– Не подходи, не подходи, блямба, глаза вырежу! Не подходи, курва! Не лезь! Я сам своей жизни хозяин! Уйди, шлюха!.. – И яростно махал бритвой перед лицом растерянного пожилого человека в стареньком кителе, который неуклюже пытался его схватить за вооруженную лезвием руку, залитую кровью до локтя.
   Вокруг переплетались возбужденные голоса:
   – Да что он делает? Зарежет себя морячок!
   – Прямо так по грудям и полосует! Белая горячка у него, а?
   – Контуженный он! Убьет себя до смерти!
   – Милицию позвать! Где она, милиция?
   – Какая тебе еще, к такой матери, милиция? «Скорую» вызывать надо! Кровью изойдет!
   И выкрики во взбудораженной этим жестоким самоистязанием толпе, дикое неистовство морячка, его обильные слезы на алкоголично-одутловатых щеках, исполосованная в крови тельняшка, подействовали на Александра как тошнотный позыв, смешанный с брезгливой жалостью к истерике пьяного калеки, и он, по-морщась, сказал равнодушно глянувшему на инвалида Кирюшкину:
   – Давай все-таки обезоружим парня. Иначе он угробит себя.
   – Оста-авь, не суетись, – лениво протянул Кирюшкин. – Это Митька-морячок, в контузии куражится. Перепил до охренения. Все подносят, а он нормы не знает. Жена от безногого ушла, дочь ушла, живет у матери. Как только напьется, все хочет себя на глазах у всех порезать.
   – А какого дьявола мы смотрим!
   – Здесь другое надо. Начнешь выхватывать у него бритву, так он себя по горлу полоснет, – сказал Кирюшкин и, зло заблестевшими глазами оглядев толпу возле дверей пивной, окружившую парня, вдруг крикнул пронзительным голосом непрекословнои команды: – А ну, разойдись, шантрапа! Чего глазеете, как идиоты, на болезнь инвалида! Разойдись! Или начнем всем морды подряд бить дармоедовским шкурам! А ну, Миша, дай кому-нибудь в шею, чтоб поумнел малость!
   «Боксер» Миша наугад взял за шиворот двоих зрителей из толпы и толкнул их в направлении рынка, приговаривая с ласковой угрозой:
   – Давай, мотай отсюда, пока ноги из кузова не выдернул!
   – Брось, брось фулиганничать! – крикнул кто-то. – Рукам воли не давай! А то мы тоже умеем!
   Но толпа зашевелилась, начала рассеиваться, редеть, отодвигаясь от дверей забегаловки. Среди голов потекших в сторону рынка людей мелькнула фуражка милиционера, и Кирюшкин сказал, смеясь:
   – Все. Власть появилась. Как всегда в последнюю очередь. Сейчас мильтон вызовет «Скорую» и Митьку отправят спасать. Не первый раз. Знаешь, что такое навязчивая идея?
   – Не первый раз? – удивился Александр. – Этому парню лечиться надо. Добьет он себя.
   Кирюшкин взглянул на него со снисходительной гримасой.
   – Не наивнячок ли ты, Сашок? Кому он нужен? Зачем и для чего? Искалеченных митек тысячи. Отрада у них единственная – напиться до зеленых ангелов. И тут их никто не излечит. Пошли-ка, брат, лучше в голубятню Гришуни.
   Они двинулись по тротуару, немного отстав от Логачева с садком под локтем, от «боксера» Миши, от длинноволосого, а позади рыдающий голос выкрикивал, как в безумии:
   – Люди-и, не расходись! Гляньте, гляньте на урода войны! На ваших глазах проклятой жизни лишусь! Подохнуть хочу, как собака! Кранты – моя жизнь!..

Глава вторая

   Уже далеко отошли они от рынка, шумевшего за домами затихающим прибоем; и здесь замоскворецкие переулки, заросшие старыми липами, залитые июльским солнцем, были тихи, безлюдны, пахли теплым деревом заборов, пылью мостовых, в уютных тупичках по-деревенски зеленела трава вдоль кромки тротуаров.
   – До Берлина дошел?
   – Нет. Мы повернули на Прагу. А ты как?
   – Для меня война накрылась на Зееловских высотах. В Германии. Там получил осколочек в левую ногу и все: госпиталь и демобилизация.
   – Да, вижу, ты малость хромаешь.
   – Есть немного. Пустяки. Ну, а ты, думаю, тоже получил что-нибудь фрицевское на память?
   – У тебя нога, у меня плечо и спина. Но тоже – пустяки. Уже не чувствую.
   – Добро, Сашок, сужу по планкам: страна родная тебя не забыла, пять штук на грудь навесила. Не обидели.
   – А тебя страна родная обидела?
   – Не то, чтобы «да» и не то, чтобы «нет», как говорят в Одессе. Днепр пришлось форсировать?
   – Лютежский плацдарм.
   – Ясно. Направление на Киев. А я – на Киевском. Южнее. Перед форсированием было всем объявлено: кто первый переправится и закрепится на правом берегу, тот без суеты получит Золотую Звездочку. Заманчиво, верно? Наша батарея переправилась первой и зубами вгрызлась в правый берег. Танки наваливались на нас три дня, от батареи и от моего взвода осталось ноль целых, ноль десятых. Металлолом. Но на плацдарме закрепились. Шесть танков красиво горели ночью. Светло, хоть немецкую листовку читай.
   – И что?
   – Да ни хрена. Звездочка накрылась. Комбату дали «Отечественную», мне – «За отвагу». И остальным медалишки раскидали. Звездочки получили не мы, а те, кто пришел из тыла на плацдарм после нас. Мы в это время валялись в госпиталях.
   – История понятная. А чем еще тебя обласкали, кроме «Отваги»?
   – «Отечественной» и второй «Отвагой». Но чья-то Звездочка все-таки принадлежит мне… Она моя. Понял, Сашок? Летела ко мне на грудь, а попала на чужую.
   – Какое это имеет значение? Все награды – лотерея, игра в двадцать одно. Не знал, что ли? Может, твоя Звездочка – жив остался.
   – С кем живешь? Отец и мать живы?
   – Отец умер от ран в госпиталях. Живу с матерью.
   – Счастливый ты, Сашок.
   – В каком же смысле?
   – Есть мать. Я – один как перст. Отец умер в сорок первом, перед войной. Мать эвакуировалась, когда я был в армии. И вышла замуж в Ташкенте. Впрочем, особа она была легкомысленная. Все время вертела хвостом и портила отцу жизнь. И я для нее не существовал. Ну, хватит, пожалуй. Многое ясно. Последний вопрос, на который можешь не отвечать. Оружие привез с фронта?
   Он спросил это с веселой мимолетностью, как если бы спрашивал о чем-либо очень обычном, и Александр не почувствовал тайного интереса в этом любопытстве, но в военкомате каждому демобилизованному настойчиво задавали такой же вопрос, поэтому он не ответил прямо.
   – А почему это тебя интересует?
   – Мне пришлось продать свой ТТ, – сказал Кирюшкин сожалеюще. – Когда возвращалась из Германии, на радостях пропили все вдрызг. На каком-то пристанционном рынке обменял игрушку на три бутылки самогона. Думал, не пригодится.
   – Ну, меня, наверное, спасло то, что водку я не пью. А вообще-то артиллеристу пистолет ни к чему. Хватит и орудия. В разведке без пистолета, как без рук. В поиск я с собой брал два пистолета. Два и привез. Один сдал.
   – А второй?
   – Выбросил.
   – Сглупил вдвойне.
   – Выбросил, но представь – не совсем, – пошутил Александр и почему-то провел пальцами по металлическим пуговицам застегнутого кителя, задержал руку на боку. – Хотя знаю о приказе сдать оружие – огнестрельное и холодное.
   – Наверно, с собой носишь? – с ласковой усмешкой догадался Кирюшкин. – За задницу хватаешься – значит, рефлекс.
   – Догадливый ты, как еж калужский. А если так?
   – Комментариев не требуется. Зайдем-ка сюда. Ребят догоним.
   – Куда зайдем?
   – Видишь разбомбленную школу?
   – Вижу и знаю. Пятьсот двадцатая, средняя. Здесь учился, представь.
   – Здесь? Интересно, а живешь где?
   – На Первом Монетчиковском. Ну а ты?
   – Малая Татарская. Похоже – соседи. Совсем прекрасно. Пошли-ка, пошли. На пять минут зайдем.
   Здание школы находилось в липовом парке, очень поредевшем за войну, среди травы вблизи тротуара торчали пни спиленных деревьев. За этими пнями, меж оставшихся обгорелых лип стояли закопченным углом сохранившиеся стены пятьсот двадцатой школы, когда-то богатого купеческого особняка с огромными, отделанными мрамором каминами в светлых комнатах, с венецианскими зеркалами, с амурами, летящими по лепным потолкам, на которых летом таинственно и игриво зыбились после дождя солнечные блики, а зимой холодно розовел ранний закат, пробиваясь сквозь заснеженные навесы липовых аллей.
   – Здесь, ясно, бомбили фрицы, метили в МОГЭС, – сказал Кирюшкин, идя впереди по тропке к разрушенному зданию, откуда тянуло знойной травой, горьковатым запахом запустения, обгорелого кирпича, тем душным мертвенным запахом, который был хорошо знаком Александру в сожженных городах.
   – Бомбили, но МОГЭС не достали, – Кирюшкин обернулся, и глаза его зло сузились. – Жалко Овчинниковские бани и школу. Прямое попадание. Кстати, в этой школе учился и я. До сорокового года. Десятый кончил в пятьсот двадцать второй. Знаешь, возле Зацепы?
   – Что-то я тебя не помню.
   – И я тебя. Другие были времена. Другие песни.
   Въевшиеся здесь запахи войны не заглушали московского лета, июльской жары, в парке царствовала зеленая тишина, неподвижность, на траве лежали пятнистые тени. На улице, выпаленной добела солнцем, не было ни одного прохожего, и Александр вспомнил какой-то далекий перезрелый солнцем день после экзаменов в школе, галдеж голосов, шумную толкотню на аллеях, кое-где прислоненные к стволам велосипеды, азартную «жестку», игру в «расшибалку», когда тяжелый, заплесневелый пятак, образца двадцатых годов, сделав в воздухе траекторию, сбивает с черты пирамидку мелких монет, разбрасывая их вблизи нарисованного на еще сыроватой весенней земле квадрата, и звук ударяющего пятака о монеты смешивается с упруго звонкими ударами мяча в конце парка, где среди деревьев на волейбольной площадке мелькали белые майки.
   – Зайдем сюда, Сашок. В родной угол.
   – Не понимаю – зачем? – нахмурился Александр.
   – Дрейфишь ты, что ли?
   И Кирюшкин начал спускаться по узкой, полуразрушенной кирпичной лестнице под возвышающейся стеной с зияющей синевой неба в проемах окон, остановился внизу перед заржавленной железной дверью, разгреб ногой осколки кирпичей, куски цемента и со скрежетом приоткрыл дверь.
   Александр с досадой спросил:
   – Дворницкий склад хочешь мне показать? На кой он нужен?
   – Входи, входи.
   Солнечный свет падал из открытых дверей в проем стены, и весь подвал серел в полутьме, как бы сквозь застывшую в воздухе гарь, был наполовину завален грудами обугленных кирпичей, исковерканными столами, изуродованными партами, смятыми в лепешку ведрами, запахло сыростью, душной пылью, нечистотами, и Кирюшкин брезгливо выругался:
   – Какая-то мокрица нагадила. Увидел бы, мордой бы извозил в дерьме. – И, сплюнув, подошел к школьному столу, покрытому толстым слоем пыли, поднял с пола ржавую банку из-под американской тушенки, установил ее на столе, затем отошел к Александру. Тот задержался у двери, оглядывая подвал не без любопытства.
   – Так ты это хотел мне показать? Здесь ясно и так: упала, наверно, полутонная.
   – Смотри сюда, – невозмутимо перебил Кирюшкин и моргнул в направлении консервной банки на столе. – Цель видишь?
   – Цель? Банку?
   – Не фриц же там стоит, – засмеялся Кирюшкин. – Стрелять не разучился? Можешь попробовать? – И закрыл за спиной Александра звякнувшую железом дверь. – Тут глухо, как в танке. Снаружи ничего не слышно. Ну, попробуй, Сашок. А то, может, пушечка заржавела и глаз не тот, а?
   – Пожалуй, разозлить меня хочешь?
   – А может, и хочу.
   – Не вижу смысла. За три года я устал от злости. Злость теперь – бесполезное дело.
   Александр медлительно вынул из заднего кармана ТТ, плоский, теплый, подержал его на ладони, ощущая его привычную, какую-то опасную тяжесть, бегло взглянул на Кирюшкина, затем на консервную банку, не торопясь прицелился и выстрелил. Со звоном банка покатилась по кирпичам, знобяще запахло порохом. Кирюшкин, дрогнув ноздрями, выговорил:
   – А пушечка-то у тебя работает. – И поднял банку, разглядывая пробоину, договорил: – В общем – нормально. – Он повертел в пальцах банку, снова поставил ее на стол, внезапно, с жадностью в лице шагнул к Александру. – Дай-ка я попробую. Давно я не баловался этой игрушкой.
   – Пробуй.
   Кирюшкин сжал пистолет заметно напрягшейся рукой, тоже не спеша выстрелил, и сразу же с недовольством кинул ТТ Александру, поймавшему его на лету. Консервная банка по-прежнему торчала на столе зазубренными краями жести.
   – Так и знал, – сквозь зубы проговорил Кирюшкин. – Если не попадаешь с первого выстрела – дело швах! Пистолет не моя стихия.
   И в ту же минуту он сделал резкий жест, что-то коротко сверкнуло белой искрой, скользнуло в воздухе и вонзилось в край стола, подрагивая костяной рукояткой. Это была та изящная хромированная финочка, которой поигрывал в пивной Кирюшкин.
   – Вот это – мое, – сказал он, выдернул финку из дерева, вытер лезвие полой своего щегольского пиджака и спрятал ее в металлический футляр на ремне под пиджаком.
   – Тоже неплохо, – похвалил Александр. – Как в кино. Трофейный, американский фильм о ковбоях, взятый в поверженном Берлине. Только зачем?
   – Что «зачем»?
   – Финка.
   – А пушка тебе зачем?
   – Привычка. Да и веселее с пушкой ходить ночью по Москве. Чем черт не шутит.
   – Он шутит иногда напропалую, – согласился Кирюшкин, – так вот, чтоб он не шутил, финочка нужна и мне. Впрочем – финочка почти игрушечная.
   – Когда как. Теперь скажи: для чего мы совершили с тобой экскурсию по следам бомбежки? Может, заинтересовал мой ТТ? С какой стати? Продать – не продам, даже если не будет ни копья. Подарить ради знакомства – не подарю. Так что…
   Кирюшкин дружески похлопал Александра по плечу.
   – Так что хотел посмотреть, как бьешь из шпалера. Имеющий глаза да увидит. Словам не верю.
   Александр отвел плечо из-под руки Кирюшкина.
   – Ты мне аплодисменты на спине не устраивай. Скажи точно: зачем тебе это нужно?
   – Все, Сашок. Пошли к Логачеву. Глянешь на его голубятню. Логачев знаменит на всю Москву кувыркунистыми, ленточными и черными монахами.
   – Кувыркунистыми?
   – До войны их называли турманами.
   – Хочу посмотреть. Я ведь тоже бывший голубятник.
* * *
   Как многие замоскворецкие ребята, до войны он водил голубей, устроив в сарае примитивный чердак, гнезда для высиживающих яйца голубок, приполок с нагулом, обтянутым сеткой.
   Широкая тень от липы, росшей у глухой стены соседнего дома, испещряла в жаркие дни пятнами и островами крышу сарая, половину заднего двора, в душном запахе листвы и теплого толя стонали изнемогающие в любовной истоме голуби, звали голубок, а они, серебрясь грудками, равнодушно поклевывали коноплю на приполке, и солнечные стрелы скользили по их гордым головкам с аккуратными прическами хохолков. И как возбуждал, как радовал его шум и треск, метельное мелькание крыльев над двором, когда махалом он подымал своих любимцев из тишины беспечного рая, завидев «чужого» в летней синеве за куполами Вишняковской церкви, как азартно было видеть присоединение «чужого» к стае, которая кругами ходила, сверкая белизной в эмалевой глубине неба и как, играя, ярые турманы один за одним будто спотыкались в воздухе, «садились на хвост» и начинали падать вниз, подобно воздушным акробатам, падение их переходило в озорные кувырки, стая снижалась следом за ними, потом наконец с шумом, хлопаньем, с ветром садилась на толевую крышу, и он в охотничьем нетерпении искал глазами чужого, и снизу подкидывал жареную коноплю на приполок нагула, издавая нежный призывный звук, знакомый всем голубятникам: «Кш, кш, кш» – и даже сбивалось дыхание от горячего желания заманить в нагул чужака, затем пойманного приучить к голубятне, увеличить свою стаю, испытывая особое тщеславное чувство. Вид домашних голубей волновал его даже на войне, но видел он их только раза два на брошенных хозяевами фольварках в Восточной Пруссии.
   Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению – нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.
* * *
   Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра – здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж – все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих – «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… – царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
   Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
   – В первый раз вижу такую коллекцию. Здорово! Долго ты собирал красавцев?
   – Всю жизнь, – вяло ответил Логачев, и прокуренные усы его неожиданно ощетинились. – А ты чего лыбишься? Своих увидел?
   – Своих я распродал до войны. Да у меня таких и не было. – Александр снова улыбнулся, восхищенный слитным воркованием, заполнившим весь второй этаж. – Да, букет ты собрал золотой, Гриша. Не ошибся именем?
   – Я тебе пока еще не Гриша! Спрашиваю, чего лыбишься? – повторил вспыльчиво Логачев, и его крошечные, как дробинки, глазки подозрительно засветились.
   – Нельзя? Штренк ферботен? – пожал плечами Александр. – Повесил бы для ясности объявление: «Улыбки запрещаются. За нарушение – в морду».
   – Не шуткуй надо мной, я не люблю, – предупредил угрожающе Логачев. – Голубятня – храм, а не забегаловка. Особливо для чужих. Здесь молиться надо, а не щериться.
   «Нет, Логачев не такой добряк, как показался в забегаловке».
   – Пошел к черту, – беззлобно сказал Александр.
   – Схлопочешь промеж глаз. Ежели еще вякнешь про черта, сознание на пять минут выключу.
   – Что ж, отключай рубильник, – Александр засмеялся. – Посмотрю, как ты это сделаешь. Только не сердись, если я тебя выключу на десять.
   – Ну, хватит, хватит пылить без толку! – послышался бодро-властный голос Кирюшкина. – Не для того я привел Сашку, чтобы мы пыль из ковров выбивали. Садись к столу!
   И он подвел Александра к столу, где сидели уже знакомые по забегаловке парни – молчаливый гигант «боксер», длинноволосый остроносенький «монах» и незнакомый, совершенно без шеи, круглый человек в поношенном тельнике, капитанской фуражке, его словно ошпаренное обрюзгшее лицо было иссечено лиловыми жилками, как это бывает у пьющих людей; возле его ног в прохладе пола дремала черноухая дворняжка, она то и дело, не открывая глаз, наугад кляцала зубами, отгоняя назойливых мух. Парни с аппетитом ели красную смородину, холмом наваленную на стол из огромного газетного кулька, моряк же опасливо отщипывал по ягодке от кисточки, бросал в рот и, пожевав, всякий раз с отвращением крякал.
   – Эй, капитан, а ты, похоже, лягушек или тараканов глотаешь, – мимоходом сказал Кирюшкин, садясь рядом с Александром и выбирая в рдеющем холме кисточку с переспелыми ягодами. – Выпить небось хочешь? Башка как колокол, а во рту стадо ослов ночевало? Надо было прийти к Ираиде.
   Грубое лицо капитана приняло жалкое выражение.
   – Аркаша, одолжи, дай на полторашку, не то башка лопнет, – забормотал он, и бесцветные глаза его заслезились. – Нам на Северном флоте каждый день – норму, а тут – на мели я…
   – Сопьешься ты, Леня, закладываешь без меры, – заметил Кирюшкин неодобрительно и достал несколько купюр из заднего кармана. – Возьми на память. Наследство получишь, бутылку «Жигулевского» поставишь.
   Моряк, оживляясь, взял деньги, рванулся с места всем телом, похожим на бочку, выплюнул недожеванную смородину в распахнутые двери сарая и, ритмично потрясая бумажками перед ухом, скомандовал:
   – А ну, Шкалик, покажи народу, как барыня танцует! – И заиграл толстыми губами: – А дю дюшки, адю-дю… Ай, барыня, барыня, сударыня-барыня!..
   Шкалик послушно вскочил на задние лапы и, весело глядя на помидорообразное лицо хозяина, шлепающего губами, заходил вокруг стола, повесив лапы перед грудью, махая хвостом по полу.
   – Молодчага! – похвалил моряк и сделал жест, изображающий аплодисменты. – А теперь покажи, как пьяный валяется.
   Шкалик с удивительной покорностью закончил танец, повалился на бок, полежал немного, повернулся, лег на спину, помотал лапами и замер.
   – Молодец! – опять похвалил моряк, тщательно пряча деньги. – Кусок колбасы заслужил сполна. Вставай, держи курс к Ираиде.
   – Ты, Митя, только сам себя не изобрази под забором, – посоветовал Кирюшкин добродушно.
   Моряк лихо сдвинул капитанку на затылок, поднес руку к козырьку.
   – Я – как штык. Северная закалка. Вверх килем лежат под забором салаги.
   Он свистнул Шкалику и вразвалку, как раскачивающийся шар, двинулся по белому от зноя двору, вдогонку за ним побежал, высунув язык, Шкалик.
   За столом продолжали есть смородину, пот стекал с лиц, в сарае не было прохлады, и от жары, от размеренности никому не хотелось говорить, только на втором этаже ворковали, постанывали голуби, изредка постукивали коготки по потолку, иногда слышалось шарканье крыльев, видимо, слетающих с гнезд голубок. В духоте сладко пахло жареной коноплей, теплым, почти горячим пером – знакомые запахи обжитой голубятни. Но были, в общем-то, не знакомы эти молодые парни, чем-то похожие и чем то непохожие на него, Александра, с которыми произошло нежданное объединение в забегаловке, как будто их одинаково связывала, быть может, страсть к голубям, прерванная войной и вот вновь возникшая? Это было не совсем так. Александр уже не испытывал того прежнего чувства от этих голубиных звуков и запахов, оставалось лишь неповторимо далекое отражение детского увлечения, к чему он вряд ли мог вернуться сейчас. Но что-то все-таки сохранялось в нем, звенело успокоительно-милым колокольчиком воспоминаний.
   – Да, голубятня замечательная, – сказал Александр, поглядывая на потолок, где постукивали бегущие коготки, потрескивали крылья, происходила любовная голубиная возня после призывного воркования. – И у вас все в порядке, все нормально, ни разу голубей не лямзили?
   Все перестали есть. Все посмотрели на него зорко и подозрительно, а в желтых дробинках глаз Логачева злой искоркой промелькнуло: это что за вопрос?
   «Боксер», уловив взгляд Логачева, провел по своей колючей, как стерня, стриженой голове и напряженно приставил к контуженному уху клешню-руку, чтобы лучше расслышать.
   Длинноволосый с виноватым лицом повернулся к Логачеву, точно молитвенно утешая его, пропел шепотом:
   – Ради Бога…
   Логачев передернул ноздрями, отчего редкие коричневые усы его стали колючими.
   – Для чего ты, хрен с утюгом, речи такие завел? – спросил он хрипло. – Вон, гляди на дверь, жах твою жабу, все железом обито, засовы стальные, сверху ломик на стальной проволоке. Даже если дверь откроют, ломик – по черепушке – и венец с музыкой! Чего ты у нас болтаешь, жах твою жабу? Зачем ты его привел, Аркашка? В забегаловке понравился он мне, вроде свой, а тут глазами зыркает во все углы, как лягаш купленный! Кто он такой?
   И Александр не сдержался.
   – Слушай, щетинистый, об тебя наверняка спички зажигают! Что ты ко мне пиявкой присосался? На кой дьявол мне твоя голубятня? Ты что – чокнутый или дуростью по голове ударенный? Ни мата, ни водки не люблю! И не терплю многовековое хамство! Контуженых только прощаю! Сам после Курской дуги три месяца заикался. Драться мне с тобой неинтересно. Ну, неинтересно – и все! Парень ты, видать, в силе, но я встречал разных, уверяю тебя! Поэтому давай разойдемся. Спасибо, ребята, за угощение. Пока. Привет. Может быть, и увидимся, если судьба сведет.
   И, стараясь смягчить мгновенную вспышку взаимного неприятия, договорил:
   – Пожалуй, квиты. Будь здоров, Логачев, король голубятников. – И не спеша пошел к дверн, зная по себе простую истину, распространенную людскую болезнь – нелюбовь, неприязнь, подозрительность к незнакомцу лечить не надо: в разведке притиралось то, что притиралось, коли была в этом надобность.
   – Чего он сказал? – насторожился «боксер» и завертел стриженой головой. – Никак он на тебя попер, Гришуня?
   – Ша, Твердохлебов, не дергайся, – сказал Кирюшкин.
   Он сидел за столом и веточкой смородины тихонько водил по щеке, думая о чем-то.
   – Стоп, Сашок, побудь. Напылить успеем, – добавил он примирительно и сейчас же моргнул длинноволосому: – Скажи, Эльдар, что-нибудь для души.
   – «И сказал фараон…» – проговорил напевно Эльдар и коснулся ладонями щек, точно умываясь. – «Господи, дай мне остановиться…»
   – Что это значит? – не понял Александр.
   – «И сказал фараон»?.. Пятидесятый стих сорок третьей главы Корана, – завывающим речитативом ответил Эльдар и возвел светлые безгрешные глаза к потолку. – О, слава пророку, да пребудет благословенный мир над ним.