама, – вертелось в его голове, все время повторяясь нескончаемой каруселью. – Дорогая мама, дорогая мама… Не мог зайти и предупредить… и даже позвонить. Знакомые фронтовые ребята, которых встретил на вокзале, предложили с ними поехать на несколько дней в Ташкент за продуктами… Как я могу так глупо обманывать ее? Чушь! Глупость! Идиотизм! Но что делать? Как успокоить ее? Если она узнает, что случилось со мной, она не выдержит. Дорогая мама, дорогая мама… у меня есть деньги, я приеду с продуктами, привезу фрукты… Неужели я могу так врать матери? Но ничего не могу придумать, не могу… Разумно ли позвонить отсюда, из квартиры Нинель, сказать, что я звоню с первой станции от Москвы… Что со мной все в порядке…»
Резкий телефонный звонок взорвал тишину, пронзительной иглой впился в раненое предплечье, и Александр дернулся даже от боли. «Неужели звук имеет болевое свойство? Безумие, безумие. Я подумал, разумно ли позвонить, если бы кто-то меня услышал. Кто это звонит? Безумие так, что ли, начинается?»
А телефон стоял на письменном столе и металлическими жалами звонков беспрерывно пропарывал полумрак комнаты, а Александр не вставал, отдавая себе отчет в том, что не сумеет без физических.усилий это сделать, что он в чужой квартире, что его ответ по телефону может стать рискованным.
– Нинель! – позвал он как спасение, и она вошла быстро, сняла трубку, и успокоительным лекарством потек ее голос.
– Да, Эльдар, думаю, сейчас не надо. Посмотрите на часы. Еще ночь. Лучше утром. Я сейчас спрошу. – Она зачем-то прикрыла ладонью трубку, поглядела на Александра. – Эльдар вместе с Романом хотят прийти сейчас. Поразительные ребята. Наверное, лучше утром.