Страница:
показывать. "А матушке можно?", спросил Хомяков у губернатора, давно
знакомого с ним и его семейством. "Матушке можете читать", отвечал
губернатор, "и передайте ей, пожалуйста, мое почтение".
Великое столкновение с Западом всколыхнуло образованных русских по всей
России. Достоевский, находившийся в ссылке в Сибири, был охвачен не меньшим
патриотическим одушевлением, чем жители Москвы и Петербурга. Он даже пишет в
связи с этим стихотворение, названное им "На европейские события в 1854
году". Конечно, с его стороны это была скорее отчаянная попытка привлечь
внимание правительства к своей судьбе, этакое "captatio benevolentie". Тем
не менее это произведение по-своему любопытно (оно приводится здесь в
Антологии, так же как и более позднее стихотворение Достоевского, написанное
уже "на заключение мира"). Достоевский не был поэтом, да и вообще отвык
тогда, наверное, за долгие годы каторги от любой литературной деятельности.
Его стихи выдают в нем скорее прилежного читателя поэтических произведений,
чем вдохновенного стихотворца. Они насыщены большим количеством
реминисценций из Пушкина и Лермонтова, но при этом строго выдержаны в
официальном стиле, со скрупулезным соблюдением всех норм и правил тогдашней
патриотической поэзии. Начало стихотворения сразу вызывает в памяти оду
"Клеветникам России", с поправкой на модные в то время простонародные
интонации:
С чего взялась всесветная беда?
Кто виноват, кто первый начинает?
Народ вы умный, всякой это знает,
Да славушка пошла о вас худа!
Уж лучше бы в покое дома жить
Да справиться с домашними делами!
Ведь, кажется, нам нечего делить
И места много всем под небесами.
Последние строки - явная переделка из Лермонтова:
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: "Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он - зачем?"
Дальше Достоевский упоминает о свергнутом монгольском иге, после
которого переходит сразу к польскому восстанию 1830-1831 годов - видимо, не
без влияния Пушкина. По его примеру он также обращается и к западным витиям:
Писали вы, что начал ссору русской,
Что как-то мы ведем себя не так,
Что честью мы не дорожим французской,
Что стыдно вам за ваш союзный флаг,
Что жаль вам очень Порты златорогой,
Что хочется завоеваний нам,
Что то да се... Ответ вам дали строгой,
Как школьникам, крикливым шалунам.
Не нравится - на то пеняйте сами!
Не шапку же ломать нам перед вами!
Отнесшись так сурово к западным журналистам, Достоевский переходит
дальше к не менее решительным политическим выводам:
Не вам судьбы России разбирать!
Неясны вам ее предназначенья!
Восток - ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.
И, властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так Бог велел!) Россией настает.
Свой труд Достоевский в официальном порядке отправил в Петербург,
адресовав его прямо в III Отделение. Злободневное произведение не было
напечатано, и позднее, уже после смерти Николая I, опальный литератор пишет
новое стихотворение, посвященное Крымской войне. Интересно, что в нем уже
появляются искорки подлинной поэтической образности:
Когда настала вновь для русского народа
Эпоха славных жертв двенадцатого года
И матери, отдав царю своих сынов,
Благословили их на брань против врагов,
И облилась земля их жертвенною кровью,
И засияла Русь геройством и любовью,
Тогда раздался вдруг твой тихий, скорбный стон,
Как острие меча, проник нам в душу он,
Бедою прозвучал для русского в тот час,
Смутился исполин и дрогнул в первый раз.
Но все было тщетно. Военное начальство Достоевского препроводило его
новое стихотворение министру с просьбой опубликовать его, а заодно и
присвоить его автору унтер-офицерский чин. В прапорщики Достоевского
произвели, но печататься ему так и не дозволили. Зато его поэтические усилия
имели другое неожиданное следствие: слухи о том, что Достоевский написал
верноподданнические стихи, распространились среди петербургских литераторов
и вызвали шумное негодование и насмешки в так называемых передовых кругах.
Как же можно было, действительно, отрекаться от революционных идеалов
молодости по таким пустяковым причинам, как ссылка и каторга! Как вообще
посмел восхвалять царя русский интеллигент и литератор!
Но Достоевский писал свои стихотворения не только для того, чтобы
снискать расположение правительства. Уже в то время у него складывались
славянофильские убеждения, позднее широко развернутые им на страницах
"Дневника Писателя". Точно так же, как и славянофилы, он мечтал об
освобождении славян от турецкого владычества, об основании всеславянской
конфедерации, а главное -о взятии Константинополя:
Звучит труба, шумит орел двуглавый
И на Царьград несется величаво!
В этом смысле стихотворения Достоевского, при всей наивности их
выражения, вполне можно рассматривать в общем русле славянофильской поэзии
времен Крымской войны. Славянофилам казалось, что новый мир уже на пороге, и
нужно только сделать несколько решительных усилий, чтобы царство зла
разрушилось и настала совсем новая жизнь. Иван Аксаков писал в апреле 1854
года:
На Дунай! туда, где новой славы,
Славы чистой светит нам звезда,
Где на пир мы позваны кровавый,
Где, на спор взирая величавый,
Целый мир ждет Божьего суда!
Чудный миг! миг строгий и суровый!
Там, в бою сшибаясь роковом,
Стонут царств могучие основы,
Старый мир об мир крушится новый,
Ходят тени вещие кругом.
Но действительные военные успехи России сильно отставали от пламенных
мечтаний славянофилов. За день до того, как написано было стихотворение
Аксакова, гр. Паскевич сообщал Николаю: "С фронта французы и турки, в тылу -
австрийцы; окруженные со всех сторон, мы должны будем не отойти, но бежать
из княжеств, пробиваться, потерять половину армии и артиллерии, госпитали,
магазины. В подобном положении мы были в 1812 году и ушли от французов
только потому, что имели перед ними три перехода". Паскевич, знавший
западных славян не понаслышке, не рассчитывал на особую поддержку славянских
подданных Турции и не ждал, как Николай, что эти народы разом поднимутся на
восстание против оттоманского ига при одном приближении русских войск. Он
снова предлагает царю вывести войска из княжеств, не дожидаясь, пока в войну
вступит Австрия. Получив донесение Паскевича и ознакомившись с ним "с
крайним огорчением и немалым удивлением", Николай отвечал ему мягким и почти
просительным письмом, в котором подробно расписывались преимущества военного
положения России на Дунае. "При таких выгодных данных мы должны все бросить
даром, без причины и воротиться со стыдом!!!", восклицал император. После
нескольких увещевательных писем Паскевич все же остался на Дунае, впрочем,
по-прежнему убежденный, что вся эта военная кампания проиграна изначально.
Мрачные предположения Паскевича сбылись очень быстро. Вскоре после
того, как Англия и Франция объявили России войну, между Австрией и Пруссией
также был заключен военный союз, направленный против России. Позже Австрия
подписала конвенцию и с Турцией, получив право занять Дунайские княжества, а
также Албанию, Боснию и Черногорию. Аппетиты западных держав разгорались на
глазах. Англия и Франция намеревались, уничтожив черноморский флот,
отторгнуть от России Крым, Кавказ и ряд других областей. Их собирались
отдать Турции, верному союзнику Запада. За участие в антироссийской коалиции
Австрия предполагала приобрести Молдавию и устье Дуная, Пруссия -
прибалтийские губернии России, а Швеция, которая также планировала примкнуть
к союзникам, должна была получить Финляндию и прилежащие к ней Аландские
острова. Положение России становилось все более угрожающим, и в этой
обстановке было принято решение отступить перед требованиями западных держав
и очистить Дунайские княжества. Но теперь было уже поздно что-либо менять;
участь России была решена.
Англия и Франция, долго пытавшиеся вначале вести войну силами одной
Турции, весной 1854 года перешли к активным боевым действиям. Западные
стратеги не ограничились отправкой англо-французского флота в Черное море;
значительные военно-морские силы были выдвинуты на Балтику, отдельные
эскадры союзников показались в Белом и Баренцевом морях и даже на
Тихоокеанском побережье России, у Петропавловска-Камчатского. В начале лета
англо-французский флот сосредоточился в Финском заливе и двинулся к
Кронштадту, угрожая столице Российской Империи.
Появление западного флота в Финском заливе произвело большое
впечатление на русское общество, особенно петербургское. Поначалу, когда
события еще не приняли такой зловещий оборот, в его реакции на эти события
преобладали нотки скорее легкомысленные. Тютчев, в частности, писал
Эрнестине: "Через четыре недели мы ожидаем прибытия в Кронштадт наших милых
бывших союзников и друзей, англичан и французов, с их четырьмя тысячами
артиллерийских орудий и всеми новейшими изобретениями современной
филантропии, каковы удушливые бомбы и прочие заманчивые вещи". "Посмотрим,
будет ли им такая же удача с Петербургом, как их предшественникам - с
Москвой". Но тут же он замечает, что "мы приближаемся к одной из тех
исторических катастроф, которые запоминаются навеки". Здесь, правда, под
"исторической катастрофой" еще понимается не поражение России, это выражение
имеет у Тютчева смысл всеобщего "кризиса" или "перелома"
всемирно-исторического значения. Но уже через три месяца поэт пишет жене:
"Знаешь ли ты, что мы накануне какого-то ужасного позора, одного из тех
непоправимых и небывало постыдных актов, которые открывают для народов эру
их окончательного упадка, что мы, одним словом, накануне капитуляции?".
Когда 14 июня 1854 года соединенный англо-французский флот наконец
подошел к Кронштадту и стал на якорь в виду острова, Тютчев, любивший
чувствовать, как "осязательно бьется пульс исторической жизни России",
поехал в Петергоф взглянуть на столь близко подошедшего неприятеля,
разоблачению злодейских намерений которого поэт посвятил половину своей
жизни. Свои впечатления Тютчев описывает в довольно юмористических тонах:
"Подъезжая, мы заметили за линией Кронштадта дым неприятельских пароходов.
Петербургская публика принимает их как некое very interesting exhibition.
Здешние извозчики должны поставить толстую свечу за их здравие, т. к.
начиная с понедельника образовалась непрерывная процессия посетителей в
Ораниенбаум и на близлежащую возвышенность, откуда свободно можно обозревать
открывающуюся великолепную панораму, которую они развернули перед нами,
невзирая на дальность пути и столько понесенных ими расходов. Намедни
императорская фамилия отправилась туда пить чай, подняв в виду их флотов
императорский штандарт, чтобы помочь им ориентироваться".
Но скоро шутливое расположение духа оставляет Тютчева, и им овладевает
вдохновенное, поэтическое настроение. Захваченный грандиозностью
происходящих событий, он пишет: "Когда на петергофском молу, смотря в
сторону заходящего солнца, я сказал себе, что там, за этой светящейся мглой,
в 15 верстах от дворца русского императора, стоит самый могущественно
снаряженный флот, когда-либо появлявшийся на морях, что это весь Запад
пришел высказать свое отрицание России и преградить ей путь к будущему - я
глубоко почувствовал, что все меня окружающее, как и я сам, принимает
участие в одном из самых торжественных моментов истории мира". К сожалению,
это настроение так и не вылилось у Тютчева в какое-либо стихотворное
произведение, которое могло бы не только оказаться очень значительным, но и
произвести заметное впечатление в тот момент на русскую публику. Вместо него
эту роль на себя несколько неожиданно взял Некрасов, человек вполне
западнических взглядов, любивший высмеивать фантазии славянофилов и писавший
на них язвительные стихотворные сатиры. Некрасов, в день прибытия
англо-французской эскадры находившийся на даче под Ораниенбаумом, специально
с друзьями ездил к морю осматривать вражеские корабли. Вернувшись с "very
interesting exhibition", он написал стихотворение, снабженное эпиграфом из
пушкинских "Клеветников России" ("Вы грозны на словах - попробуйте на
деле!") и настолько тютчевское по духу и стилю, что некоторое время оно даже
ошибочно приписывалось самому Тютчеву:
Великих зрелищ, мировых судеб
Поставлены мы зрителями ныне:
Исконные, кровавые враги,
Соединясь, идут против России:
Пожар войны полмира обхватил,
И заревом зловещим осветились
Деяния держав миролюбивых...
Обращены в позорище вражды[
]Моря и суша... медленно и глухо
К нам двинулись громады кораблей,
Хвастливо предрекая нашу гибель,
И наконец приблизились - стоят
Пред укрепленной русскою твердыней...
И ныне в урне роковой лежат
Два жребия... и наступает время,
Когда Решитель мира и войны
Исторгнет их всесильною рукой
И свету потрясенному покажет.
Это едва ли не лучшее стихотворение Некрасова, и, уж во всяком случае,
одно из немногих "культурных" его произведений. Здесь Некрасов включается в
общий поток русской поэтической традиции, продолжает ее, развивает,
переосмысливает, а не подражает простонародному стилю. Это нетипично для
него; у Некрасова никогда не было особого желания становиться одним из
звеньев в длинной цепочке. Он предпочитал не впитывать культурные достижения
прошлого, как это с ненасытной жадностью делали до него Пушкин, Лермонтов
или Тютчев, а возводить строение своей поэзии на собственном доморощенном
разумении и восприятии. Вышеприведенное стихотворение - приятное исключение
в его поэтическом творчестве. Некрасову удалось здесь сделать то, что редко
ему удавалось: выдержать все произведение в одном, очень характерном стиле,
придав при этом в меру патетический и архаический оттенок его лексике. Не
всегда он справлялся с этой задачей столь блестяще. В более обширном
стихотворении "Тишина" (также, как и "14 июня 1854 года", включенном в эту
Антологию) стиль как бы мерцает, сочетая привычную для Некрасова
"разговорную" манеру и его стремление лексически и стилистически передать
торжественность происходящего:
Когда над Русью безмятежной
Восстал немолчный скрип тележный,
Печальный, как народный стон!
Русь поднялась со всех сторон,
Все, что имела, отдавала
И на защиту высылала
Со всех проселочных путей
Своих покорных сыновей.
Войска водили офицеры,
Гремел походный барабан,
Скликали бешено курьеры
За караваном караван
Тянулся к месту ярой битвы -
Свозили хлеб, сгоняли скот.
Проклятья, стоны и молитвы
Носились в воздухе...
Но мы забежали вперед; в этом стихотворении описываются уже более
поздние события, развернувшиеся с началом военных действий в Крыму. Летом
1854 года союзники только держали флот в Балтийском море, нападали на
русские торговые суда, и подвергали бомбардировке города и крепости на
побережье Финского залива. Дальше на Восток они продвигаться не решались,
так как вход в Кронштадскую бухту был защищен минами, или "адскими
машинами", как они тогда назывались. Одновременно шла сложная
дипломатическая игра по вовлечении в войну Швеции и Австрии. Швеция
сформировала огромную сухопутную армию для вторжения в Финляндию (входившую
тогда в Российскую Империю), но не решалась начинать боевые действия, пока
союзников не поддержит Австрия, и не только дипломатически, но и с оружием в
руках. Австрия, однако, выдвигала точно такие же условия в отношении Швеции;
несмотря на все усилия французских дипломатов, курсировавших между Веной и
Стокгольмом, обе эти могущественные державы, видимо, опасались, что одной
только соединенной военной мощи Англии, Франции и Турции явно не хватит для
сокрушения России. В Швеции, конечно, раздавались пылкие призывы взять
наконец реванш за Полтаву, особенно среди более молодых политиков, но
шведский король Оскар I не торопился начинать войну против России. Как-то
весной 1854 года, в минуту откровенности, он сказал английскому поверенному
Грею, что он "смотрит на теперешний кризис как на последний протест Европы
против возрастающего могущества России" ("Europas sista protest mot Ryslands
tillvaxande makt"). При таком безнадежном взгляде на дело воевать,
разумеется, было трудно.* {Любопытно, что и Наполеон в своем "Воззвании к
Великой Армии" от 22 июня 1812 года после знаменитых слов, уже цитированных
мною выше ("Россия увлекаема роком, да свершатся судьбы ее"), говорит о
русских: "Считают ли они нас уже выродившимися?"}
На самом деле Англия не очень-то собиралась реально поддерживать Швецию
в военном отношении. Но чем меньше хотели англичане помогать Швеции, тем
большее раздражение вызывала у них шведская нерешительность. Шведам то
угрожали, то ласково увещевали их: неужели они не желают стать авангардом
западной цивилизации в ее священной борьбе против русского варварства?
Попутно союзники пытались взбунтовать против России Польшу и особенно
Финляндию, которая представлялась англичанам какой-то русской Индией,
непокорной и мятежной провинцией. Но население российских окраин осталось
спокойным, никаких выступлений так и не последовало.
Время шло, и союзное командование чувствовало, что пора добиться в этой
войне хоть каких-нибудь решительных результатов, которые произвели бы
впечатление на их народы и правительства. Так и не отважившись идти на
Кронштадт, англичане вознамерились взять хотя бы Аландские острова у берегов
Финляндии, на которых находилась недостроенная и заброшенная русская
крепость. При этом, не располагая большой сухопутной армией, они не
осмеливались высаживать десант без поддержки французских войск, с отправкой
которых Наполеон III, ведя свою тонкую игру, все затягивал и затягивал.
Наконец войска прибыли, и крепость Бомарзунд была взята. Эта победа
союзников вызвала ликование в Стокгольме и Вене, правда, быстро утихшее,
когда, сделав свое дело, французы отбыли обратно во Францию. Вскоре из
Балтийского моря ушли и английские суда.
Дольше шведов и австрийцев надеялись на благие перемены парижские
поляки, которые давно уже строили хитроумные комбинации по присоединению к
Польше различных земель (освобождение самой Польши с началом войны считалось
делом совершенно решенным). Если шведский король не решается брать
Финляндию, то почему бы не взять ее полякам? Все эти настроения заставляли
Россию держать огромную армию в Польше и Прибалтике, предотвращая
возникновение бунта и охраняя границы от австро-прусско-шведского вторжения.
Не было никакой возможности перебросить войска в Крым, куда переместился
главный театр войны осенью 1854 года. Защищая столицу и балтийские берега,
русское правительство вынуждено было бросить на произвол судьбы все другие
города, расположенные вдоль колоссальной по протяженности российской
береговой линии. Союзники не замедлили воспользоваться этим упущением. В
начале лета английский флот показался в Белом море у Соловецких островов.
Среди местного населения поднялся переполох, но в Соловецком монастыре не
растерялись. Была сформирована "инвалидная команда" под командованием
архимандрита Александра, ничтожная по количеству личного состава, но
преисполненная выдающегося боевого духа. После ревизии выяснилось, что
монастырь располагает двадцатью пудами пороха, да множеством "секир и
бердышей времен Федора Иоанновича". Бой начался с того, что английские
военные корабли, подошедшие к острову, дали выстрел в монастырские ворота и
сразили их наповал. Из монастыря отвечали выстрелами с береговой батареи, в
результате чего один из неприятельских кораблей, корвет "Миранда", получил
пробоину. На следующий день английские суда опять бомбили монастырь, после
чего ушли и более не появлялись. Через полтора месяца после этого инцидента
подбитая "Миранда" появилась уже в Баренцевом море, у берегов Кольского
полуострова, потребовав сдачи от города Колы. Сдачи не последовало, и корвет
подверг город бомбардировке, но ничего больше так и не добился. Столь же
безуспешной была и тихоокеанская кампания, где союзный флот напал на
Петропавловск-Камчатский, и, потерпев значительный урон, удалился.
Несравнимо более жестокими и продолжительными были военные действия на
Черном море, особенно в Крыму. В сентябре 1854 года на полуострове
высадилась англо-франко-турецкая армия. Она разбила в сражении при Альме
русские войска, значительно уступавшие ей по численности, и подступила к
Севастополю. Город обороняли адмиралы Корнилов и Нахимов. Они затопили часть
кораблей, преградив вражескому флоту вход в бухту, и, переведя корабельные
орудия на линию обороны, превратили город в неприступную крепость. Армия
союзников вначале попыталась взять Севастополь штурмом, но, не сумев это
сделать, перешла к осаде города, которая затянулась на одиннадцать месяцев.
Русские войска тревожили противника ударами с тыла, но эти операции не имели
особого успеха из-за большого численного превосходства вооруженных сил
союзников, к которым в начале 1855 года присоединились еще войска
итальянского Сардинского королевства, храбро вступившего в войну против
гигантской России.
Осажденный Севастополь подвергался бесконечным бомбардировкам и с моря,
и с суши. Некрасов писал о городе, уже после того, как война закончилась:
Молчит и он... как труп безглавый,
Еще в крови, еще дымясь;
Не небеса, ожесточась,
Его снесли огнем и лавой:
Твердыня, избранная славой,
Земному грому поддалась!
Три царства перед ней стояло,
Перед одной... таких громов
Еще и небо не метало
С нерукотворных облаков!
В ней воздух кровью напоили,
Изрешетили каждый дом
И, вместо камня, намостили
Ее свинцом и чугуном.
Русские деятели культуры вообще с большой досадой реагировали на этот
неожиданный поворот событий. Особенно горевали по поводу российских военных
неудач славянофилы, которые не могли уж теперь не признать, что освобождение
Константинополя от нехристей проходит каким-то странным, совершенно
непредвиденным образом. Тютчев писал еще летом 1854 года, когда
англо-французские войска высадились на Аландских островах: "Если бы я мог на
минуту преодолеть невыразимое отвращение, омерзение, смешанное с бешенством,
которое вызывает во мне зрелище всего происходящего. О, негодяи! Бывают
мгновения, когда я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения, как заживо
погребенный, который внезапно приходит в себя. Но, к несчастью, мне даже не
надо приходить в себя, ибо более пятнадцати лет я постоянно предчувствовал
эту страшную катастрофу - к ней неизбежно должны были привести вся эта
глупость и все это недомыслие". Позднее Тютчев объяснит, откуда берутся
глупость и недомыслие русского образованного общества - от западного
влияния, разумеется: "Тот род цивилизации, который привили этой несчастной
стране, роковым образом привел к двум последствиям: извращению инстинктов и
притуплению или уничтожению рассудка. Повторяю, это относится лишь к накипи
русского общества, которая мнит себя цивилизованной, к публике, - ибо жизнь
народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения, она ждет
своего часа".
Но Тютчев не только горько сетовал на отход русской европеизированной
прослойки от исторической жизни народа, он стремился преодолеть этот разрыв,
уничтожить его. Очень характерно, что, пытаясь вернуться к глубинам народной
жизни, он обращается к русскому языку, русскому слову, приобретающему в его
глазах некий таинственный, сакральный смысл. В тяжелейший момент Крымской
войны, когда под Севастополем шло кровопролитное Инкерманское сражение,
Тютчев пишет об этом поразительное стихотворение:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Созрела жатва, жнец готов,
Настало время неземное...
Ложь воплотилася в булат;
Каким-то Божьим попущеньем
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем...
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье, -
Ты - лучших, будущих времен
Глагол, и жизнь, и просвещенье![
]
Почти столетием позже, в 1942 году, когда Россия терпела еще более
жестокое поражение от Запада, Анна Ахматова писала о том же:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, -
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
В сознании Тютчева всегда прочно увязывалось "знамя и слово", военная
мощь и культурное превосходство. Еще в сороковые годы у него большой интерес
вызывала деятельность немецкого литератора Варнгагена фон Энзе, лучшего на
тот момент знатока русской культуры в Германии, писавшего о Пушкине и
знакомого с ним и его семейством. "Матушке можете читать", отвечал
губернатор, "и передайте ей, пожалуйста, мое почтение".
Великое столкновение с Западом всколыхнуло образованных русских по всей
России. Достоевский, находившийся в ссылке в Сибири, был охвачен не меньшим
патриотическим одушевлением, чем жители Москвы и Петербурга. Он даже пишет в
связи с этим стихотворение, названное им "На европейские события в 1854
году". Конечно, с его стороны это была скорее отчаянная попытка привлечь
внимание правительства к своей судьбе, этакое "captatio benevolentie". Тем
не менее это произведение по-своему любопытно (оно приводится здесь в
Антологии, так же как и более позднее стихотворение Достоевского, написанное
уже "на заключение мира"). Достоевский не был поэтом, да и вообще отвык
тогда, наверное, за долгие годы каторги от любой литературной деятельности.
Его стихи выдают в нем скорее прилежного читателя поэтических произведений,
чем вдохновенного стихотворца. Они насыщены большим количеством
реминисценций из Пушкина и Лермонтова, но при этом строго выдержаны в
официальном стиле, со скрупулезным соблюдением всех норм и правил тогдашней
патриотической поэзии. Начало стихотворения сразу вызывает в памяти оду
"Клеветникам России", с поправкой на модные в то время простонародные
интонации:
С чего взялась всесветная беда?
Кто виноват, кто первый начинает?
Народ вы умный, всякой это знает,
Да славушка пошла о вас худа!
Уж лучше бы в покое дома жить
Да справиться с домашними делами!
Ведь, кажется, нам нечего делить
И места много всем под небесами.
Последние строки - явная переделка из Лермонтова:
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: "Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он - зачем?"
Дальше Достоевский упоминает о свергнутом монгольском иге, после
которого переходит сразу к польскому восстанию 1830-1831 годов - видимо, не
без влияния Пушкина. По его примеру он также обращается и к западным витиям:
Писали вы, что начал ссору русской,
Что как-то мы ведем себя не так,
Что честью мы не дорожим французской,
Что стыдно вам за ваш союзный флаг,
Что жаль вам очень Порты златорогой,
Что хочется завоеваний нам,
Что то да се... Ответ вам дали строгой,
Как школьникам, крикливым шалунам.
Не нравится - на то пеняйте сами!
Не шапку же ломать нам перед вами!
Отнесшись так сурово к западным журналистам, Достоевский переходит
дальше к не менее решительным политическим выводам:
Не вам судьбы России разбирать!
Неясны вам ее предназначенья!
Восток - ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.
И, властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так Бог велел!) Россией настает.
Свой труд Достоевский в официальном порядке отправил в Петербург,
адресовав его прямо в III Отделение. Злободневное произведение не было
напечатано, и позднее, уже после смерти Николая I, опальный литератор пишет
новое стихотворение, посвященное Крымской войне. Интересно, что в нем уже
появляются искорки подлинной поэтической образности:
Когда настала вновь для русского народа
Эпоха славных жертв двенадцатого года
И матери, отдав царю своих сынов,
Благословили их на брань против врагов,
И облилась земля их жертвенною кровью,
И засияла Русь геройством и любовью,
Тогда раздался вдруг твой тихий, скорбный стон,
Как острие меча, проник нам в душу он,
Бедою прозвучал для русского в тот час,
Смутился исполин и дрогнул в первый раз.
Но все было тщетно. Военное начальство Достоевского препроводило его
новое стихотворение министру с просьбой опубликовать его, а заодно и
присвоить его автору унтер-офицерский чин. В прапорщики Достоевского
произвели, но печататься ему так и не дозволили. Зато его поэтические усилия
имели другое неожиданное следствие: слухи о том, что Достоевский написал
верноподданнические стихи, распространились среди петербургских литераторов
и вызвали шумное негодование и насмешки в так называемых передовых кругах.
Как же можно было, действительно, отрекаться от революционных идеалов
молодости по таким пустяковым причинам, как ссылка и каторга! Как вообще
посмел восхвалять царя русский интеллигент и литератор!
Но Достоевский писал свои стихотворения не только для того, чтобы
снискать расположение правительства. Уже в то время у него складывались
славянофильские убеждения, позднее широко развернутые им на страницах
"Дневника Писателя". Точно так же, как и славянофилы, он мечтал об
освобождении славян от турецкого владычества, об основании всеславянской
конфедерации, а главное -о взятии Константинополя:
Звучит труба, шумит орел двуглавый
И на Царьград несется величаво!
В этом смысле стихотворения Достоевского, при всей наивности их
выражения, вполне можно рассматривать в общем русле славянофильской поэзии
времен Крымской войны. Славянофилам казалось, что новый мир уже на пороге, и
нужно только сделать несколько решительных усилий, чтобы царство зла
разрушилось и настала совсем новая жизнь. Иван Аксаков писал в апреле 1854
года:
На Дунай! туда, где новой славы,
Славы чистой светит нам звезда,
Где на пир мы позваны кровавый,
Где, на спор взирая величавый,
Целый мир ждет Божьего суда!
Чудный миг! миг строгий и суровый!
Там, в бою сшибаясь роковом,
Стонут царств могучие основы,
Старый мир об мир крушится новый,
Ходят тени вещие кругом.
Но действительные военные успехи России сильно отставали от пламенных
мечтаний славянофилов. За день до того, как написано было стихотворение
Аксакова, гр. Паскевич сообщал Николаю: "С фронта французы и турки, в тылу -
австрийцы; окруженные со всех сторон, мы должны будем не отойти, но бежать
из княжеств, пробиваться, потерять половину армии и артиллерии, госпитали,
магазины. В подобном положении мы были в 1812 году и ушли от французов
только потому, что имели перед ними три перехода". Паскевич, знавший
западных славян не понаслышке, не рассчитывал на особую поддержку славянских
подданных Турции и не ждал, как Николай, что эти народы разом поднимутся на
восстание против оттоманского ига при одном приближении русских войск. Он
снова предлагает царю вывести войска из княжеств, не дожидаясь, пока в войну
вступит Австрия. Получив донесение Паскевича и ознакомившись с ним "с
крайним огорчением и немалым удивлением", Николай отвечал ему мягким и почти
просительным письмом, в котором подробно расписывались преимущества военного
положения России на Дунае. "При таких выгодных данных мы должны все бросить
даром, без причины и воротиться со стыдом!!!", восклицал император. После
нескольких увещевательных писем Паскевич все же остался на Дунае, впрочем,
по-прежнему убежденный, что вся эта военная кампания проиграна изначально.
Мрачные предположения Паскевича сбылись очень быстро. Вскоре после
того, как Англия и Франция объявили России войну, между Австрией и Пруссией
также был заключен военный союз, направленный против России. Позже Австрия
подписала конвенцию и с Турцией, получив право занять Дунайские княжества, а
также Албанию, Боснию и Черногорию. Аппетиты западных держав разгорались на
глазах. Англия и Франция намеревались, уничтожив черноморский флот,
отторгнуть от России Крым, Кавказ и ряд других областей. Их собирались
отдать Турции, верному союзнику Запада. За участие в антироссийской коалиции
Австрия предполагала приобрести Молдавию и устье Дуная, Пруссия -
прибалтийские губернии России, а Швеция, которая также планировала примкнуть
к союзникам, должна была получить Финляндию и прилежащие к ней Аландские
острова. Положение России становилось все более угрожающим, и в этой
обстановке было принято решение отступить перед требованиями западных держав
и очистить Дунайские княжества. Но теперь было уже поздно что-либо менять;
участь России была решена.
Англия и Франция, долго пытавшиеся вначале вести войну силами одной
Турции, весной 1854 года перешли к активным боевым действиям. Западные
стратеги не ограничились отправкой англо-французского флота в Черное море;
значительные военно-морские силы были выдвинуты на Балтику, отдельные
эскадры союзников показались в Белом и Баренцевом морях и даже на
Тихоокеанском побережье России, у Петропавловска-Камчатского. В начале лета
англо-французский флот сосредоточился в Финском заливе и двинулся к
Кронштадту, угрожая столице Российской Империи.
Появление западного флота в Финском заливе произвело большое
впечатление на русское общество, особенно петербургское. Поначалу, когда
события еще не приняли такой зловещий оборот, в его реакции на эти события
преобладали нотки скорее легкомысленные. Тютчев, в частности, писал
Эрнестине: "Через четыре недели мы ожидаем прибытия в Кронштадт наших милых
бывших союзников и друзей, англичан и французов, с их четырьмя тысячами
артиллерийских орудий и всеми новейшими изобретениями современной
филантропии, каковы удушливые бомбы и прочие заманчивые вещи". "Посмотрим,
будет ли им такая же удача с Петербургом, как их предшественникам - с
Москвой". Но тут же он замечает, что "мы приближаемся к одной из тех
исторических катастроф, которые запоминаются навеки". Здесь, правда, под
"исторической катастрофой" еще понимается не поражение России, это выражение
имеет у Тютчева смысл всеобщего "кризиса" или "перелома"
всемирно-исторического значения. Но уже через три месяца поэт пишет жене:
"Знаешь ли ты, что мы накануне какого-то ужасного позора, одного из тех
непоправимых и небывало постыдных актов, которые открывают для народов эру
их окончательного упадка, что мы, одним словом, накануне капитуляции?".
Когда 14 июня 1854 года соединенный англо-французский флот наконец
подошел к Кронштадту и стал на якорь в виду острова, Тютчев, любивший
чувствовать, как "осязательно бьется пульс исторической жизни России",
поехал в Петергоф взглянуть на столь близко подошедшего неприятеля,
разоблачению злодейских намерений которого поэт посвятил половину своей
жизни. Свои впечатления Тютчев описывает в довольно юмористических тонах:
"Подъезжая, мы заметили за линией Кронштадта дым неприятельских пароходов.
Петербургская публика принимает их как некое very interesting exhibition.
Здешние извозчики должны поставить толстую свечу за их здравие, т. к.
начиная с понедельника образовалась непрерывная процессия посетителей в
Ораниенбаум и на близлежащую возвышенность, откуда свободно можно обозревать
открывающуюся великолепную панораму, которую они развернули перед нами,
невзирая на дальность пути и столько понесенных ими расходов. Намедни
императорская фамилия отправилась туда пить чай, подняв в виду их флотов
императорский штандарт, чтобы помочь им ориентироваться".
Но скоро шутливое расположение духа оставляет Тютчева, и им овладевает
вдохновенное, поэтическое настроение. Захваченный грандиозностью
происходящих событий, он пишет: "Когда на петергофском молу, смотря в
сторону заходящего солнца, я сказал себе, что там, за этой светящейся мглой,
в 15 верстах от дворца русского императора, стоит самый могущественно
снаряженный флот, когда-либо появлявшийся на морях, что это весь Запад
пришел высказать свое отрицание России и преградить ей путь к будущему - я
глубоко почувствовал, что все меня окружающее, как и я сам, принимает
участие в одном из самых торжественных моментов истории мира". К сожалению,
это настроение так и не вылилось у Тютчева в какое-либо стихотворное
произведение, которое могло бы не только оказаться очень значительным, но и
произвести заметное впечатление в тот момент на русскую публику. Вместо него
эту роль на себя несколько неожиданно взял Некрасов, человек вполне
западнических взглядов, любивший высмеивать фантазии славянофилов и писавший
на них язвительные стихотворные сатиры. Некрасов, в день прибытия
англо-французской эскадры находившийся на даче под Ораниенбаумом, специально
с друзьями ездил к морю осматривать вражеские корабли. Вернувшись с "very
interesting exhibition", он написал стихотворение, снабженное эпиграфом из
пушкинских "Клеветников России" ("Вы грозны на словах - попробуйте на
деле!") и настолько тютчевское по духу и стилю, что некоторое время оно даже
ошибочно приписывалось самому Тютчеву:
Великих зрелищ, мировых судеб
Поставлены мы зрителями ныне:
Исконные, кровавые враги,
Соединясь, идут против России:
Пожар войны полмира обхватил,
И заревом зловещим осветились
Деяния держав миролюбивых...
Обращены в позорище вражды[
]Моря и суша... медленно и глухо
К нам двинулись громады кораблей,
Хвастливо предрекая нашу гибель,
И наконец приблизились - стоят
Пред укрепленной русскою твердыней...
И ныне в урне роковой лежат
Два жребия... и наступает время,
Когда Решитель мира и войны
Исторгнет их всесильною рукой
И свету потрясенному покажет.
Это едва ли не лучшее стихотворение Некрасова, и, уж во всяком случае,
одно из немногих "культурных" его произведений. Здесь Некрасов включается в
общий поток русской поэтической традиции, продолжает ее, развивает,
переосмысливает, а не подражает простонародному стилю. Это нетипично для
него; у Некрасова никогда не было особого желания становиться одним из
звеньев в длинной цепочке. Он предпочитал не впитывать культурные достижения
прошлого, как это с ненасытной жадностью делали до него Пушкин, Лермонтов
или Тютчев, а возводить строение своей поэзии на собственном доморощенном
разумении и восприятии. Вышеприведенное стихотворение - приятное исключение
в его поэтическом творчестве. Некрасову удалось здесь сделать то, что редко
ему удавалось: выдержать все произведение в одном, очень характерном стиле,
придав при этом в меру патетический и архаический оттенок его лексике. Не
всегда он справлялся с этой задачей столь блестяще. В более обширном
стихотворении "Тишина" (также, как и "14 июня 1854 года", включенном в эту
Антологию) стиль как бы мерцает, сочетая привычную для Некрасова
"разговорную" манеру и его стремление лексически и стилистически передать
торжественность происходящего:
Когда над Русью безмятежной
Восстал немолчный скрип тележный,
Печальный, как народный стон!
Русь поднялась со всех сторон,
Все, что имела, отдавала
И на защиту высылала
Со всех проселочных путей
Своих покорных сыновей.
Войска водили офицеры,
Гремел походный барабан,
Скликали бешено курьеры
За караваном караван
Тянулся к месту ярой битвы -
Свозили хлеб, сгоняли скот.
Проклятья, стоны и молитвы
Носились в воздухе...
Но мы забежали вперед; в этом стихотворении описываются уже более
поздние события, развернувшиеся с началом военных действий в Крыму. Летом
1854 года союзники только держали флот в Балтийском море, нападали на
русские торговые суда, и подвергали бомбардировке города и крепости на
побережье Финского залива. Дальше на Восток они продвигаться не решались,
так как вход в Кронштадскую бухту был защищен минами, или "адскими
машинами", как они тогда назывались. Одновременно шла сложная
дипломатическая игра по вовлечении в войну Швеции и Австрии. Швеция
сформировала огромную сухопутную армию для вторжения в Финляндию (входившую
тогда в Российскую Империю), но не решалась начинать боевые действия, пока
союзников не поддержит Австрия, и не только дипломатически, но и с оружием в
руках. Австрия, однако, выдвигала точно такие же условия в отношении Швеции;
несмотря на все усилия французских дипломатов, курсировавших между Веной и
Стокгольмом, обе эти могущественные державы, видимо, опасались, что одной
только соединенной военной мощи Англии, Франции и Турции явно не хватит для
сокрушения России. В Швеции, конечно, раздавались пылкие призывы взять
наконец реванш за Полтаву, особенно среди более молодых политиков, но
шведский король Оскар I не торопился начинать войну против России. Как-то
весной 1854 года, в минуту откровенности, он сказал английскому поверенному
Грею, что он "смотрит на теперешний кризис как на последний протест Европы
против возрастающего могущества России" ("Europas sista protest mot Ryslands
tillvaxande makt"). При таком безнадежном взгляде на дело воевать,
разумеется, было трудно.* {Любопытно, что и Наполеон в своем "Воззвании к
Великой Армии" от 22 июня 1812 года после знаменитых слов, уже цитированных
мною выше ("Россия увлекаема роком, да свершатся судьбы ее"), говорит о
русских: "Считают ли они нас уже выродившимися?"}
На самом деле Англия не очень-то собиралась реально поддерживать Швецию
в военном отношении. Но чем меньше хотели англичане помогать Швеции, тем
большее раздражение вызывала у них шведская нерешительность. Шведам то
угрожали, то ласково увещевали их: неужели они не желают стать авангардом
западной цивилизации в ее священной борьбе против русского варварства?
Попутно союзники пытались взбунтовать против России Польшу и особенно
Финляндию, которая представлялась англичанам какой-то русской Индией,
непокорной и мятежной провинцией. Но население российских окраин осталось
спокойным, никаких выступлений так и не последовало.
Время шло, и союзное командование чувствовало, что пора добиться в этой
войне хоть каких-нибудь решительных результатов, которые произвели бы
впечатление на их народы и правительства. Так и не отважившись идти на
Кронштадт, англичане вознамерились взять хотя бы Аландские острова у берегов
Финляндии, на которых находилась недостроенная и заброшенная русская
крепость. При этом, не располагая большой сухопутной армией, они не
осмеливались высаживать десант без поддержки французских войск, с отправкой
которых Наполеон III, ведя свою тонкую игру, все затягивал и затягивал.
Наконец войска прибыли, и крепость Бомарзунд была взята. Эта победа
союзников вызвала ликование в Стокгольме и Вене, правда, быстро утихшее,
когда, сделав свое дело, французы отбыли обратно во Францию. Вскоре из
Балтийского моря ушли и английские суда.
Дольше шведов и австрийцев надеялись на благие перемены парижские
поляки, которые давно уже строили хитроумные комбинации по присоединению к
Польше различных земель (освобождение самой Польши с началом войны считалось
делом совершенно решенным). Если шведский король не решается брать
Финляндию, то почему бы не взять ее полякам? Все эти настроения заставляли
Россию держать огромную армию в Польше и Прибалтике, предотвращая
возникновение бунта и охраняя границы от австро-прусско-шведского вторжения.
Не было никакой возможности перебросить войска в Крым, куда переместился
главный театр войны осенью 1854 года. Защищая столицу и балтийские берега,
русское правительство вынуждено было бросить на произвол судьбы все другие
города, расположенные вдоль колоссальной по протяженности российской
береговой линии. Союзники не замедлили воспользоваться этим упущением. В
начале лета английский флот показался в Белом море у Соловецких островов.
Среди местного населения поднялся переполох, но в Соловецком монастыре не
растерялись. Была сформирована "инвалидная команда" под командованием
архимандрита Александра, ничтожная по количеству личного состава, но
преисполненная выдающегося боевого духа. После ревизии выяснилось, что
монастырь располагает двадцатью пудами пороха, да множеством "секир и
бердышей времен Федора Иоанновича". Бой начался с того, что английские
военные корабли, подошедшие к острову, дали выстрел в монастырские ворота и
сразили их наповал. Из монастыря отвечали выстрелами с береговой батареи, в
результате чего один из неприятельских кораблей, корвет "Миранда", получил
пробоину. На следующий день английские суда опять бомбили монастырь, после
чего ушли и более не появлялись. Через полтора месяца после этого инцидента
подбитая "Миранда" появилась уже в Баренцевом море, у берегов Кольского
полуострова, потребовав сдачи от города Колы. Сдачи не последовало, и корвет
подверг город бомбардировке, но ничего больше так и не добился. Столь же
безуспешной была и тихоокеанская кампания, где союзный флот напал на
Петропавловск-Камчатский, и, потерпев значительный урон, удалился.
Несравнимо более жестокими и продолжительными были военные действия на
Черном море, особенно в Крыму. В сентябре 1854 года на полуострове
высадилась англо-франко-турецкая армия. Она разбила в сражении при Альме
русские войска, значительно уступавшие ей по численности, и подступила к
Севастополю. Город обороняли адмиралы Корнилов и Нахимов. Они затопили часть
кораблей, преградив вражескому флоту вход в бухту, и, переведя корабельные
орудия на линию обороны, превратили город в неприступную крепость. Армия
союзников вначале попыталась взять Севастополь штурмом, но, не сумев это
сделать, перешла к осаде города, которая затянулась на одиннадцать месяцев.
Русские войска тревожили противника ударами с тыла, но эти операции не имели
особого успеха из-за большого численного превосходства вооруженных сил
союзников, к которым в начале 1855 года присоединились еще войска
итальянского Сардинского королевства, храбро вступившего в войну против
гигантской России.
Осажденный Севастополь подвергался бесконечным бомбардировкам и с моря,
и с суши. Некрасов писал о городе, уже после того, как война закончилась:
Молчит и он... как труп безглавый,
Еще в крови, еще дымясь;
Не небеса, ожесточась,
Его снесли огнем и лавой:
Твердыня, избранная славой,
Земному грому поддалась!
Три царства перед ней стояло,
Перед одной... таких громов
Еще и небо не метало
С нерукотворных облаков!
В ней воздух кровью напоили,
Изрешетили каждый дом
И, вместо камня, намостили
Ее свинцом и чугуном.
Русские деятели культуры вообще с большой досадой реагировали на этот
неожиданный поворот событий. Особенно горевали по поводу российских военных
неудач славянофилы, которые не могли уж теперь не признать, что освобождение
Константинополя от нехристей проходит каким-то странным, совершенно
непредвиденным образом. Тютчев писал еще летом 1854 года, когда
англо-французские войска высадились на Аландских островах: "Если бы я мог на
минуту преодолеть невыразимое отвращение, омерзение, смешанное с бешенством,
которое вызывает во мне зрелище всего происходящего. О, негодяи! Бывают
мгновения, когда я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения, как заживо
погребенный, который внезапно приходит в себя. Но, к несчастью, мне даже не
надо приходить в себя, ибо более пятнадцати лет я постоянно предчувствовал
эту страшную катастрофу - к ней неизбежно должны были привести вся эта
глупость и все это недомыслие". Позднее Тютчев объяснит, откуда берутся
глупость и недомыслие русского образованного общества - от западного
влияния, разумеется: "Тот род цивилизации, который привили этой несчастной
стране, роковым образом привел к двум последствиям: извращению инстинктов и
притуплению или уничтожению рассудка. Повторяю, это относится лишь к накипи
русского общества, которая мнит себя цивилизованной, к публике, - ибо жизнь
народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения, она ждет
своего часа".
Но Тютчев не только горько сетовал на отход русской европеизированной
прослойки от исторической жизни народа, он стремился преодолеть этот разрыв,
уничтожить его. Очень характерно, что, пытаясь вернуться к глубинам народной
жизни, он обращается к русскому языку, русскому слову, приобретающему в его
глазах некий таинственный, сакральный смысл. В тяжелейший момент Крымской
войны, когда под Севастополем шло кровопролитное Инкерманское сражение,
Тютчев пишет об этом поразительное стихотворение:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Созрела жатва, жнец готов,
Настало время неземное...
Ложь воплотилася в булат;
Каким-то Божьим попущеньем
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем...
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье, -
Ты - лучших, будущих времен
Глагол, и жизнь, и просвещенье![
]
Почти столетием позже, в 1942 году, когда Россия терпела еще более
жестокое поражение от Запада, Анна Ахматова писала о том же:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, -
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
В сознании Тютчева всегда прочно увязывалось "знамя и слово", военная
мощь и культурное превосходство. Еще в сороковые годы у него большой интерес
вызывала деятельность немецкого литератора Варнгагена фон Энзе, лучшего на
тот момент знатока русской культуры в Германии, писавшего о Пушкине и