Страница:
К западному единению, особенно германскому, Тютчев относился со скепсисом и
иронией, как это видно из его стихотворения 1848 года:
Не знаешь, что лестней для мудрости людской:
Иль вавилонский столп немецкого единства,
Или французского бесчинства
Республиканский хитрый строй.
Но время от времени на Западе все же появляются завоеватели, которые
предпринимают попытку его объединить; однако возводят они это единение на
изначально неверных и порочных началах. В результате вместо того, чтобы
принести Европе духовное освобождение, они только заковывают ее в новые
цепи, устанавливая свои тиранические режимы, и связано это с тем, что они не
обладают неким сокровенным знанием, которое есть у России.
Но освящающая сила,
Непостижимая уму,
Души его не озарила
И не приблизилась к нему, -
пишет Тютчев о Наполеоне. Именно безотчетное влечение к этому
мистическому знанию, по Тютчеву, и вызывает то роковое и неодолимое
стремление, которое побуждает западных завоевателей, как мотыльков на огонь,
лететь в Россию.
Отсюда и вытекает неизбежное столкновение между Западом и Россией,
пишет Тютчев в своем трактате. Россия вызывает у Запада (и в частности у
Наполеона) противоречивые чувства, влечение и отвращение одновременно
("attrait et repulsion"). Однако русское нравственное и религиозное
единство, по мнению Тютчева, строится на совершенно иных принципах, чем
западное, и попытка включить Россию во всемирную империю Запада изначально
обречена на неудачу. Встречу Александра с Наполеоном в Эрфурте Тютчев
называет величайшим отклонением России от ее пути; это мнение позднее
разделял и Мандельштам, писавший в 1915 году о "роковом рукопожатье на
шатком неманском плоту". Однако, не сумев подчинить себе Россию мирно, Запад
пытается сделать это насильственно, военным путем. Изображая Наполеона перед
вторжением в Россию, Тютчев говорит, что "он сам, на старинный лад,
пророчествовал о ней", и приводит слова Наполеона из его приказа 22 июня
1812 года: "La fatalite l'entraine. Que ses destinees s'acomplissent"
("Россия увлекаема роком, да свершатся судьбы ее"). В этом месте своего
трактата Тютчев не выдерживает возвышенности предмета размышлений и от
французской публицистики переходит к русским стихам:
Он сам на рубеже России -
Проникнут весь предчувствием борьбы -
Слова промолвил роковые:
"Да сбудутся ее судьбы..."
И не напрасно было заклинанье:
Судьбы откликнулись на голос твой -
И сам же ты, потом, в твоем изгнанье,
Ты пояснил ответ свой роковой.
В слегка переработанном виде этот отрывок вошел в цикл Тютчева
"Наполеон", включенный в эту Антологию. В окончательной редакции
стихотворения, однако, Наполеон уже не поясняет "ответ свой роковой", а
задает в своем изгнанье "новую загадку". И. С. Аксаков, биограф поэта,
замечает, что речь тут идет об известных словах Наполеона, сказанных им на
острове Св. Елены: "Через пятьдесят лет Европа будет во власти революции или
под властью России" ("Dans cinquante ans l'Europe sera revolutionnaire ou
cosaque"). Любопытно, что Фридрих Великий, прусский король (победы над
которым воспевал Ломоносов), в книге "История моей жизни" писал: "Россия -
это страшная держава, перед которою через полстолетия задрожит вся Европа".
Глава III. Польша и Россия
Призрак наполеоновского нашествия еще долго тревожил русское
образованное общество. В мае 1831 года граф Комаровский как-то встретил
Пушкина на улице в Петербурге и, удивленный его хмурым и задумчивым видом,
поинтересовался: "Отчего не веселы, Александр Сергеевич?". "Да все газеты
читаю", ответил Пушкин. "Так что же?", спросил Комаровский. "Разве вы не
понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году?",
отвечал ему Пушкин. Речь шла о польских событиях, которые в то время были в
полном своем разгаре.
За полгода до этого петербургского разговора, ноябрьским вечером 1830
года, в Бельведерский дворец в Варшаве, резиденцию польского наместника
великого князя Константина Павловича, ворвалась толпа заговорщиков. Они
собирались убить наместника, но ему, в последнюю минуту предупрежденному
камердинером, удалось бежать. Через некоторое время цесаревич Константин
стал во главе отряда русских войск, собравшегося около Варшавы. Он не
пытался подавить начавшееся восстание, говоря, что "русским нечего делать в
польской драке". Иногда, в порыве странного увлечения, он и себя самого
именовал поляком, создателем польской армии; когда же эта самая армия
теснила русскую кавалерию в последовавших военных стычках, он хлопал в
ладоши и восклицал: "Браво, дети мои! Польские солдаты - первые в мире!".
Между тем мятежники, поддержанные также городской чернью, хлынувшей на
улицы, захватили арсенал, и, вместе с примкнувшими к ним польскими воинскими
частями, уже на следующий день овладели Варшавой. Тысячи вооружившихся
горожан заполнили город; вскоре начали формироваться и отряды национальной
гвардии. Движение, начавшееся как военный переворот, на глазах перерастало в
общенациональное восстание. Мятеж быстро распространялся по всей Польше.
Это движение не во всем было национально-освободительным. По договору,
заключенному в 1815 году на Венском конгрессе, Варшавское княжество отходило
к Российской Империи и превращалось в Царство Польское. Вся полнота
исполнительной власти в нем принадлежала королю (которым по совместительству
являлся русский царь). Осенью того же года Александр I, въехав в Варшаву в
польском мундире и при приветственных криках толпы, подписывает там
"Конституцию Царства Польского", гарантировавшую свободу печати,
независимость суда и признание польского языка государственным. Создавалось
польское войско с польским языком командования и национальными мундирами. В
марте 1818 года состоялся первый сейм, открывшийся многообещающей речью
Александра. В ней, помимо всего прочего, содержалось обещание расширить
Царство Польское за счет присоединения к нему литовских, белорусских и
украинских земель, прежде находившихся в составе Великого княжества
Литовского. Расплачиваться за все эти либеральные заигрывания России
пришлось уже в следующее царствование. Вступив на престол, Николай I двумя
специальными манифестами подтвердил конституционные учреждения Царства
Польского, однако сам не спешил короноваться в качестве польского короля,
как это было предусмотрено конституцией 1815 года (обязательность этого акта
подчеркивала некую государственную самостоятельность Польши в составе
России). Коронация состоялась только в 1829 году, и тогда уже было ясно, что
при новом императоре пылким польским мечтаниям о присоединении новых земель
не суждено сбыться. В Польше начали множиться тайные общества, многие из
которых зародились еще в 1815 году, после Венского конгресса (одно из них
основал классик польской литературы Адам Мицкевич). Они и взяли на себя
подготовку восстания, так сильно разросшегося потом из-за беспечности и
попустительства наместника Константина (который еще за месяц до начала
мятежа мог прочесть в прокламациях, кем-то расклеенных на улицах Варшавы,
что его Бельведерский дворец с Нового года отдается внаймы).
Русские отреагировали на начало восстания 1830 года довольно слаженно и
дружно. Общественное мнение в России было однозначно настроено против
восстановления польской государственности. Еще в 1819 году Карамзин в своей
записке Александру I, озаглавленной "Мнение русского гражданина",
высказывался весьма категорично: "Польша есть законное российское владение.
Старых крепостей нет в политике. Восстановление Польши будет падением
России, или сыновья наши обагрят своей кровью землю польскую и снова возьмут
штурмом Прагу" (Прага - предместье Варшавы на правом берегу Вислы; в октябре
1794 года она была взята Суворовым). Эта слова оказались пророческими; через
двенадцать лет после их написания русские войска снова штурмовали Прагу.
Столь же чеканные формулировки, как у Карамзина, звучали в устах и других
деятелей русской культуры. В августе 1822 года Пушкин скажет в своих
"Заметках по русской истории" с таким же металлом в голосе: "Униженная
Швеция и уничтоженная Польша - вот великие права Екатерины на благодарность
русского народа". Отношение Пушкина к Польше и полякам сформировалось рано и
уже не претерпевало особых изменений до конца жизни. В сентябре 1812 года
лицеисты провожают войска петербургского ополчения, проходящие через Царское
Село, а в 1836 году, за полгода до смерти, Пушкин пишет, обращаясь к
лицейским товарищам:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас...
Наполеон отводил Варшавскому княжеству особую роль в войне против
России; оно было "передовым форпостом" на этом рубеже. Поляки же тут
преследовали собственные цели, все надеясь отвоевать обратно свои литовские,
белорусские и украинские земли и восстановить Польшу "от моря до моря".
Весной 1812 года в Польше был проведен новый военный набор, и численность
польского корпуса достигла ста тысяч человек. В составе наполеоновской армии
он и вошел в Россию, причем сожжение Москвы неизбежно вызывало в памяти
русских и прошлое польское вторжение во время Смуты (тот же Пушкин писал об
этом, что Москва пострадала "в 1612 году от поляков, а в 1812 году от
всякого сброду").
В 1820 году в Киеве Пушкин знакомится с гр. Густавом Олизаром, польским
поэтом. Олизар написал ему стихотворное послание на польском языке ("Do
Puszkina"), в котором, в частности, говорилось:
Пушкин! Ты еще так молод!
А отчизна твоя столь велика!..
Еще и слава, и награды, и надежда
У тебя впереди!
Возьми лиру и мужественным голосом
Пой... Не я укажу на предметы твоих песен!..
Не издевайся лишь над побежденными судьбой,
Иначе потомки такой твой стих отвергнут.
Ознакомившись с этим стихотворением, Пушкин принимается и за ответное
послание. Оно, несомненно, было завершено (Пушкин намеревался опубликовать
его, а он никогда не печатал незавершенных фрагментов), но до нас, к
сожалению, дошло только в виде чернового наброска. В начале его Пушкин
обращается к гр. Олизару:
Певец! Издревле меж собою
Враждуют наши племена:
То стонет наша сторона,
То гибнет ваша под грозою.
И вы, бывало, пировали
Кремля [позор и] плен
И мы о камни падших стен
Младенцев Праги избивали,
Когда в кровавый прах топтали
Красу Костюшкиных знамен.
Эти строки поразительно напоминают по своему смыслу другое
стихотворение на ту же тему, возникшее семью годами позже, уже в связи с
польским восстанием 1831 года ("Клеветникам России"):
Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою,
То их, то наша сторона.
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
В послании гр. Олизару Пушкин не только говорит об этой древней "вражде
племен", но и указывает на возможность личного примирения русских с
поляками. По Пушкину, у этого примирения есть два пути, искусство и любовь:
Но глас поэзии чудесной
Сердца враждебные дружит -
Перед улыбкой муз небесной
Земная ненависть молчит.
Пушкин сам показал это личным примером, сердечно сдружившись с
пламенным польским патриотом Мицкевичем (общение с Мицкевичем, впрочем, не
изменило отношение Пушкина к польскому вопросу). Второй возможности
сближения русских и поляков, о которой в послании гр. Олизару говорится "и
тот не наш, кто с девой вашей кольцом заветным сопряжен", Пушкин также
посвятил немало времени и сил. В 1821 году поэт знакомится в Киеве с
Каролиной Собаньской, женщиной очень привлекательной и незаурядной. Позднее
в Одессе он много с ней общается. Общение это оставило, по видимому,
заметный след в его душе, потому что через девять лет после того, как Пушкин
впервые увидел Собаньскую, он пишет ей, что этот день первого свидания
"оказался решающим в его жизни" ("ce jour a decide de ma vie"). "Чем больше
я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно
связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами". "Вдали от
вас меня лишь грызет мысль о счастье (je n'ai que les remords d'un bonheur),
которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и
пасть к вашим ногам". И в тот же день, 2 февраля 1830 года, Пушкин пишет
Собаньской и второе письмо: "Дорогая Элеонора, вы знаете, что я испытал на
себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого
судорожного и мучительного (de plus convulsif et de plus douloureux) в
любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего". Примерно
тогда же Пушкин вписывает в альбом Собаньской замечательное стихотворение
"Что в имени тебе моем?", проникнутое тем же томительным ощущением, о
котором он говорит в своих письмах (как оно отличается от пустого и
салонного "мадригала", рифмованного комплимента "Я помню чудное мгновенье",
обращенного к А. П. Керн!). Мицкевич, надо сказать, тоже не избежал этого
увлечения и посвящал Собаньской свои сонеты. Правда, судьба здесь жестоко
подшутила над Пушкиным и Мицкевичем: Каролина Собаньская была любовницей гр.
И. О. Витта, начальника херсонских военных поселений, и выполняла секретные
агентурные поручения шпионского характера. Даже Николай I поразился ее
способностям в этом отношении, сказав о Собаньской, что "она самая большая и
ловкая интриганка и полька, которая под личиной любезности и ловкости
всякого уловит в свои сети". Примерно так же Пушкин характеризует и свою
Марину из "Бориса Годунова" (для которой Каролина Собаньская, возможно,
послужила прототипом); она "ужас до чего полька" ("elle est horiblement
polonaise"), резюмирует он.
Такое отношение к полякам было свойственно, наверное, всем русским в ту
пору: от поляков вечно ждали каких-то интриг, провокаций, козней и происков.
В 1830 году никто не удивился начавшемуся в Варшаве бунту. Вяземский
пробурчал что-то о "первородном грехе" нашей политики (имея в виду раздел
Польши) и его "роковых последствиях"; Пушкин, которого известие о восстании
"совершенно перевернуло" ("tout a fait bouleverse"), сказал, что
"начинающаяся война будет войной до истребления" и заметил, что "любовь к
отечеству в душе поляка всегда была чувством безнадежным" (буквально -
"похоронным", "un sentiment funebre"). Впоследствии взгляды этих двух друзей
на польский вопрос сильно разошлись, но в 1830 году, узнав о варшавском
мятеже, они отозвались на него почти одинаково. 4 декабря Вяземский
записывает в своем дневнике: "Подпрапорщики не делают революции, а разве
производят частный бунт. 14 декабря не было революциею. Но зачем же верные
войска выступили из Варшавы?" "На что же держать вооруженную силу, если не
на то, чтобы хранить порядок и усмирять буйство? Как бросить столицу на
жертву нескольким головорезам, ибо нет сомнения, что большая часть жителей
не участвовала в мятеже?" Эту вспышку, говорит Вяземский, "можно и должно
было унять тот же час, как то было 14 декабря".
На следующий день, после того как была сделана эта запись, 5 декабря
1830 года, Пушкин приезжает в Москву из Болдина, проведя там в деревне самую
знаменитую осень в своей жизни. Этот год вообще оказался для него крайне
важным. Еще в апреле Наталья Николаевна приняла предложение поэта, но
свадьба все откладывалась и откладывалась по разным причинам. Пушкин
чувствовал, что в его жизни скоро совершится какая-то грандиозная перемена,
которая завершит одну ее эпоху и начнет другую. Пребывая в исключительном
нервном напряжении, он лихорадочно работает в Болдине, пересматривая свои
старые литературные замыслы, завершая черновые наброски, подводя итоги всей
своей творческой деятельности. Фоном для всех этих личных обстоятельств была
эпидемия холеры, охватившая огромные территории, и крестьянские волнения,
связанные с ней. "Этот 1830 год - печальный год для нас", пишет Пушкин в
начале декабря.
Приехав в Москву, Пушкин встретил у Гончаровых настолько холодный
прием, что начал подумывать и об отказе от женитьбы. Он говорит Нащокину,
своему близкому другу, что если это дело будет и дальше откладываться, то он
совсем оставит его и уедет в Польшу на войну. Нащокин отговаривал Пушкина.
Однажды в доме Вяземского между ними произошел горячий разговор на эту тему;
Пушкин, однако, упорствовал в своем намерении и все напевал при этом: "не
женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи".
В Москве Пушкин жадно читает французские газеты, переданные ему
"Элизой" (т. е. Елизаветой Михайловной Хитрово), его простодушной и
экзальтированной поклонницей. Дочь Елизаветы Хитрово была замужем за
австрийским посланником, и она могла добывать номера парижских газет,
запрещенные русской цензурой, по своим дипломатическим каналам. 9 декабря
Пушкин пишет Хитрово: "Вернувшись в Москву, я нашел у княгини Долгоруковой
пакет от вас. Это были французские газеты и трагедия Дюма - все это было
новостью для меня, несчастного зачумленного нижегородца. Какой год! Какие
события!". Пушкин сразу же очень точно и взвешенно определяет свое отношение
к польскому восстанию. С одной стороны, он говорит, что "наши исконные враги
(nos vieux ennemis), очевидно, будут вконец истреблены". При этом, однако,
письмо Пушкина вовсе не исполнено воинственного пыла: "мы можем только
жалеть поляков", пишет он, "мы слишком могущественны, чтобы их ненавидеть".
Это изречение - неплохой пример знаменитой пушкинской лаконичности,
сочетающейся с глубиной мысли. Это замечание о жалости к полякам совсем не
было чем-то случайным, вызванным мимолетным настроением. Пушкин не питал
никаких польских симпатий и твердо считал независимость Польши угрозой для
русской государственности, но это не мешало ему при случае выражать свое
сочувствие и сострадание к полякам. Особенно это стало заметно после того,
как Варшава уже была взята русскими войсками, и можно было наконец проявить
"милость к падшим":
В боренье падший невредим;
Врагов мы прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;[
]Мы не сожжем Варшавы их.
Еще звучнее и пронзительнее мотив жалости к полякам звучит в
стихотворении другого русского автора, написанном примерно в то же время, но
уже в Мюнхене, а не в Царском Селе:
Как дочь родную на закланье
Агамемнон богам принес,
Прося попутных бурь дыханья
У негодующих небес, -
Так мы над горестной Варшавой
Удар свершили роковой,
Да купим сей ценой кровавой
России целость и покой!
Это стихи Тютчева, находившегося в то время в Германии на
дипломатической службе. Позднее Владимир Соловьев в своей статье о Тютчеве
заметит по этому поводу: "Вера в высокое призвание России возвышает самого
поэта над мелкими и злобными чувствами национального соперничества и грубого
торжества победителей. Необычною у патриотических певцов гуманностью дышат
заключительные стихи, обращенные к Польше". Здесь Соловьев приводит
последнюю строфу тютчевского стихотворения:
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный,[
]На очистительный костер!
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода,
Как феникс, возродится в нем.
Не знаю, утешило ли польский народ это заверение, бережно хранить тот
пепел, который от него остался. Что же касается общей свободы, которая
должна возродиться из этого пепла, то здесь Тютчев, очевидно, перефразирует
знаменитый клич "За нашу и вашу свободу", появившийся в горячие первые дни
польского восстания. Особенно важно для поляков, похоже, было дать эту самую
свободу обширным землям к востоку от Польши, населенным литовцами,
белорусами и украинцами. Первый же сейм, собравшийся в уже освободившейся
Варшаве, принял манифест, в котором содержалось требование восстановить
"древние польские границы". Образовавшаяся новая Польша начиналась бы тогда
сразу же за Смоленском, в нее входили бы Минск и Вильнюс, а по некоторым
требованиям, даже и Киев со всеми землями к западу от Днепра.
В начале декабря 1830 года Вяземский записывает в дневнике: "Я угадал,
что варшавская передряга не будет шекспировскою драмою, а классической
французскою трагедиею с соблюдением единства места и времени, так, чтобы в
два часа быть развязке". В январе уже нового, 1831 года, Пушкин пишет
Вяземскому: "здесь некто бился об заклад, бутылку V. C. P. (марка
шампанского - Т. Б.) против тысячи руб., что Варшаву возьмут без выстрела".
Чуть выше он сообщает, что он "видел письмо Чичерина к отцу, где сказано il
y a lieu d'esperer que tout finira sans guerre" (т. е. "есть основания
надеяться, что все кончится без войны").
Но война еще только начиналась. 13 января в Варшаве собрался новый
сейм, который своим постановлением низложил царствование дома Романовых и
объявил польский престол вакантным. Поляки начали лихорадочно готовиться к
войне с Россией, для которой такой поворот событий оказался совершенно
неожиданным. Русская армия была совсем не готова к этой войне. Она
располагалась частично в западных, частично во внутренних губерниях и имела
организацию мирного времени (польские войска, впрочем, также были
рассредоточены по всей территории королевства). 25 января император Николай
обнародовал манифест (названный Пушкиным "восхитительным" - "admirable"), в
котором говорилось о постановлении польского сейма: "Сие наглое забвение
всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений;
настало время употребить силу против не знающего раскаяния, и мы, призвав в
помощь Всевышнего, судию дел и намерений, повелели нашим верным войскам идти
на мятежников". Это был уже casus belli. Жребий был брошен: русская армия
вступила в пределы Царства Польского.
Численность этой армии доходила до 180 тысяч человек (для сравнения: в
Бородинской битве и с той, и с другой стороны участвовало немногим больше
100 тысяч человек). Главнокомандующим был назначен гр. Дибич-Забалканский.
Его план заключался в том, чтобы главными силами русских войск ударить на
Варшаву, задушив мятеж в колыбели. Первое столкновение с поляками под
Сточком, однако, окончилось для русских неудачно. Второе, более
значительное, начало затягиваться, и Дибичу пришлось спешно перебрасывать к
нему большие силы. 25 февраля произошло сражение под Гроховом, у стен Праги,
западного варшавского предместья. Оно отбросило поляков к Варшаве, на левый
берег Вислы. Там они и стали укреплять и вооружать Прагу, которую Дибич,
ослабленный своей пирровой победой и не располагавший осадными средствами,
не рискнул штурмовать сразу же. Точнее, он уже занял было ее 26 февраля (в
Варшаве даже собирались принести ему ключи от города), но затем отступил -
видимо, под давлением цесаревича Константина. Дальше все дело было пущено
Дибичем на полный самотек; от активного участия в военных действиях он
практически устранился.
Всю весну 1831 года военное преимущество было на стороне поляков.
Русская армия действовала вяло и без особых успехов. Кое-где происходили
небольшие стычки между русскими и польскими войсками, но исход их не
приводил к решительным переменам в положении ни той, ни другой стороны.
Между тем поляки, чрезвычайно воодушевлявшиеся при каждом своем успехе,
вновь попытались воплотить в жизнь свою старую заветную мечту. Несмотря на
то, что в двух шагах от их столицы стояла огромная русская армия,
сдерживаемая только нерешительностью Дибича, и впору было уже думать о
круговой обороне Варшавы, которая вот-вот могла перейти на осадное
положение, польское командование пренебрегло всей этой прозой жизни и
занялось подготовкой восстания на Волыни, в Литве и Подолии. Туда были
отправлены военные экспедиции, для возбуждения и поощрения местного
населения. И кое-что сбылось: по Волыни и Подолии прокатились народные
волнения, а в Литве даже вспыхнул открытый мятеж против русского
владычества.
Внутреннее положение самой России также было очень трудным. Еще в
сентябре 1830 года в Москве началась эпидемия холеры, первая, невиданная до
того времени эпидемия в России. К концу года она затихла в Москве, но
появилась во всех центральных губерниях; в феврале дошла до Вильнюса и
Минска, в апреле - до Царства Польского, в мае охватила всю европейскую
территорию России, от Орловской до Архангельской губернии. В середине июня
1831 года холера "со всеми своими ужасами" появилась и в Петербурге.
Государь покинул столицу. Вокруг Петербурга были учреждены карантины, как
раньше в Москве и других городах России; они остановили торговлю и свободное
передвижение, вызвав сильнейшее народное недовольство. Столичная
администрация пребывала в растерянности; в лазареты забирали без разбора
правых и виноватых, больных холерой и не холерой, причем лазареты эти
представляли собой просто "переходное место из дома в могилу". Все эти меры
пошли на пользу, наверное, одной только полиции, которая не упустила случай
лишний раз пополнить свой карман. В городе начали распространяться упорные
слухи, что никакой холеры и вовсе нет, а все болезни вызваны одним
иронией, как это видно из его стихотворения 1848 года:
Не знаешь, что лестней для мудрости людской:
Иль вавилонский столп немецкого единства,
Или французского бесчинства
Республиканский хитрый строй.
Но время от времени на Западе все же появляются завоеватели, которые
предпринимают попытку его объединить; однако возводят они это единение на
изначально неверных и порочных началах. В результате вместо того, чтобы
принести Европе духовное освобождение, они только заковывают ее в новые
цепи, устанавливая свои тиранические режимы, и связано это с тем, что они не
обладают неким сокровенным знанием, которое есть у России.
Но освящающая сила,
Непостижимая уму,
Души его не озарила
И не приблизилась к нему, -
пишет Тютчев о Наполеоне. Именно безотчетное влечение к этому
мистическому знанию, по Тютчеву, и вызывает то роковое и неодолимое
стремление, которое побуждает западных завоевателей, как мотыльков на огонь,
лететь в Россию.
Отсюда и вытекает неизбежное столкновение между Западом и Россией,
пишет Тютчев в своем трактате. Россия вызывает у Запада (и в частности у
Наполеона) противоречивые чувства, влечение и отвращение одновременно
("attrait et repulsion"). Однако русское нравственное и религиозное
единство, по мнению Тютчева, строится на совершенно иных принципах, чем
западное, и попытка включить Россию во всемирную империю Запада изначально
обречена на неудачу. Встречу Александра с Наполеоном в Эрфурте Тютчев
называет величайшим отклонением России от ее пути; это мнение позднее
разделял и Мандельштам, писавший в 1915 году о "роковом рукопожатье на
шатком неманском плоту". Однако, не сумев подчинить себе Россию мирно, Запад
пытается сделать это насильственно, военным путем. Изображая Наполеона перед
вторжением в Россию, Тютчев говорит, что "он сам, на старинный лад,
пророчествовал о ней", и приводит слова Наполеона из его приказа 22 июня
1812 года: "La fatalite l'entraine. Que ses destinees s'acomplissent"
("Россия увлекаема роком, да свершатся судьбы ее"). В этом месте своего
трактата Тютчев не выдерживает возвышенности предмета размышлений и от
французской публицистики переходит к русским стихам:
Он сам на рубеже России -
Проникнут весь предчувствием борьбы -
Слова промолвил роковые:
"Да сбудутся ее судьбы..."
И не напрасно было заклинанье:
Судьбы откликнулись на голос твой -
И сам же ты, потом, в твоем изгнанье,
Ты пояснил ответ свой роковой.
В слегка переработанном виде этот отрывок вошел в цикл Тютчева
"Наполеон", включенный в эту Антологию. В окончательной редакции
стихотворения, однако, Наполеон уже не поясняет "ответ свой роковой", а
задает в своем изгнанье "новую загадку". И. С. Аксаков, биограф поэта,
замечает, что речь тут идет об известных словах Наполеона, сказанных им на
острове Св. Елены: "Через пятьдесят лет Европа будет во власти революции или
под властью России" ("Dans cinquante ans l'Europe sera revolutionnaire ou
cosaque"). Любопытно, что Фридрих Великий, прусский король (победы над
которым воспевал Ломоносов), в книге "История моей жизни" писал: "Россия -
это страшная держава, перед которою через полстолетия задрожит вся Европа".
Глава III. Польша и Россия
Призрак наполеоновского нашествия еще долго тревожил русское
образованное общество. В мае 1831 года граф Комаровский как-то встретил
Пушкина на улице в Петербурге и, удивленный его хмурым и задумчивым видом,
поинтересовался: "Отчего не веселы, Александр Сергеевич?". "Да все газеты
читаю", ответил Пушкин. "Так что же?", спросил Комаровский. "Разве вы не
понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году?",
отвечал ему Пушкин. Речь шла о польских событиях, которые в то время были в
полном своем разгаре.
За полгода до этого петербургского разговора, ноябрьским вечером 1830
года, в Бельведерский дворец в Варшаве, резиденцию польского наместника
великого князя Константина Павловича, ворвалась толпа заговорщиков. Они
собирались убить наместника, но ему, в последнюю минуту предупрежденному
камердинером, удалось бежать. Через некоторое время цесаревич Константин
стал во главе отряда русских войск, собравшегося около Варшавы. Он не
пытался подавить начавшееся восстание, говоря, что "русским нечего делать в
польской драке". Иногда, в порыве странного увлечения, он и себя самого
именовал поляком, создателем польской армии; когда же эта самая армия
теснила русскую кавалерию в последовавших военных стычках, он хлопал в
ладоши и восклицал: "Браво, дети мои! Польские солдаты - первые в мире!".
Между тем мятежники, поддержанные также городской чернью, хлынувшей на
улицы, захватили арсенал, и, вместе с примкнувшими к ним польскими воинскими
частями, уже на следующий день овладели Варшавой. Тысячи вооружившихся
горожан заполнили город; вскоре начали формироваться и отряды национальной
гвардии. Движение, начавшееся как военный переворот, на глазах перерастало в
общенациональное восстание. Мятеж быстро распространялся по всей Польше.
Это движение не во всем было национально-освободительным. По договору,
заключенному в 1815 году на Венском конгрессе, Варшавское княжество отходило
к Российской Империи и превращалось в Царство Польское. Вся полнота
исполнительной власти в нем принадлежала королю (которым по совместительству
являлся русский царь). Осенью того же года Александр I, въехав в Варшаву в
польском мундире и при приветственных криках толпы, подписывает там
"Конституцию Царства Польского", гарантировавшую свободу печати,
независимость суда и признание польского языка государственным. Создавалось
польское войско с польским языком командования и национальными мундирами. В
марте 1818 года состоялся первый сейм, открывшийся многообещающей речью
Александра. В ней, помимо всего прочего, содержалось обещание расширить
Царство Польское за счет присоединения к нему литовских, белорусских и
украинских земель, прежде находившихся в составе Великого княжества
Литовского. Расплачиваться за все эти либеральные заигрывания России
пришлось уже в следующее царствование. Вступив на престол, Николай I двумя
специальными манифестами подтвердил конституционные учреждения Царства
Польского, однако сам не спешил короноваться в качестве польского короля,
как это было предусмотрено конституцией 1815 года (обязательность этого акта
подчеркивала некую государственную самостоятельность Польши в составе
России). Коронация состоялась только в 1829 году, и тогда уже было ясно, что
при новом императоре пылким польским мечтаниям о присоединении новых земель
не суждено сбыться. В Польше начали множиться тайные общества, многие из
которых зародились еще в 1815 году, после Венского конгресса (одно из них
основал классик польской литературы Адам Мицкевич). Они и взяли на себя
подготовку восстания, так сильно разросшегося потом из-за беспечности и
попустительства наместника Константина (который еще за месяц до начала
мятежа мог прочесть в прокламациях, кем-то расклеенных на улицах Варшавы,
что его Бельведерский дворец с Нового года отдается внаймы).
Русские отреагировали на начало восстания 1830 года довольно слаженно и
дружно. Общественное мнение в России было однозначно настроено против
восстановления польской государственности. Еще в 1819 году Карамзин в своей
записке Александру I, озаглавленной "Мнение русского гражданина",
высказывался весьма категорично: "Польша есть законное российское владение.
Старых крепостей нет в политике. Восстановление Польши будет падением
России, или сыновья наши обагрят своей кровью землю польскую и снова возьмут
штурмом Прагу" (Прага - предместье Варшавы на правом берегу Вислы; в октябре
1794 года она была взята Суворовым). Эта слова оказались пророческими; через
двенадцать лет после их написания русские войска снова штурмовали Прагу.
Столь же чеканные формулировки, как у Карамзина, звучали в устах и других
деятелей русской культуры. В августе 1822 года Пушкин скажет в своих
"Заметках по русской истории" с таким же металлом в голосе: "Униженная
Швеция и уничтоженная Польша - вот великие права Екатерины на благодарность
русского народа". Отношение Пушкина к Польше и полякам сформировалось рано и
уже не претерпевало особых изменений до конца жизни. В сентябре 1812 года
лицеисты провожают войска петербургского ополчения, проходящие через Царское
Село, а в 1836 году, за полгода до смерти, Пушкин пишет, обращаясь к
лицейским товарищам:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас...
Наполеон отводил Варшавскому княжеству особую роль в войне против
России; оно было "передовым форпостом" на этом рубеже. Поляки же тут
преследовали собственные цели, все надеясь отвоевать обратно свои литовские,
белорусские и украинские земли и восстановить Польшу "от моря до моря".
Весной 1812 года в Польше был проведен новый военный набор, и численность
польского корпуса достигла ста тысяч человек. В составе наполеоновской армии
он и вошел в Россию, причем сожжение Москвы неизбежно вызывало в памяти
русских и прошлое польское вторжение во время Смуты (тот же Пушкин писал об
этом, что Москва пострадала "в 1612 году от поляков, а в 1812 году от
всякого сброду").
В 1820 году в Киеве Пушкин знакомится с гр. Густавом Олизаром, польским
поэтом. Олизар написал ему стихотворное послание на польском языке ("Do
Puszkina"), в котором, в частности, говорилось:
Пушкин! Ты еще так молод!
А отчизна твоя столь велика!..
Еще и слава, и награды, и надежда
У тебя впереди!
Возьми лиру и мужественным голосом
Пой... Не я укажу на предметы твоих песен!..
Не издевайся лишь над побежденными судьбой,
Иначе потомки такой твой стих отвергнут.
Ознакомившись с этим стихотворением, Пушкин принимается и за ответное
послание. Оно, несомненно, было завершено (Пушкин намеревался опубликовать
его, а он никогда не печатал незавершенных фрагментов), но до нас, к
сожалению, дошло только в виде чернового наброска. В начале его Пушкин
обращается к гр. Олизару:
Певец! Издревле меж собою
Враждуют наши племена:
То стонет наша сторона,
То гибнет ваша под грозою.
И вы, бывало, пировали
Кремля [позор и] плен
И мы о камни падших стен
Младенцев Праги избивали,
Когда в кровавый прах топтали
Красу Костюшкиных знамен.
Эти строки поразительно напоминают по своему смыслу другое
стихотворение на ту же тему, возникшее семью годами позже, уже в связи с
польским восстанием 1831 года ("Клеветникам России"):
Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою,
То их, то наша сторона.
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
В послании гр. Олизару Пушкин не только говорит об этой древней "вражде
племен", но и указывает на возможность личного примирения русских с
поляками. По Пушкину, у этого примирения есть два пути, искусство и любовь:
Но глас поэзии чудесной
Сердца враждебные дружит -
Перед улыбкой муз небесной
Земная ненависть молчит.
Пушкин сам показал это личным примером, сердечно сдружившись с
пламенным польским патриотом Мицкевичем (общение с Мицкевичем, впрочем, не
изменило отношение Пушкина к польскому вопросу). Второй возможности
сближения русских и поляков, о которой в послании гр. Олизару говорится "и
тот не наш, кто с девой вашей кольцом заветным сопряжен", Пушкин также
посвятил немало времени и сил. В 1821 году поэт знакомится в Киеве с
Каролиной Собаньской, женщиной очень привлекательной и незаурядной. Позднее
в Одессе он много с ней общается. Общение это оставило, по видимому,
заметный след в его душе, потому что через девять лет после того, как Пушкин
впервые увидел Собаньскую, он пишет ей, что этот день первого свидания
"оказался решающим в его жизни" ("ce jour a decide de ma vie"). "Чем больше
я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно
связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами". "Вдали от
вас меня лишь грызет мысль о счастье (je n'ai que les remords d'un bonheur),
которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и
пасть к вашим ногам". И в тот же день, 2 февраля 1830 года, Пушкин пишет
Собаньской и второе письмо: "Дорогая Элеонора, вы знаете, что я испытал на
себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого
судорожного и мучительного (de plus convulsif et de plus douloureux) в
любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего". Примерно
тогда же Пушкин вписывает в альбом Собаньской замечательное стихотворение
"Что в имени тебе моем?", проникнутое тем же томительным ощущением, о
котором он говорит в своих письмах (как оно отличается от пустого и
салонного "мадригала", рифмованного комплимента "Я помню чудное мгновенье",
обращенного к А. П. Керн!). Мицкевич, надо сказать, тоже не избежал этого
увлечения и посвящал Собаньской свои сонеты. Правда, судьба здесь жестоко
подшутила над Пушкиным и Мицкевичем: Каролина Собаньская была любовницей гр.
И. О. Витта, начальника херсонских военных поселений, и выполняла секретные
агентурные поручения шпионского характера. Даже Николай I поразился ее
способностям в этом отношении, сказав о Собаньской, что "она самая большая и
ловкая интриганка и полька, которая под личиной любезности и ловкости
всякого уловит в свои сети". Примерно так же Пушкин характеризует и свою
Марину из "Бориса Годунова" (для которой Каролина Собаньская, возможно,
послужила прототипом); она "ужас до чего полька" ("elle est horiblement
polonaise"), резюмирует он.
Такое отношение к полякам было свойственно, наверное, всем русским в ту
пору: от поляков вечно ждали каких-то интриг, провокаций, козней и происков.
В 1830 году никто не удивился начавшемуся в Варшаве бунту. Вяземский
пробурчал что-то о "первородном грехе" нашей политики (имея в виду раздел
Польши) и его "роковых последствиях"; Пушкин, которого известие о восстании
"совершенно перевернуло" ("tout a fait bouleverse"), сказал, что
"начинающаяся война будет войной до истребления" и заметил, что "любовь к
отечеству в душе поляка всегда была чувством безнадежным" (буквально -
"похоронным", "un sentiment funebre"). Впоследствии взгляды этих двух друзей
на польский вопрос сильно разошлись, но в 1830 году, узнав о варшавском
мятеже, они отозвались на него почти одинаково. 4 декабря Вяземский
записывает в своем дневнике: "Подпрапорщики не делают революции, а разве
производят частный бунт. 14 декабря не было революциею. Но зачем же верные
войска выступили из Варшавы?" "На что же держать вооруженную силу, если не
на то, чтобы хранить порядок и усмирять буйство? Как бросить столицу на
жертву нескольким головорезам, ибо нет сомнения, что большая часть жителей
не участвовала в мятеже?" Эту вспышку, говорит Вяземский, "можно и должно
было унять тот же час, как то было 14 декабря".
На следующий день, после того как была сделана эта запись, 5 декабря
1830 года, Пушкин приезжает в Москву из Болдина, проведя там в деревне самую
знаменитую осень в своей жизни. Этот год вообще оказался для него крайне
важным. Еще в апреле Наталья Николаевна приняла предложение поэта, но
свадьба все откладывалась и откладывалась по разным причинам. Пушкин
чувствовал, что в его жизни скоро совершится какая-то грандиозная перемена,
которая завершит одну ее эпоху и начнет другую. Пребывая в исключительном
нервном напряжении, он лихорадочно работает в Болдине, пересматривая свои
старые литературные замыслы, завершая черновые наброски, подводя итоги всей
своей творческой деятельности. Фоном для всех этих личных обстоятельств была
эпидемия холеры, охватившая огромные территории, и крестьянские волнения,
связанные с ней. "Этот 1830 год - печальный год для нас", пишет Пушкин в
начале декабря.
Приехав в Москву, Пушкин встретил у Гончаровых настолько холодный
прием, что начал подумывать и об отказе от женитьбы. Он говорит Нащокину,
своему близкому другу, что если это дело будет и дальше откладываться, то он
совсем оставит его и уедет в Польшу на войну. Нащокин отговаривал Пушкина.
Однажды в доме Вяземского между ними произошел горячий разговор на эту тему;
Пушкин, однако, упорствовал в своем намерении и все напевал при этом: "не
женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи".
В Москве Пушкин жадно читает французские газеты, переданные ему
"Элизой" (т. е. Елизаветой Михайловной Хитрово), его простодушной и
экзальтированной поклонницей. Дочь Елизаветы Хитрово была замужем за
австрийским посланником, и она могла добывать номера парижских газет,
запрещенные русской цензурой, по своим дипломатическим каналам. 9 декабря
Пушкин пишет Хитрово: "Вернувшись в Москву, я нашел у княгини Долгоруковой
пакет от вас. Это были французские газеты и трагедия Дюма - все это было
новостью для меня, несчастного зачумленного нижегородца. Какой год! Какие
события!". Пушкин сразу же очень точно и взвешенно определяет свое отношение
к польскому восстанию. С одной стороны, он говорит, что "наши исконные враги
(nos vieux ennemis), очевидно, будут вконец истреблены". При этом, однако,
письмо Пушкина вовсе не исполнено воинственного пыла: "мы можем только
жалеть поляков", пишет он, "мы слишком могущественны, чтобы их ненавидеть".
Это изречение - неплохой пример знаменитой пушкинской лаконичности,
сочетающейся с глубиной мысли. Это замечание о жалости к полякам совсем не
было чем-то случайным, вызванным мимолетным настроением. Пушкин не питал
никаких польских симпатий и твердо считал независимость Польши угрозой для
русской государственности, но это не мешало ему при случае выражать свое
сочувствие и сострадание к полякам. Особенно это стало заметно после того,
как Варшава уже была взята русскими войсками, и можно было наконец проявить
"милость к падшим":
В боренье падший невредим;
Врагов мы прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;[
]Мы не сожжем Варшавы их.
Еще звучнее и пронзительнее мотив жалости к полякам звучит в
стихотворении другого русского автора, написанном примерно в то же время, но
уже в Мюнхене, а не в Царском Селе:
Как дочь родную на закланье
Агамемнон богам принес,
Прося попутных бурь дыханья
У негодующих небес, -
Так мы над горестной Варшавой
Удар свершили роковой,
Да купим сей ценой кровавой
России целость и покой!
Это стихи Тютчева, находившегося в то время в Германии на
дипломатической службе. Позднее Владимир Соловьев в своей статье о Тютчеве
заметит по этому поводу: "Вера в высокое призвание России возвышает самого
поэта над мелкими и злобными чувствами национального соперничества и грубого
торжества победителей. Необычною у патриотических певцов гуманностью дышат
заключительные стихи, обращенные к Польше". Здесь Соловьев приводит
последнюю строфу тютчевского стихотворения:
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный,[
]На очистительный костер!
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода,
Как феникс, возродится в нем.
Не знаю, утешило ли польский народ это заверение, бережно хранить тот
пепел, который от него остался. Что же касается общей свободы, которая
должна возродиться из этого пепла, то здесь Тютчев, очевидно, перефразирует
знаменитый клич "За нашу и вашу свободу", появившийся в горячие первые дни
польского восстания. Особенно важно для поляков, похоже, было дать эту самую
свободу обширным землям к востоку от Польши, населенным литовцами,
белорусами и украинцами. Первый же сейм, собравшийся в уже освободившейся
Варшаве, принял манифест, в котором содержалось требование восстановить
"древние польские границы". Образовавшаяся новая Польша начиналась бы тогда
сразу же за Смоленском, в нее входили бы Минск и Вильнюс, а по некоторым
требованиям, даже и Киев со всеми землями к западу от Днепра.
В начале декабря 1830 года Вяземский записывает в дневнике: "Я угадал,
что варшавская передряга не будет шекспировскою драмою, а классической
французскою трагедиею с соблюдением единства места и времени, так, чтобы в
два часа быть развязке". В январе уже нового, 1831 года, Пушкин пишет
Вяземскому: "здесь некто бился об заклад, бутылку V. C. P. (марка
шампанского - Т. Б.) против тысячи руб., что Варшаву возьмут без выстрела".
Чуть выше он сообщает, что он "видел письмо Чичерина к отцу, где сказано il
y a lieu d'esperer que tout finira sans guerre" (т. е. "есть основания
надеяться, что все кончится без войны").
Но война еще только начиналась. 13 января в Варшаве собрался новый
сейм, который своим постановлением низложил царствование дома Романовых и
объявил польский престол вакантным. Поляки начали лихорадочно готовиться к
войне с Россией, для которой такой поворот событий оказался совершенно
неожиданным. Русская армия была совсем не готова к этой войне. Она
располагалась частично в западных, частично во внутренних губерниях и имела
организацию мирного времени (польские войска, впрочем, также были
рассредоточены по всей территории королевства). 25 января император Николай
обнародовал манифест (названный Пушкиным "восхитительным" - "admirable"), в
котором говорилось о постановлении польского сейма: "Сие наглое забвение
всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений;
настало время употребить силу против не знающего раскаяния, и мы, призвав в
помощь Всевышнего, судию дел и намерений, повелели нашим верным войскам идти
на мятежников". Это был уже casus belli. Жребий был брошен: русская армия
вступила в пределы Царства Польского.
Численность этой армии доходила до 180 тысяч человек (для сравнения: в
Бородинской битве и с той, и с другой стороны участвовало немногим больше
100 тысяч человек). Главнокомандующим был назначен гр. Дибич-Забалканский.
Его план заключался в том, чтобы главными силами русских войск ударить на
Варшаву, задушив мятеж в колыбели. Первое столкновение с поляками под
Сточком, однако, окончилось для русских неудачно. Второе, более
значительное, начало затягиваться, и Дибичу пришлось спешно перебрасывать к
нему большие силы. 25 февраля произошло сражение под Гроховом, у стен Праги,
западного варшавского предместья. Оно отбросило поляков к Варшаве, на левый
берег Вислы. Там они и стали укреплять и вооружать Прагу, которую Дибич,
ослабленный своей пирровой победой и не располагавший осадными средствами,
не рискнул штурмовать сразу же. Точнее, он уже занял было ее 26 февраля (в
Варшаве даже собирались принести ему ключи от города), но затем отступил -
видимо, под давлением цесаревича Константина. Дальше все дело было пущено
Дибичем на полный самотек; от активного участия в военных действиях он
практически устранился.
Всю весну 1831 года военное преимущество было на стороне поляков.
Русская армия действовала вяло и без особых успехов. Кое-где происходили
небольшие стычки между русскими и польскими войсками, но исход их не
приводил к решительным переменам в положении ни той, ни другой стороны.
Между тем поляки, чрезвычайно воодушевлявшиеся при каждом своем успехе,
вновь попытались воплотить в жизнь свою старую заветную мечту. Несмотря на
то, что в двух шагах от их столицы стояла огромная русская армия,
сдерживаемая только нерешительностью Дибича, и впору было уже думать о
круговой обороне Варшавы, которая вот-вот могла перейти на осадное
положение, польское командование пренебрегло всей этой прозой жизни и
занялось подготовкой восстания на Волыни, в Литве и Подолии. Туда были
отправлены военные экспедиции, для возбуждения и поощрения местного
населения. И кое-что сбылось: по Волыни и Подолии прокатились народные
волнения, а в Литве даже вспыхнул открытый мятеж против русского
владычества.
Внутреннее положение самой России также было очень трудным. Еще в
сентябре 1830 года в Москве началась эпидемия холеры, первая, невиданная до
того времени эпидемия в России. К концу года она затихла в Москве, но
появилась во всех центральных губерниях; в феврале дошла до Вильнюса и
Минска, в апреле - до Царства Польского, в мае охватила всю европейскую
территорию России, от Орловской до Архангельской губернии. В середине июня
1831 года холера "со всеми своими ужасами" появилась и в Петербурге.
Государь покинул столицу. Вокруг Петербурга были учреждены карантины, как
раньше в Москве и других городах России; они остановили торговлю и свободное
передвижение, вызвав сильнейшее народное недовольство. Столичная
администрация пребывала в растерянности; в лазареты забирали без разбора
правых и виноватых, больных холерой и не холерой, причем лазареты эти
представляли собой просто "переходное место из дома в могилу". Все эти меры
пошли на пользу, наверное, одной только полиции, которая не упустила случай
лишний раз пополнить свой карман. В городе начали распространяться упорные
слухи, что никакой холеры и вовсе нет, а все болезни вызваны одним