Оставь меня. Мне ложе стелет скука…
   Зачем мне рай, которым грезят все?
   А если грязь и низость – только мука
   По где-то там сияющей красе…
   – Здорово, а? Мудро сказано. В этом, понимаешь ли, лежит человеческая неудовлетворенность. Мы сами не знаем себя. Вот ты, Александр, знаешь себя?.. Что такое? Кто еще там? Вроде в дверь стучат. Ах ты… – и Максим порывисто сбросил ноги с кровати, прислушиваясь: – Кого это бесы притащили? Совсем некстати…
   – Теперь стучат в окно, – подтвердил Александр. Стекло зазвенело за темной занавеской.
   – Неужели Нинель?
   Максим вышел на лестницу, зашлепал ногами, подымаясь по ступеням к двери, там щелкнул замок, возникли и угасли мужские голоса, и вслед за Максимом в комнату вошел рослый костлявый милиционер с полевой сумкой в опущенной руке, за ним заколыхался тощей фигуркой дворник дядя Федор, он осклабился, пропел скрипучим голосом:
   – Доброго здоровьица, вечер добрый, Максим Борисыч. Участковый к вам, проведать вас…
   – Здравствуйте, Максим Борисыч. Я, как всегда, не вовремя, – сказал невыразительным тоном участковый, обегая глубоко сидящими усталыми глазами комнату, вставшего с дивана Александра, и, подойдя к столу, положил сумку на папку с эскизами. – Разрешите, Максим Борисович, нарушить ваш вечерний покой, если ничего не имеете против? – прибавил он без всякого выражения, присел к столу, облокотясь и не отклоняя соучастливо утомленный взгляд от перебинтованной руки Александра. – Вижу, друг у вас раненый гостюет? Да, до сих пор раны залечиваем…
   – Залечиваем. Только прошу, товарищ лейтенант Усольцев, сумкой не мять эскизы, – произнес Максим и нестеснительно сдвинул полевую сумку с папки. – Я к вашим услугам. Но, если мне не изменяет память, вы месяц назад были у меня.
   – Были, были. – Дядя Федор обнаружил ухмылкой пустоту во рту и притерся ягодицами к затерханному сиденью кресла. – Тогда-сь ваш приятель в подвыпивших настроениях вместо футбола мусорную урну по двору в час ночи зачал гонять. Всех жильцов разбудил и перепужал, а мне оскорблениев полный мешок насыпал. Жандар, кричал, людям повеселиться не даю… и всякие заборные слова. У вас он водочку кушал, от вас в непотребстве выходил. Очень вы тогда шумели, дом ходуном…
   – Помню: студент Степанов, ваш однокурсник, – сказал участковый. – Из Строгановского училища. Вел себя недостойно студента и гражданина. Отсидел в милиции, оштрафован.
   – Прекрасный парень и талантливый студент, – не согласился Максим. – А шумели по поводу моего дня рождения.
   Участковый снял фуражку, положил ее рядом с сумкой на стол. Левая щека его сдвинулась, он вобрал воздух, издал свистящий звук, как если бы зуб болел, и сдвинул плотно губы. У него были подстриженные под полубокс волосы, изжелта-серое впалощекое лицо, узловатые руки с крепкими пальцами.
   – Продолжаете все праздновать, Максим Борисович? – спросил он и пощелкал ногтем по бутылке, не убранной Максимом. – Там гуляют, – он указал на потолок, где не смолкал топот. – Двое подраться успели, пришлось протокол составлять… И тут вы гуляете, Максим Борисович? На какие, извините, средства? Никак страну, разоренную после войны, подняли, разбогатели, деньгами обзавелись? Прямо-таки разгулялись все! Ведь продуктов, жратвы нет, а страну пропьют!..
   Он поцыкал больным зубом. Максим между прочим поинтересовался:
   – Что вас привело ко мне, товарищ участковый? Рад видеть дядю Федора и вас, но… что-то не так?
   Усольцев глянул на Максима, в глубоко посаженных неулыбчивых его глазах появилась жесткая стылость.
   – Я к вам по дороге. У инженера Киселева по вызову был. Решил и к вам на огонек заглянуть. Хотел вопрос вам задать: все так же картинки рисуете и на рынках продаете, Максим Борисович?
   – Рисую и продаю. Кроме того – керамику. Поломанную мебель реставрирую. Иногда удачно, иногда нет. Как-никак, а добавок к стипендии.
   Усольцев неудовлетворенно поцарапал ногтем козырек своей выгоревшей фуражки.
   – По спекулятивным ценам? В комиссионный не сдаете? Не тот резон? Глядите, за спекуляцию привлекут…
   – Совершенно верно, товарищ Усольцев! – подтвердил Максим в неумеренном восторге. – На рынке деру по сто тысяч за пейзажик, пятьдесят за кувшин! Богат, как Ротшильд! Стены моего дворца сделаны из золота и алмазов вперемежку с платиной. Вглядитесь внимательней, товарищ участковый, и вы увидите – червонный и алмазный блеск!
   Усольцев омраченно выговорил:
   – Хахачки все, хахачки, Максим Борисович. Своему папаше в актерстве подражаете. Да таланту у вас нет. Папашиного-то. Характер у вас чересчур вольный. Себя не контролируете. Что хотите, то и выпендриваете. Хотите, торгуете на рынке, хотите – самогон с дружками пьете и всем жильцам покой нарушаете, хотите, с врагами советского народа, то есть с немецкими пленными, странные беседы ведете. В обществе вашего гостя. Персональное, конечно, дело, с кем и как разговаривать, но в данное время непатриотично, скажу прямо. Я четыре года от звонка до звонка на войне протрубил, видел их зверства своими глазами. На нюх их за версту чувствую. Ох, Максим Борисович, язычок у вас, одно, другое, третье, так и на кривую дорожку свернуть недолго. А вы – хахачки! Легкомысленно! Смотрите, смотрите… В моей обязанности предотвратить проступок, упредить противозаконные нарушения граждан на вверенном мне участке. Это моя обязанность, мой долг перед родиной, Максим Борисович!
   – Перед родиной? Противозаконные нарушения? От ваших угроз и наставлений рассмеется даже камень, – сказал Максим нейтральным голосом. – Моя совесть чиста, товарищ лейтенант, как песнь жаворонка. Как слезинка соловья. Чем я так вам обязан за ваше милостивое посещение? Земная глупость достойна наказания, что и есть справедливость. Считаете, я сделал какую-то глупость, – наказывайте. Не совершил преступления – осло-бо-ни-те от казенных нравоучений. – Максим втиснул пальцы меж пальцев и вскинул руки к пейзажу на стене, как к иконе. – Я идейный студент, я кандидат в члены вэлкээсэм!
   – Опять хахачки строите? За квадратного дурака принимаете? – Усольцев свистяще втянул воздух, охлаждая больной зуб, на его землисто-серых впалых щеках лежала тень мрачности, не допускающая ни улыбки, ни шутки. – А вот плакатик все висит у вас. Очень сомнительный. Говорил я вам тот раз: снять бы надо, нехорошие мысли приходят. Как так? Все, значит, разрешено? Ничего не запрещать? А голову кому-нибудь проломить – тоже разрешено? В парадном раздеть? Тоже? Ножом пырнуть? Разрешено? Если волю во всем себе давать, и за решетку угодить можно…
   – Ваше милицейство!.. – вскричал Максим в ужасе.
   Со сцепленными по-актерски руками, протягивая их к Усольцеву, он своим видом выразил потрясение испугом, вину и покорность – трудно было определить, как ему удавалось так убедительно управлять собой.
   – Ваше милицейство! – продолжал он плачуще. – Ваше лицо, извините меня, дурака, напоминает страницу закона! Уголовный кодекс! За что?
   – Насмехаетесь? Злостно хулиганите? «Ваше милицейство». Ишь ты, какое оскорбление выдумали! Или – болтаете сдуру? При вашем госте скажу: вы – легкомысленный, незрелый, зеленый человек!
   – Да что вы, нисколько. «Ваше преосвященство», «ваше милицейство» – прекрасно звучит, какое же тут оскорбление? Но почему вы говорите только о моих недостатках? – Глаза Максима плаксиво заморгали. – Я – легкомысленный? Нет, в вашем заявлении нет прибежища для справедливости. Не знаете вы меня, товарищ лейтенант, так же, как я вас. Не знаете – никак! И сожалею, честное слово…
   – Я говорю: бол-лтаете много! Темный вы еще человек, зеленый и темный!
   – Это верно, – обрадовался Максим. – Зеленый, темный и серо-буро-малиновый в горошек!
   Судорога прошла по нервному лицу Усольцева.
   – Еще будете болтать, я вас за хулиганство отправлю в отделение! Прекратите, гражданин Черкашин! Кончено! Точка. Я не в гости к вам пришел, а предупредить от проступков в доме, где за положенный порядок отвечаю я, а не вы, гражданин Черкашин!
   Впалые щеки Усольцева натянулись, крутыми буграми вздулись желваки, он произнес «Тэ-эк», и темные глаза сдвинулись вкось, будто ударили дядю Федора сбоку. Тот, с желчной скорбностью подбиравший беззубый рот, неудобно устроился в кресле, старческие пальцы его нетерпеливо оглаживали лоснящиеся подлокотники, выдавая явную раздосадованность тем, как ведется разговор Усольцевым. И почему-то появилась мысль, что он, дядя Федор, привел участкового, а не участковый захватил его по делу службы.
   – Ну, Федор, что скажешь? – произнес с тяжелым недовольством Усольцев, которого крайне взвинчивали неподатливые ответы, балагурство Максима и молчаливая отстраненность дворника.
   Дядя Федор заерзал, в груди его захлюпало, он откашлялся, проглотил мокроту, отчего его немощная шея сделала натужное птичье движение, проговорил тонкой сипотцой:
   – Посторонние люди бывают тут. Чего-то уносят иногда… в газетку завернутое. Может, картинки, вон их сколько… – Он повел из стороны в сторону остреньким подбородком. – А может, кувшины какие или еще чего. Нехорошо это. А то молодежь приходит, скубенты. Так эти, видать, напьются, ночью песнями пошумливают, а во дворе и непотребства творят.
   – Какие непотребства? – пасмурно спросил Усольцёв.
   – Да надысь… Поймал одного, кудлатого. На стену гаража без стеснения нарушал… Во-от.
   Максим засмеялся своим журчащим пульсирующим смехом.
   – Восхитительный донос! Но я к вам не в претензии, дядя Федор! – И тут же с омерзением перекривился и позволил себе сказать без умеренного гнева: – Пренеприятнейший вы человек, товарищ дворник! По вашему жить – это к месту врать и предавать. Сподобились. Благодарю.
   – Как так врать? – Дядя Федор взъерошенно заелозил в кресле, его сухонькое песочного цвета личико вмиг озлобилось каждой морщинкой. – Посторонних людей у себя привечаете? По какому праву? Для какой такой корысти? Кто такой этот гражданин посторонний, раненый? Почему ночью к вам пришел? Да еще с женщиной? Дворник я! Мое дело – чтоб порядок, а не против!..
   – Образцовый вы были надзиратель, дядя Федор, – печально похвалил Максим. – Но в вашу тюрьму я не хотел бы…
   Дядя Федор привскочил в кресле, вскрикнул:
   – Чего-о? Ах, ты-и… Я по уставу исполнял!..
   – А ну погоди глупить, Федор, – смирил его Усольцев, и казавшиеся недвижными в запавших глазницах твердые, без блеска глаза его запоминающе измерили Александра, как если бы только сейчас он заинтересовался им вблизи.
   «Вот оно… об этом я подумал, едва они вошли», – промелькнуло у Александра, ощущавшего среди разговора боковое внимание Усольцева, хотя тот не смотрел на него.
   – Гость будете? Из госпиталя?
   – Да.
   – Ранен? Долечивались?
   – Да.
   – Не понял.
   – Открылась рана. Залечивал.
   – Приезжий?
   – Нет.
   – Москвич?
   – Да.
   – Не понял.
   – Москвич. Я сказал ясно.
   – Значит, в Москве проживаете? И прописка в столице?
   – Да.
   – Разрешите ваши документы. Прошу паспорт.
   Они встали одновременно – Усольцев с табуретки, Александр с дивана. Участковый был на голову выше его, шире в плечах, костистая фигура, стриженная под полубокс голова выглядели непреклонно – портили эту внушительность вдавленная грудь, какая бывает у очень рослых людей, не вполне свежая милицейская форма, от которой пахло не то горьковатым потом, не то уличной пылью. Усольцев выдвинул длинную руку, повторил:
   – Прошу паспорт.
   Нет, с тех пор, как вместо офицерского удостоверения был получен паспорт, он не носил его с собой. Он получил его в конце сорок шестого года и положил в ящик отцовского письменного стола, где хранились орденские книжки и справки о ранении.
   – С собой паспорта у меня нет, не ношу, – сказал Александр. – Только военный билет. Вот, пожалуйста.
   «Почему меня так раздражает его глухой голос, его очень прямые плечи, его вогнутая грудь и особенно глаза… Застывший металл без блеска. И зачем он цыкает краем рта? Зуб у него болит?»
   – Как так нет паспорта? – спросил поднятым голосом Усольцев. – Паспорт удостоверяет вашу личность, и его положено иметь всегда при себе. Как иметь костюм, гражданин…
   «Болван или напускает на себя роль стража закона?»
   – В чем разница – паспорт или военный билет? – сказал Александр. – И то, и другое – удостоверение, по-моему.
   – По-вашему – это еще не по-нашему, – заговорил Усольцев, не спеша раскрывая военный билет. – Значит, лейтенант запаса, разведчик… Вот как. Смотри ты… Тезки по званию. Но я воевал не в полковой разведке…
   – Понимаю. Служили в Смерше. Не ошибся, товарищ лейтенант?
   – Ошибаетесь, лейтенант Ушаков, Александр Петрович, одна тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения, – проговорил Усольцев, тщательно изучая военный билет Александра. – Три года я прослужил старшиной роты. С сорок первого. Знаю, что такое передовая… что такое окружение и атака. В конце войны после госпиталя меня взяли работать в Смерш. А после демобилизации предложили работать в правоохранительных органах. Так что… намек ваш понял. Сейчас я простой чернорабочий правосудия – участковый инспектор. Так что не надо намеков.
   – Намека не было.
   – Не такое уж я бревно, товарищ лейтенант Ушаков. Со стороны темных элементов несознательное отношение к Смершу на войне было известно, – с уничижительным равнодушием произнес Усольцев.
   – Так же, как к милиции в тылу, – заверил возбужденно Максим, заложив руки в карманы и упершись плечом в полку с запыленными глиняными фигурками.
   Усольцев углом рта втянул воздух к нездоровому зубу, проговорил:
   – Предупреждаю русским языком: отправлю в отделение. За хулиганство. Ведете себя, как пацан. А еще студент. Сын уважаемого артиста. Так, значит, Александр Петрович, малость непонятно мне, – продолжал Усольцев, не выпуская из рук военный билет. – Здесь отмечено: два ранения – в сорок втором году и в сорок третьем. А это у вас что же – третье ранение открылось, не указанное в билете? Срок-то очень большой – четыре года. От второго ранения. И открылось?
   – Да.
   – В каком госпитале лечитесь?
   – В двадцать третьем.
   – Лечитесь или выписались?
   – Выписался.
   – Адрес. Где госпиталь находится?
   – На Чистых прудах.
   – А справка из госпиталя у вас имеется?
   – Нет.
   – Тэ-эк.
   Глухой голос участкового как будто растворялся над извилистым бурым туманом, вползая в сознание тупой опасностью, своими допрашивающими вопросами одновременно расставляя в текучей пелене преграду из колючей проволоки. Он, участковый, точно догадывался о чем-то, подозрительно чуял профессиональным нюхом несообразность, некое отклонение. И Александр, с целью кратко выговаривая «да» и «нет», еще надеялся найти выход в этой глуповатой простоте ответов, но вместе с тем чувствовал, как росло в нем раздражение против рьяной придирчивости Усольцева, выполняющего служебный долг чернорабочего милиции при бдительном содействии всевидящего старичка дяди Федора.
   – Кировский райвоенкомат, – прочитал вслух Усольцев в военном билете и, сложив билет, похлопал им по ногтю большого пальца. – Кировский район, значит. А по какому адресу проживаете конкретно, Александр Петрович? И где же находится паспорток ваш? Дома? По какому адресу, если не трудно вспомнить?
   «Вот оно – сейчас…» И Александр сказал, уже утрачивая выдержку:
   – Какое это имеет значение? Вам недостаточно военного билета?
   – Ах, не имеет?.. Каждый человек имеет адрес проживания. Проверим, проверим. И госпиталек проверим. С ранением как-то чудно у вас. Сам был ранен тяжело, а рана через четыре года не открывалась. Неувязочка.
   «Паспорток», «госпиталек», «неувязочка» – эти не к случаю уменьшительные слова, не к месту произнесенные Усольцевым с каменной ласковостью, так не сочетающейся с его допытывающим взглядом из провала глазниц, едва сдерживали Александра от резкости, он затрудненно спросил:
   – Как это проверим? Как именно?
   – Вы ведете себя неподобающим образом, товарищ участковый! – вмешался разгоряченно Максим. – Здесь не Смерш, а квартира, и Александр Петрович мой гость! Одна голова хорошо, а две… два сапога пара и то на одну ногу! Почему ко мне вас привел дядя Федор? Донос сделал? Порядок блюдет, как и вы?
   – Мо-олчать! – ухающим басом скомандовал Усольцев и, погашая вспыхнувший огонь злости, постоял безмолвно несколько секунд. – Тэ-эк! Придется вам, Александр Петрович, пройтись со мной в отделение милиции! – сказал он непреклонно. – Для выяснения.
   Он подхватил полевую сумку со стола, поношенную, покарябанную, повидавшую, должно быть, фронтовые виды, расстегнул ее с намерением бросить туда военный билет, и Александр понял, что вот сейчас, в этот момент, когда расстегнута сумка участкового, происходит главное: отсюда потянется все. Боль в голове жарко ударила его, отдаваясь в предплечье, он поморщился.
   – Отдайте билет, – проговорил он, протягивая руку, и шагнул вплотную к Усольцеву, загораясь гневом. – Какого черта вы взяли мой военный билет? Дайте его сюда!
   – В отделении все выясним и проясним, и я верну ваш билет, – сказал с тою же каменной ласковостью Усольцев и помахал перед грудью Александра военным билетом. – Лейтенант разведки, а ведете себя расхлябанно, как ребенок. Ваш билет будет в целости и сохранности, гражданин Ушаков.
   – Мне не нужна целость и сохранность моего удостоверения в вашей сумке, – выговорил Александр и дерзко вырвал военный билет из пальцев Усольцева. – Идите к черту! Я вас знать не хочу!
   – Что-о? – крикнул горлом Усольцев. – Ты… на должностное лицо? Я – лейтенант милиции! У меня права, а не у тебя, гражданин беспаспортный!
   – Я сказал: знать вас не хочу!
   – Что-о? Я лейтенант правоохранительных органов! Понял?
   – Я вижу, вы влюблены в свое звание и пользуетесь взаимностью, лейтенант правосудия.
   Он уже не мог сдержать себя, подхваченный ожигающим толчком сопротивления и неприязни к этому бывшему фронтовому лейтенанту, смершевцу, а теперь участковому, еще не расставшемуся с полевой сумкой, такой знакомой, такой родственной по своему фронтовому виду.
   – А ну! – опять крикнул Усольцев командным голосом, вкладывая в это «а ну» силу данной ему власти.
   – Что «ну»? Здесь не милицейская конюшня, лейтенант!
   – Как безобразничает, а? – просипел дядя Федор, перепуганно озираясь, и в груди его захрипело, забулькало. – Неподчинение органам, а?
   – Сиди, старая галоша, и помалкивай, – посоветовал Максим. – Сиди и молитвы читай…
   – А ну, пойдем со мной! – скомандовал Усольцев и боднул головой в сторону лестницы. – Выходи!
   Его сдавленные в полоску губы безжизненно посерели, мертвецкая бледность покрыла лицо, стянутое по скулам злобною решительностью. И участковый вторично крикнул:
   – Выходи, приказываю!
   – Идти с тобой мне незачем, лейтенант, – сказал Александр. – Незваным пришел ты. Ты и уходи. Вместе вон с этим мухомором, который тебя привел… как его… дядя Федор? Вот, вот, вместе с бывшим тюремным надзирателем, банальным местом нашей действительности! Вали к чертовой бабушке отсюда!
   – Сволочь! Говнюк! Силой выведу! Силой в отделение вытащу! – вдруг не бухающим, а высоким режущим голосом выкрикнул Усольцев, вроде бы второй, пронзительный голос имел он, и его мертвецкое лицо уродливо изменилось, он качнулся к Александру, весь изготовленный схватить его за здоровое плечо, но в ту же минуту отпрянул, попятился, зачем-то судорожно оглаживая на правом боку ремень, на котором висела новая кобура, но пистолета в ней не было. Он открывал и закрывал рот, выдавливая шепотом:
   – Ты это что? Какое имеешь право? Ты куда рукой полез? Оружие имеешь? Нож? Пистолет?
   – Пошел вон отсюда! Бегом, подонок, отсюда! – говорил Александр, опаленный головокружительно-горячим туманцем гнева, подступая к участковому, а рука сама по себе в ответ на жест Усольцева с молниеносной поспешностью толкнулась к заднему карману, где знакомой тяжестью давил на бедро пистолет. – Брысь, подонок, немедленно! – крикнул Александр, не расцепляя зубов.
   И тотчас, увидев страшное в злобе меловое лицо Усольцева, подумал, трезвея: «Я идиот. Взрываюсь при каждой нелепице. Да откуда у меня такая ненависть к этому глупцу? Безумие? Рефлекс, выработанный в разведке? У меня болит голова, я чувствую, обострилась контузия, и я не сдерживаюсь…»
   А Усольцев, каблуками нащупывая ступени, спиной подымался по лестнице за трусливо ковыляющей впереди скрюченной фигуркой дяди Федора и кричал неистово:
   – Сейчас, мы сейчас! Вызову наряд, и силой доставим! Мы тебя, голубчик, раскусим! С оружием приду! У нас не выкрутишься! Ишь ты, умный какой! Дерьмо всмятку!
   Хлопнула дверь наверху, пробежали удаляющиеся шаги по двору, тишина сомкнулась за окном.
   – Ты не думал, что тараканы и чижики почувствовали после войны власть? – сказал Александр, пытаясь усилием воли остудить накаленность только что случившегося, и под невыпускающим взглядом Максима поправил сзади рубашку. – Только теперь начинаю понимать, что большинство шантрапы выжило и приспособилось к тыловой жизни, а лучшие ребята погибли!
   – У тебя… есть оружие? – спросил Максим, и страх проскользнул по его лицу. – Хорошо, что участковый не носит, а то бы вы…
   – Уже не имеет значения.
   Казалось, у него хватило воли не показать голосом свое возбуждение перед Максимом, но рука, заправлявшая сзади рубашку, дрожала, и было душно после несдержанного в краткую секунду гнева, когда надо было сдержаться. Но какая-то пружинка в его душе, расчетливо разжимавшаяся на войне, изменила выверенной упругости, и стало очевидным: сдавали нервы.
   – Они скоро придут, – сказал Александр утвердительно. – Мне надо уходить. Пожалуй, уеду из Москвы. Недели на две. Они, конечно, потреплют тебе нервы. Но ты чист. Со мной и с Нинель ты познакомился на улице, дал нам свой адрес. Мой адрес тебе неизвестен. Впрочем, я вижу, ты парень не из трусливых – пронесет, Максим.
   – Не трус ли я – надо бы еще разжувати, – усомнился Максим. – Скорее всего – презираю трусов. Поэтому храбрюсь перед этими халдами и играю под шалопая. С кем имеем дело? Дядя Федор – доносчик, надзиратель, банальное место нашей жизни, ты прав, а с милицией связываться – писать против ветра. Но покладистого зайчика заклюют. Да-а, у участкового была такая зверская рожа, словно у него половину ягодицы откусили. Скрежетал зубами. Но в общем-то, Александр, хреновые дела! Что, если бы у него был пистолет!..
   – Дела не простые. То, что они придут, – это ясно!..
   Александра морозило, начинался опять озноб, зябкие токи холодили спину. Он накинул китель, осторожно придерживая раненую руку, и Максим кинулся помогать ему. Александр сказал:
   – Все равно, Максим, что бы ни было, наш враг – это наша собственная трусость. Ты хороший парень, и все будет как надо. Держись! И не бойся халд. Спасибо тебе за гостеприимство. Увидишь Нинель, объясни, что произошло. Она знает про Ленинград.
   Он поудобнее устроил забинтованную левую руку на перевязи и правой рукой стиснул мозолистые пальцы Максима.
   – Не поминай лихом, как говорят.
   – Подожди! – крикнул Максим и рванулся к шкафчику. – Деньги!
   – Я себе оставил. Это тебе на жизнь.
   – Ни за что! На жизнь я зарабатываю! А тебе – ой как пригодятся теперь!

Глава одиннадцатая

   Поезд несло, качало, по купе вкось мелькали дымящиеся светы фонарей, на всей скорости врезались и исчезали косматые вспышки, все гремело, гудело, скрипело под полом, дождь между залпами грома яростно колотил по крыше вагона. В черное окно хлестали бурные струи, и чудом зацепившийся за раму березовый лист вибрировал и не отрывался, прижатый к стеклу водяными потоками. На воле бушевала ночная гроза после многодневной жары, колдовала тьмой, светом, взблеском молний, мокрым воздухом, хлопала ветром, словно гигантскими простынями, крутила спиралями раскаленных искр и гасила их в непроглядных безднах.
   Вместе с буйством грозы мчалась в ночи уютная, под шелковым абажуром, настольная лампа, отражаясь призрачной медузой среди мрака залитого окна. Но уют этой лампы не создавал дорожного покоя, и не трогали строчки раскрытого сборника Анненского, любимого поэта Максима, который он, прощаясь, сунул Александру в планшетку. Александр отбросил книгу, тупо глядя на свой китель, однообразно раскачивающийся на вешалке над приготовленной постелью, раскрытой крахмальной белизной. Он ехал в мягком вагоне. Он был один в купе. Не спалось. На войне его всегда тревожили майские и эти августовские грозы с ветром, громом и молниями. Тревожили дикой неумеренностью, излишним молодечеством, бесстыдной страстностью, угрозой разыгравшейся небесной стихии, возбуждавшей мысль о смутности ухода в края вечные при встрече со случайной или нацеленной автоматной очередью. И тогда не отпускала другая мысль: вот в такую разгромленную грозовым налетом ночь или в сырое насквозь утро, заставшими разведку где-нибудь в нейтральном овраге, он не хотел бы проститься с белым светом и быть положенным в недорытый окоп, затопленный водой, гнило пахнущий плесенью, не хотел, чтобы глинистая вода стояла в глазницах, не хотел грязного и отвратительного конца на дне мелкого окопчика, взятый в плен самыми жестокими победителями – шестью породами могильных червей. Мысль о такой гибели вызывала у него чувство брезгливости к своей возможной смерти, в обстоятельствах, унижающих последние минуты на земле.