Страница:
Доставалось женщинам и в поле. Мелкая пахота, не разрушая гумусный слой, извека способствовала засоренности полей. На своей полосе мужик оберегал пашню, выгоняя всю семью, от мала до велика, пропалывать хлеба или картошку. В колхозе, когда уничтожили межи и пока не было или не хватало машин, молочай и осот полезли дурняком. Всем колхозом выходили в поле, кулюшку драли, полынь то есть, молочай драли, но на скорую руку, будто для чужих старались. По холодку до солнца сорная трава мягкая, а на солнце делалась тугой, да в колючках, корень тянешь – не вытянешь, рвали верхи. А рученьки все равно в крови, спасение – смола. Смолу добывал конюх Митрий – гнал из бересты деготь, заодно и смолу. Между прочим, деготь помогал не только от мошки, но и от болей в желудке, испытанное народное средство в тулунских местах.
Клавдия Никифоровна Белова, одна из рассказчиц, так припоминает колхозную работу 30-х годов:
– Одне говорят, много умели по своему дому че делать. Кто бы спорил, а я не буду. И я умела кой-чего. А в колхозе выучилась еще больше делать. Дома у меня было две коровы, а на ферме стало пятнадцать. Дома у меня такого не случалось, чтобы коровки с голоду мерли, а в колхозе – кожа да кости, в зиму-то где взять еду? Почки березовые сберем, а то на Фадееву иль Заряеву заимку гуртом поедем, с крыш соломы нахватам; она уж черная, солома-то. Коров много на ферме, а надаивали мало... Ой, а за телятами ходишь. Оне, бедные, полягут на болоте, а встать не могут от слабости. Обнимешь, да наплачешься с имя, оне же ласковые малые, по-человечески смотрят на тебя. Подниму я одну телочку, бегу к другой. Ноги нынче ноют и гудят от болота того...
Одна среди многих своих ровесниц Белова выучилась писать и считать. Дома у нее и сейчас для памяти висят цифры: 30-40-50-60... чтобы практиковаться, не забывать счет.
Болезные и хворые, сохранили эти женщины много тепла в сердце... У Клавдии Никифоровны речь ровная, уютная, незлая. Зеленый платок, купленный в Тулуне, она уронила на плечи, похвасталась старинным серебряным колечком, после не удержалась, похвасталась и пенсией; действительно, по сравнению с другими старухами, пенсия у нее большая – так она считает – 33 рубля 56 копеек. В 60 лет, после 45 годов крестьянского беспрерывного труда (никаких тебе ни отпусков, ни санаториев в Крыму), начислили ей 12 рублей ежемесячно, для деревни 60-х годов событие; после добавили 8 рублей; а сейчас, считает Белова, кабы ноги держали, жить и подавно можно.
Во второй половине 30-х годов в колхозах учились поощрять за образцовую работу. Пусть с опозданием, но вняли: не только окриком и штрафом или угрозой тюрьмы можно заставить человека прилежно трудиться, но, оказывается, и похвалой или маленькой премировкой. С промтоварами тогда стало неблагополучно, воспользовались и этим, стали их распределять: положительной доярке выпишут чек на резиновые сапоги, свинарке отрез на юбку – простенькой материи, полеводке – шаленка достанется; глядишь, и гордость взыграет, и настроение подымется.
В Заусаеве надоит доярка в год дополнительно 250 литров молока, сдаст государству, квитанцию ей на руки, ту квитанцию отоваривали: десять метров тюли на окна. Сохранит телятница поголовье телят – получай галоши.
Похоже и в других деревнях. Аксинья Марковна Непомнящих четыре года подряд брала премировки в Афанасьеве: сначала получила бязь, потом по талону выдали ей мелкий товар в пустом магазине, катанки достались раз; а позже выдали койку с пружинной сеткой (впрочем, койку-то дали уже в 50-х годах, до того спали на полатях и на деревянной кровати). Рассказывая сейчас о премировках, Аксинья Марковна сидит, покачиваясь от нутряных болей, на пружинной этой койке, с выметанным лицом, совсем уж дряхленькая. А в 30-х и в 40-х годах она была женщиной, на которую засматривались и парни, и мужики.
Василий Мартемьянович Татарников помоложе наших мужиков и старух, 1914 года рождения, – он ясно припомнил, какая мощь (громко сказано!) была в колхозе никитаевском «Обновленный путь» в середине 30-х годов.
Однолемешных плугов «Антроп» – 30 шт.
Жаток – 3 шт.
Конных сеялок – 4 шт.
Сенокосилок – 2 шт.
По молодости лет Василию понравилось сообща работать, но скоро он понял, что в одиночку, дома, дела шли намного интереснее и спорее, он стал ссориться с колхозным начальством всякий раз, как видел непутевость, а в 1939 году рискнул подать заявление на выезд, но «пашпорта не дали и даже говорить со мною не схотели, так остался я колхозником на всю жизнь и на пенсию ушел – тут только понял: сам себе хозяин».
Перо мое притомилось. Помянул я ранее Антона Любочку насмешливо и спешу исправиться: попраздновали при нем евгеньевцы вволю, короток праздник тот был. А заусаевцы при Федоре Филатовиче Ковалеве не только бегом работали, но и отдыхали – тоже, правда, бегом. Ковалев приедет в дальние поля. «А что мы, не посидим вечерком? За чаркой-то, а?» – браво так спросит да ходок свой отдаст, а сам в руки вилы возьмет, до самого поздна не остывая работает с народом, к вечеру посланцы на ходке приедут из села – бутыль самогону, закуску привезут, пирушку у костра устроят. Ковалев выпьет стопку, еще одну и спросит: «Не подведете меня, если чужой нагрянет?» (чужой – значит уполномоченный). Все дружно заверят его, что утром встанут пораньше.
– Ну, тогда и песню не грех спеть, – говорит Ковалев и начинает натужным голосом «По диким степям Забайкалья»...
Отзывчивость жила в первых председателях, в народе тем более: по всем деревням рассказывали, как, поссорившись на ферме, вечером мирились, а то столы в правлении сдвинут, пельменей настряпают, котлет наготовят и гульнут напропалую, балалайку найдут и вызовут на пляс уполномоченного, и перепляшут, конечно.
А кто захворает, того подменят без пререканий. Сейчас-то, если простуда хватанет, не допросишься подменить себя, а тогда – тогда кой-чего помнили.
Нравился никитаевским женщинам воронежский Игнатенко. Он приезжал в поле и всегда говорил: «Косовицы, отдохните. У нас в России женщины не косят, а вы у меня молодцы», – вот и вся хитрость, ласково поговорил, покурил, побалакал и уехал. Работалось после него – шибко! В Никитаеве всерьез справляли коллективные праздники – планировали, какую закуску готовить, и брагу ставили загодя. В бочке от Порога привезут тайменей живых, бабы тесто заквасят, пироги рыбные испекут. Гармониста упросят меньше пить на гулянке, чтобы песням подыгрывал. Сейчас поют в деревнях все реже, а иногда и совсем рта не раскроют – уставятся в телевизор на расфуфыренную Зыкину, между делом выпьют; и умирают старинные песни. А тогда, помнят никитаевцы, красивый Ломакин, косоворотку расстегнув, начинает:
Поутру, хватив огуречного рассолу, снова впрягаются и весь сезон без выходных ходят в общей упряжке. Пролетариат по воскресеньям у речки пиво пьет, кино смотрит, о мировой революции спорит, а крестьяне-колхознички знай работают.
Собравшись с духом, хочу здесь рассказать о Пелагее Кузьминичне Царевой-Фурмановой. Нынче бездумно почали заново слово «династия»... Династия сталеваров, династия учительская; просится в мир и царевская династия хлеборобов. Скажу скромнее – фамилия эта, пустившая корень в Белоруссии (Невельской уезд, Далысская волость) в достопамятные времена, в начале века, не усидела в родном нищем гнезде и кинулась в Сибирь.
Пелагея была девочкой, когда Кузьма Фурманов, отец, подсек первое дерево на Утае. Николай Царев был подростком, когда и его отец выгрузился вместе с Фурмановыми из теплушки на неведомом полустанке с бурятским названием Тулун, и тоже помогал мужикам корчевать лес.
Так оказалось, что с сановитого этого имени Царев я начал повесть свою, и вот мы вернулись к Царевым.
Представьте себе крепкую, дородную женщину лет сорока с небольшим, она сидит на скамейке, вольно поставив в теплых чунях ноги, и зорко смотрит, чтоб чужие гуси не обижали ее утят, только что она накрошила им травы. Увлекшись беседой, женщина вдруг обнаружила, что чужаки согнали-таки с места утят. Схватив хворостину, Пелагея кинулась бегом и метров десять под горку промчалась, достала хворостиной вожака гусиного, рассмеялась, но вдруг, обнявши поясницу, сказала:
– Опеть не то сделала. – Значит, побежала зря, забылась.
Такой я узнал Пелагею Цареву в возрасте восьмидесяти трех лет. Мы провели с ней немало вечеров, я исписал толстую тетрадь, сейчас воспользуюсь записями.
Ехали белорусы сюда в позднюю пору – надвигалась осень. Поезд тащился двадцать один день. Сразу по прибытии поставили шалаши, неделю-две жили, как цыгане, у костров, пока не срубили бани. А уж в банях зиму зимовали и рубили избы – в лесу стон стоял от лихой работы. Кузьма Мартыныч, отец Пелагеи, был кряжист – помнит она случай, когда лошадь не могла вывезти лесину из сугробов, отец сбросил комель с саней, вывел кобылу с санями на большак, потом вернулся в лесную сутемь, взгромоздил комель на спину, выволок лиственницу на большак же, привязал к саням ремнем, посадил сверху Пелагею и поехал домой. Непомерной силы был человек. Но железного его здоровья на Сибирь не хватило, он надорвал себя и умер в 1914 году. Не впервой слышу я, как порвав мышцы и жилы, умирали здоровые мужики, не соизмерив свои силы с тайгой. Но и умирая, Кузьма хрипел: «На воле помереть хорошо». В Белоруссии Фурмановы работали на помещика Трубчинского, хозяина желчного.
В девках Пелагея Кузьминична неустанно помогала матери в домашних хлопотах.
Кузьма собирался рано выдать дочь замуж, а Пелагея все жениха не могла выбрать по сердцу, отец так и не дождался свадьбы. Наконец высмотрела она Николая Царева, но взяли Николая в армию. Отслужил, тут война с германцем смяла еще на четыре года любовь, угнали жениха на войну, а Пелагея ждала его. На гулянки ходила, с парнями перешучивалась, само собой. Но ждала жениха.
На фронте Николая Царева заверстали в кавалерию, в бою под ним убили лошадь, Царев сломал ногу. Помучился он с ногой, походил по госпиталям. Наконец, в 1918 году, вернулся кавалерист в Сибирь, тут они соединились навеки. «Вместе по тайге шастать сподручнее», – сказал Николай.
В семье Царевых Пелагея оказалась шестнадцатой.
– Помню, – говорит, – ведерного чугуна не хватало на обед, когда сядут четверо взрослых братьев Николая, и сам он пятый, и еще одиннадцать человек взрослых и детей за грубо сколоченный стол.
Посредине стола чаша – в диаметре полметра, у каждого деревянная ложка, только успевай таскать картошку или капусту.
Девять лет прожила Пелагея в этой удивительно дружной семье. Начались колхозы, Николай Царев вместе с Коноваловыми, Симоновыми, Медведевыми организовал первый в Половине колхоз «Сеятель». Скоро риковский землемер перемерил землю, отошла половина совхозу «Сибиряк». Какое-то дальнее чувство подсказало мужикам не ходить в совхоз, наивные были – верили: в колхозе – не в этом, так в другом – должны подарить им волю. Кинулись в деревню Новую, тоже сплошь переселенческую, а там уж пашут вовсю, и жилья нет. Тут часть подалась в совхоз, а наши белорусы снялись в Бодар, а вовсе ни в какой Шерагул. В Шерагуле другие Царевы жили, тоже забредшие издалека в эти места.
В Бодаре Николаю Цареву достался сухой и крепкий дом сосланного мужика-твердопланщика. И колхоз в Бодаре имелся, именем вождя назывался. Вот тут-то они и осели. Здесь у них родилось пятеро ребятишек, здесь Николай и Пелагея хлебнули мурцовки вдоволь. Но здесь они и прославились на весь район своими рекордами. Во имя 30-х годов я рассказал и предысторию царевской семьи. Нас ведь интересуют 30-е годы.
Пелагее дали участок под огородные культуры. Огурцов пять гектаров, помидоров два гектара, капусты четыре, пять – картофель, росли на участке морковь, свекла, лук. Много ухищрений применяла Пелагея Кузьминична на 20 гектарах: впрок с бабами навозят кучи навоза, в марте месяце кипятком поливают, чтобы навоз скорее перегорел. Собирали по дворам и на общественном курятнике птичий помет. До 40 кулей помета разносили на гектар картошки, добавляли малость калийной соли. Урожаи скоро пошли: до 400 центнеров картофеля (иногда 418!), огурцов до 500 центнеров, помидоров до 400 центнеров. Эти результаты перекрыли рекорды Тулунской опытной станции, знаменитой с царских времен не только агрокультурой, но и урожаями.
Капуста у Пелагеи вырастала по полпуда вилок, «живот надорвешь – в короб бросать», – созналась она. А техники не было, все вручную.
– Первый комбайн, Иваныч, пригнали в Бодар, мы, бабы-то, ровно дети за покойником, бежали за имя...
Каждый год премировали Пелагею Кузьминичну 25-ю рублями, крохотная награда, но и она морально поддерживала на первых порах.
Николай Карпович Царев ничуть не слабее занимался опытами на зерновом участке. Строптивый Царев частенько попадал в опалу у председателя, но слава грела Царева, и забывались огорчения. И председатели считались с четой Царевых, оно и понятно; 300 процентов плана у Николая Карповича и Пелагеи Кузьминичны перекрывали доход свинарника, а свинарник в округе был не на последнем счету.
Пелагею-то я и спросил однажды: «Где лучше работалось в тридцатых годах – на своем поле или на колхозном?» Многие старики отвечали на этот вопрос, редко кто выбирал колхозное поле. Как все Царевы, Пелагея Кузьминична сказала: «Тут враз тебе не ответишь, дай подумать», – и думала не один день. Надумав, завязала покрепче косынку и говорит: «Писать будешь или устно примешь мои слова?» Я, колебнувшись, отвечал: «Писать буду, нельзя мне не писать». – «Ну, раз писать хочешь, пойдем на кухню, молоком напою...» – так она не первый раз призывала меня к неторопливой беседе в летнюю кухню, здесь идут ее восьмидесятые годы: тут она птице и ребятишкам еду готовит, топит с зари до зари печь и по субботам баню (в баню ведет боковая из летней кухни дверь).
Безропотно выпил я эмалированную кружку парного молока. Пелагея с великим удовольствием смотрела, как гость допил, предложила еще, я отказался. «Теперя разве мужик пошел, – критикнула она, – банку молока одолеть не могут. А молока не пьешь – болезни вьешь... Ну, пиши...»
– Я тебе так скажу. Оно и на своей полосе хорошо было, и после было бы неплохо, когда б не мешали нам усякие мудрецы...
Помолчала.
– Начали подряд всех кулачить, у меня приятельница Глаша имелась. У Глашиного отца четыре коровы да четыре коня на дворе, средняк, средняцкое хозяйство, а семья большая. Птица, поросята хрюкали, овцы табуном ходили. И ни одного тебе батрака, все своим горбом тянули, с раннего детства Глаша роздыху не знала. Когда эти пришли да все до нитки отняли – согнали скот и птицу, зачистили в амбаре, а самих в колхоз вписали, Глашка-то – ей, как и мне, за тридцать лет было – и шепчет мне: «Слава тебе, Господи, теперя я меньше мантулю, в колхозе-то. Почто мы, дурные, так много робили, ой, дурные, дурные». Пишешь?..
Дальше вела речь Пелагея:
– Оно верно, дюже непонятно, когда работаешь у колхозе, а в животе пусто и в кармане... Да ведь теперя-то не так, это мы за спасибо работали, а то и спасибо не скажут... Но и у вас, Борис Иваныч, дела не шибко идут. Я по Пете-то все вижу: не шибко. Все оттого, что много развелось, которые господнего Ленина у груди подлой носят... А колхоз-то... че, можно и в колхозе служить. В городе-то у вас поесть нечего, а мы тута на еду не жалуемся...
Глава восьмая
Клавдия Никифоровна Белова, одна из рассказчиц, так припоминает колхозную работу 30-х годов:
– Одне говорят, много умели по своему дому че делать. Кто бы спорил, а я не буду. И я умела кой-чего. А в колхозе выучилась еще больше делать. Дома у меня было две коровы, а на ферме стало пятнадцать. Дома у меня такого не случалось, чтобы коровки с голоду мерли, а в колхозе – кожа да кости, в зиму-то где взять еду? Почки березовые сберем, а то на Фадееву иль Заряеву заимку гуртом поедем, с крыш соломы нахватам; она уж черная, солома-то. Коров много на ферме, а надаивали мало... Ой, а за телятами ходишь. Оне, бедные, полягут на болоте, а встать не могут от слабости. Обнимешь, да наплачешься с имя, оне же ласковые малые, по-человечески смотрят на тебя. Подниму я одну телочку, бегу к другой. Ноги нынче ноют и гудят от болота того...
Одна среди многих своих ровесниц Белова выучилась писать и считать. Дома у нее и сейчас для памяти висят цифры: 30-40-50-60... чтобы практиковаться, не забывать счет.
Болезные и хворые, сохранили эти женщины много тепла в сердце... У Клавдии Никифоровны речь ровная, уютная, незлая. Зеленый платок, купленный в Тулуне, она уронила на плечи, похвасталась старинным серебряным колечком, после не удержалась, похвасталась и пенсией; действительно, по сравнению с другими старухами, пенсия у нее большая – так она считает – 33 рубля 56 копеек. В 60 лет, после 45 годов крестьянского беспрерывного труда (никаких тебе ни отпусков, ни санаториев в Крыму), начислили ей 12 рублей ежемесячно, для деревни 60-х годов событие; после добавили 8 рублей; а сейчас, считает Белова, кабы ноги держали, жить и подавно можно.
Во второй половине 30-х годов в колхозах учились поощрять за образцовую работу. Пусть с опозданием, но вняли: не только окриком и штрафом или угрозой тюрьмы можно заставить человека прилежно трудиться, но, оказывается, и похвалой или маленькой премировкой. С промтоварами тогда стало неблагополучно, воспользовались и этим, стали их распределять: положительной доярке выпишут чек на резиновые сапоги, свинарке отрез на юбку – простенькой материи, полеводке – шаленка достанется; глядишь, и гордость взыграет, и настроение подымется.
В Заусаеве надоит доярка в год дополнительно 250 литров молока, сдаст государству, квитанцию ей на руки, ту квитанцию отоваривали: десять метров тюли на окна. Сохранит телятница поголовье телят – получай галоши.
Похоже и в других деревнях. Аксинья Марковна Непомнящих четыре года подряд брала премировки в Афанасьеве: сначала получила бязь, потом по талону выдали ей мелкий товар в пустом магазине, катанки достались раз; а позже выдали койку с пружинной сеткой (впрочем, койку-то дали уже в 50-х годах, до того спали на полатях и на деревянной кровати). Рассказывая сейчас о премировках, Аксинья Марковна сидит, покачиваясь от нутряных болей, на пружинной этой койке, с выметанным лицом, совсем уж дряхленькая. А в 30-х и в 40-х годах она была женщиной, на которую засматривались и парни, и мужики.
Василий Мартемьянович Татарников помоложе наших мужиков и старух, 1914 года рождения, – он ясно припомнил, какая мощь (громко сказано!) была в колхозе никитаевском «Обновленный путь» в середине 30-х годов.
Однолемешных плугов «Антроп» – 30 шт.
Жаток – 3 шт.
Конных сеялок – 4 шт.
Сенокосилок – 2 шт.
По молодости лет Василию понравилось сообща работать, но скоро он понял, что в одиночку, дома, дела шли намного интереснее и спорее, он стал ссориться с колхозным начальством всякий раз, как видел непутевость, а в 1939 году рискнул подать заявление на выезд, но «пашпорта не дали и даже говорить со мною не схотели, так остался я колхозником на всю жизнь и на пенсию ушел – тут только понял: сам себе хозяин».
Перо мое притомилось. Помянул я ранее Антона Любочку насмешливо и спешу исправиться: попраздновали при нем евгеньевцы вволю, короток праздник тот был. А заусаевцы при Федоре Филатовиче Ковалеве не только бегом работали, но и отдыхали – тоже, правда, бегом. Ковалев приедет в дальние поля. «А что мы, не посидим вечерком? За чаркой-то, а?» – браво так спросит да ходок свой отдаст, а сам в руки вилы возьмет, до самого поздна не остывая работает с народом, к вечеру посланцы на ходке приедут из села – бутыль самогону, закуску привезут, пирушку у костра устроят. Ковалев выпьет стопку, еще одну и спросит: «Не подведете меня, если чужой нагрянет?» (чужой – значит уполномоченный). Все дружно заверят его, что утром встанут пораньше.
– Ну, тогда и песню не грех спеть, – говорит Ковалев и начинает натужным голосом «По диким степям Забайкалья»...
Отзывчивость жила в первых председателях, в народе тем более: по всем деревням рассказывали, как, поссорившись на ферме, вечером мирились, а то столы в правлении сдвинут, пельменей настряпают, котлет наготовят и гульнут напропалую, балалайку найдут и вызовут на пляс уполномоченного, и перепляшут, конечно.
А кто захворает, того подменят без пререканий. Сейчас-то, если простуда хватанет, не допросишься подменить себя, а тогда – тогда кой-чего помнили.
Нравился никитаевским женщинам воронежский Игнатенко. Он приезжал в поле и всегда говорил: «Косовицы, отдохните. У нас в России женщины не косят, а вы у меня молодцы», – вот и вся хитрость, ласково поговорил, покурил, побалакал и уехал. Работалось после него – шибко! В Никитаеве всерьез справляли коллективные праздники – планировали, какую закуску готовить, и брагу ставили загодя. В бочке от Порога привезут тайменей живых, бабы тесто заквасят, пироги рыбные испекут. Гармониста упросят меньше пить на гулянке, чтобы песням подыгрывал. Сейчас поют в деревнях все реже, а иногда и совсем рта не раскроют – уставятся в телевизор на расфуфыренную Зыкину, между делом выпьют; и умирают старинные песни. А тогда, помнят никитаевцы, красивый Ломакин, косоворотку расстегнув, начинает:
И сразу встрянет десяток-второй голосов, закроют Ломакина:
Тега, тега, гуси серые, домой.
И Ломакин счастлив, лишь глаза затуманятся, отца когда припомнит.
Ах, зачем ходил я бережком
Ко любови, ко чужой?..
Поутру, хватив огуречного рассолу, снова впрягаются и весь сезон без выходных ходят в общей упряжке. Пролетариат по воскресеньям у речки пиво пьет, кино смотрит, о мировой революции спорит, а крестьяне-колхознички знай работают.
Собравшись с духом, хочу здесь рассказать о Пелагее Кузьминичне Царевой-Фурмановой. Нынче бездумно почали заново слово «династия»... Династия сталеваров, династия учительская; просится в мир и царевская династия хлеборобов. Скажу скромнее – фамилия эта, пустившая корень в Белоруссии (Невельской уезд, Далысская волость) в достопамятные времена, в начале века, не усидела в родном нищем гнезде и кинулась в Сибирь.
Пелагея была девочкой, когда Кузьма Фурманов, отец, подсек первое дерево на Утае. Николай Царев был подростком, когда и его отец выгрузился вместе с Фурмановыми из теплушки на неведомом полустанке с бурятским названием Тулун, и тоже помогал мужикам корчевать лес.
Так оказалось, что с сановитого этого имени Царев я начал повесть свою, и вот мы вернулись к Царевым.
Представьте себе крепкую, дородную женщину лет сорока с небольшим, она сидит на скамейке, вольно поставив в теплых чунях ноги, и зорко смотрит, чтоб чужие гуси не обижали ее утят, только что она накрошила им травы. Увлекшись беседой, женщина вдруг обнаружила, что чужаки согнали-таки с места утят. Схватив хворостину, Пелагея кинулась бегом и метров десять под горку промчалась, достала хворостиной вожака гусиного, рассмеялась, но вдруг, обнявши поясницу, сказала:
– Опеть не то сделала. – Значит, побежала зря, забылась.
Такой я узнал Пелагею Цареву в возрасте восьмидесяти трех лет. Мы провели с ней немало вечеров, я исписал толстую тетрадь, сейчас воспользуюсь записями.
Ехали белорусы сюда в позднюю пору – надвигалась осень. Поезд тащился двадцать один день. Сразу по прибытии поставили шалаши, неделю-две жили, как цыгане, у костров, пока не срубили бани. А уж в банях зиму зимовали и рубили избы – в лесу стон стоял от лихой работы. Кузьма Мартыныч, отец Пелагеи, был кряжист – помнит она случай, когда лошадь не могла вывезти лесину из сугробов, отец сбросил комель с саней, вывел кобылу с санями на большак, потом вернулся в лесную сутемь, взгромоздил комель на спину, выволок лиственницу на большак же, привязал к саням ремнем, посадил сверху Пелагею и поехал домой. Непомерной силы был человек. Но железного его здоровья на Сибирь не хватило, он надорвал себя и умер в 1914 году. Не впервой слышу я, как порвав мышцы и жилы, умирали здоровые мужики, не соизмерив свои силы с тайгой. Но и умирая, Кузьма хрипел: «На воле помереть хорошо». В Белоруссии Фурмановы работали на помещика Трубчинского, хозяина желчного.
В девках Пелагея Кузьминична неустанно помогала матери в домашних хлопотах.
Кузьма собирался рано выдать дочь замуж, а Пелагея все жениха не могла выбрать по сердцу, отец так и не дождался свадьбы. Наконец высмотрела она Николая Царева, но взяли Николая в армию. Отслужил, тут война с германцем смяла еще на четыре года любовь, угнали жениха на войну, а Пелагея ждала его. На гулянки ходила, с парнями перешучивалась, само собой. Но ждала жениха.
На фронте Николая Царева заверстали в кавалерию, в бою под ним убили лошадь, Царев сломал ногу. Помучился он с ногой, походил по госпиталям. Наконец, в 1918 году, вернулся кавалерист в Сибирь, тут они соединились навеки. «Вместе по тайге шастать сподручнее», – сказал Николай.
В семье Царевых Пелагея оказалась шестнадцатой.
– Помню, – говорит, – ведерного чугуна не хватало на обед, когда сядут четверо взрослых братьев Николая, и сам он пятый, и еще одиннадцать человек взрослых и детей за грубо сколоченный стол.
Посредине стола чаша – в диаметре полметра, у каждого деревянная ложка, только успевай таскать картошку или капусту.
Девять лет прожила Пелагея в этой удивительно дружной семье. Начались колхозы, Николай Царев вместе с Коноваловыми, Симоновыми, Медведевыми организовал первый в Половине колхоз «Сеятель». Скоро риковский землемер перемерил землю, отошла половина совхозу «Сибиряк». Какое-то дальнее чувство подсказало мужикам не ходить в совхоз, наивные были – верили: в колхозе – не в этом, так в другом – должны подарить им волю. Кинулись в деревню Новую, тоже сплошь переселенческую, а там уж пашут вовсю, и жилья нет. Тут часть подалась в совхоз, а наши белорусы снялись в Бодар, а вовсе ни в какой Шерагул. В Шерагуле другие Царевы жили, тоже забредшие издалека в эти места.
В Бодаре Николаю Цареву достался сухой и крепкий дом сосланного мужика-твердопланщика. И колхоз в Бодаре имелся, именем вождя назывался. Вот тут-то они и осели. Здесь у них родилось пятеро ребятишек, здесь Николай и Пелагея хлебнули мурцовки вдоволь. Но здесь они и прославились на весь район своими рекордами. Во имя 30-х годов я рассказал и предысторию царевской семьи. Нас ведь интересуют 30-е годы.
Пелагее дали участок под огородные культуры. Огурцов пять гектаров, помидоров два гектара, капусты четыре, пять – картофель, росли на участке морковь, свекла, лук. Много ухищрений применяла Пелагея Кузьминична на 20 гектарах: впрок с бабами навозят кучи навоза, в марте месяце кипятком поливают, чтобы навоз скорее перегорел. Собирали по дворам и на общественном курятнике птичий помет. До 40 кулей помета разносили на гектар картошки, добавляли малость калийной соли. Урожаи скоро пошли: до 400 центнеров картофеля (иногда 418!), огурцов до 500 центнеров, помидоров до 400 центнеров. Эти результаты перекрыли рекорды Тулунской опытной станции, знаменитой с царских времен не только агрокультурой, но и урожаями.
Капуста у Пелагеи вырастала по полпуда вилок, «живот надорвешь – в короб бросать», – созналась она. А техники не было, все вручную.
– Первый комбайн, Иваныч, пригнали в Бодар, мы, бабы-то, ровно дети за покойником, бежали за имя...
Каждый год премировали Пелагею Кузьминичну 25-ю рублями, крохотная награда, но и она морально поддерживала на первых порах.
Николай Карпович Царев ничуть не слабее занимался опытами на зерновом участке. Строптивый Царев частенько попадал в опалу у председателя, но слава грела Царева, и забывались огорчения. И председатели считались с четой Царевых, оно и понятно; 300 процентов плана у Николая Карповича и Пелагеи Кузьминичны перекрывали доход свинарника, а свинарник в округе был не на последнем счету.
Пелагею-то я и спросил однажды: «Где лучше работалось в тридцатых годах – на своем поле или на колхозном?» Многие старики отвечали на этот вопрос, редко кто выбирал колхозное поле. Как все Царевы, Пелагея Кузьминична сказала: «Тут враз тебе не ответишь, дай подумать», – и думала не один день. Надумав, завязала покрепче косынку и говорит: «Писать будешь или устно примешь мои слова?» Я, колебнувшись, отвечал: «Писать буду, нельзя мне не писать». – «Ну, раз писать хочешь, пойдем на кухню, молоком напою...» – так она не первый раз призывала меня к неторопливой беседе в летнюю кухню, здесь идут ее восьмидесятые годы: тут она птице и ребятишкам еду готовит, топит с зари до зари печь и по субботам баню (в баню ведет боковая из летней кухни дверь).
Безропотно выпил я эмалированную кружку парного молока. Пелагея с великим удовольствием смотрела, как гость допил, предложила еще, я отказался. «Теперя разве мужик пошел, – критикнула она, – банку молока одолеть не могут. А молока не пьешь – болезни вьешь... Ну, пиши...»
– Я тебе так скажу. Оно и на своей полосе хорошо было, и после было бы неплохо, когда б не мешали нам усякие мудрецы...
Помолчала.
– Начали подряд всех кулачить, у меня приятельница Глаша имелась. У Глашиного отца четыре коровы да четыре коня на дворе, средняк, средняцкое хозяйство, а семья большая. Птица, поросята хрюкали, овцы табуном ходили. И ни одного тебе батрака, все своим горбом тянули, с раннего детства Глаша роздыху не знала. Когда эти пришли да все до нитки отняли – согнали скот и птицу, зачистили в амбаре, а самих в колхоз вписали, Глашка-то – ей, как и мне, за тридцать лет было – и шепчет мне: «Слава тебе, Господи, теперя я меньше мантулю, в колхозе-то. Почто мы, дурные, так много робили, ой, дурные, дурные». Пишешь?..
Дальше вела речь Пелагея:
– Оно верно, дюже непонятно, когда работаешь у колхозе, а в животе пусто и в кармане... Да ведь теперя-то не так, это мы за спасибо работали, а то и спасибо не скажут... Но и у вас, Борис Иваныч, дела не шибко идут. Я по Пете-то все вижу: не шибко. Все оттого, что много развелось, которые господнего Ленина у груди подлой носят... А колхоз-то... че, можно и в колхозе служить. В городе-то у вас поесть нечего, а мы тута на еду не жалуемся...
Глава восьмая
Газетная хроника
Заглянем в газеты той поры, чтобы послушать, какими словами тогдашняя власть говорила о великом переломе. Не преминем посмотреть и окрест, заглянем в тот же Шерагул иль в Бодар, а может, и дальше. Крайне поучительно: сравнить то, что говорили старики, с тем, что об их делах думали в райцентре и далее.
Крестьянская краевая газета «За коллективизацию» дважды в неделю неустанно писала о деревне. Тон у нее с годами не переменился:
«...Районы Тасеевский, Рождественский, Тулунский, несмотря на то, что они резко отстают в выполнении годового плана (хлебозаготовок), за последнюю пятидневку насчитывают заготовки в единицах тонн...»
«Указать прокуратуре и суду (бедные прокуратура и суд!) на недостаточные меры, принимаемые ими по привлечению к ответственности злостных несдатчиков хлеба...»
«Зерноочистка идет из рук вон плохо...»
Скоро редактора Эл. Прилуцкого сменил «Вридредактора Н. Лагунов», почитаем, что говорила газета при Н. Лагунове:
«...С хлебозаготовками положение тревожное...»
«Хлебозаготовки по Харатскому сельсовету Иркутского района идут преступно слабо...»
«...Правление Усольского райколхозсоюза предлагает обеспечить себя семенным фондом из урожая тридцать второго года в достаточном количестве с созданием страховых фондов в размере 15%... Получается кулацкий лозунг: „Сначала себе, а потом государству“... Турущев, председатель райколхозсоюза, за правильную эту линию без обиняков назван кулацким трибуном.
«...В Тулуне не сумели подхватить большевистские образцы работы нижнеудинских буксировщиков... Тулунский район отстает по хлебозаготовкам...»
«В Заларях за урожайность борются на бумаге...» Поэт, молодой тогда Константин Седых решил сказать свое слово в крестьянской газете:
Замначальника политотдела безымянной МТС т. Тагер оставил бесхитростное свидетельство нежелания крестьян доносить друг на друга:
«Досадно порой, – пишет Тагер, – что колхозники иногда не видят притаившегося врага. Черт возьми, думаешь, разве мы одни в состоянии узнать кулаков».
Красноречиво проговорилась эпоха!
А вот и Шерагул объявился, не заставил себя ждать. «Кто такой Тычков?» В колхоз «Пахарь» Шерагульского сельсовета послан животноводом коммунист Тычков. Он заявил, что бык слишком большой и коровы не растелятся. И предложил зарезать 12 штук. Уже 8 коров зарезаны под предлогом, что они не могут растелиться.
Тычков пьет. Где он берет деньги на водку, темное дело...»
Полистаем газету – месяц, второй, третий. Снова Шерагул. «Притупление классовой бдительности со стороны правления, засоренность колхоза „Пахарь“ классово-чуждыми элементами, вредительство пробравшихся в колхоз кулаков привели колхоз к развалу... Расхлябанность партийной дисциплины дает себя чувствовать на каждом шагу. Многие партийцы, вместо большевистской работы в колхозе, ищут возможность под всякими предлогами уйти из колхоза или занять тепленькое местечко... Председатель колхоза Лаптев (Царева помним, Мурашева помним, а тут и третий явился – Лаптев)... Лаптев своими бездействиями окончательно развалил колхоз. Коммунисты – Галкин, Сухарев, Сметаненко, Сурин показали худшие образцы в работе – прогуливали, симулировали... Партячейка не может отличить лодыря от ударника... Молочно-товарная ферма и скотный двор в безобразном состоянии. Скот заморен, большой процент гибели. Удойность коров безобразно низкая».
Так выступала, не утруждая себя анализом, солидная газета. Посмотрим следом районную «Знамя Ленина», выходившую раз в пятидневку. В райгазете тональность чуть помягче. Про тот же, например, Шерагул «Знамя Ленина» писала так: «...выполнение производственной программы по заготовке и вывозке леса на пункте Шерагул находится в глубоком прорыве». Заметьте – в «глубоком», но ни «в преступном», ни «в контрреволюционном».
Наши колхозы, вместе с сельсоветами, фигурируют в общерайонных сводках не на плохом счету. Так, евгеньевцы в №10 (147) за 20 февраля 1934 года хвастаются, что они полностью готовы к севу, а афанасьевцы в апреле того же года по севу яровых идут вторыми в районе, никитаевцы – пятыми; заусаевцы, правда, отставали: из более чем 40 сельсоветов потерялись во второй половине списка.
Но в мае 1934 года «Знамя Ленина» начинает развеваться и стрелять по ветру.
«Очковтиратели из Никитаева» – так называлась зубодробительная заметка в №31 (161) за 30 мая 1934 года. Очковтирателями оказались председатель сельсовета Чаплин и уполномоченный райкома партии Горчаков. Заметка откровенно рисует атмосферу слежки за сельсоветскими работниками. О Чаплине сообщалось, что 23 и 24 мая он гостил у своей тещи на винзаводе, а следов Горчакова-де вообще обнаружить не удалось... А между тем... «А между тем в никитаевском колхозе „Обновленный путь“ качество обработки сева в ряде случаев не только низкое, но и вообще никакого нет. Так, сеяльщик Басов Егор 0,40 га засеял... воздухом, гонял сеялку по полям пустой, а семена украл. Сеял он на виду у стана, у бригадира Котова. Понятно, вредитель Басов скрылся, а Чаплин об этом возмутительном факте даже и не знает... Ко всем фактам следует добавить, что в колхозе увели несколько голов скота...»
Не вовремя начала газета объявлять успехи: весной ходили в передовиках афанасьевцы и евгеньевцы, и никитаевцы тоже, а хлеборобы Заусаева были за чертой передовиков.
Когда подошла пора цыплят считать, газета забыла свой парадный крик и, нимало не смущаясь, сообщила, что Заусаево по зернопоставкам вышло на первое место в районе, а Афанасьево... оказалось на последнем.
В одном номере «Знамя Ленина» хвалит евгеньевцев: «Привели мощный Красный обоз с хлебом и картофелем в количестве 94 подводы», а в следующем номере печатает постановление (совместное РК ВКП(б), РИКа и Политотдела МТС): объявить выговор председателю Евгеньевского сельсовета т. Хмелеву и Никитаевского т. Перфильеву (Чаплина уже запрятали куда-то) – за срыв хлебосдачи.
Тут же поставлено на вид уполномоченному по Заусаевскому с/совету тов. Кобзарь за слабые темпы заготовок зерна по единоличному сектору «при наличии всех возможностей».
Через полмесяца, однако, в сводке по единоличному, а и по колхозному секторам на 1-е место вышли именно Заусаево, Никитаево, Афанасьево. Напугались, видно.
Иногда газета роняла любопытные картинки быта; правда, читать надо как бы от обратного, ибо впрямую прочитываются все те же, кажется, хлебные проблемы. Вот письмо, читайте: «Рассчитал, что хлеба у меня будет излишек до 20 центнеров. Весь излишек хлеба продаем государству, а для улучшения своей жизни куплю велосипед, часы карманные, плащ брезентовый, а также жене куплю пальто с меховым воротником, платье хорошее, ботинки. В избе радио, железную хорошую кровать, куплю всю эмалированную посуду...»
Трогательное признание, правда? В наших селах в середине 30-х годов сохранился бытовой уклад старый: спали крестьяне на топчанах, простыней или пододеяльников и в помине не имелось, подушки набивали соломой или сеном, обходились и без подушек, хотя птица была, могли бы пуховую постель иметь. Накрывались ночью дерюгой, холстом, на полатях жарко спать вповалку. Обедали, не мудрствуя: ставили общую чашку посреди столешницы и быстро поедали щи или картошку... Стирали вручную, редко кто научился кипятить белье, все на скорую руку старались. Так что радио или железная кровать – невидаль в наших деревнях, предметы прям-таки роскоши; газета решила такой завидной перспективой заманить мужиков на дополнительную сдачу хлеба...
Сейчас собрался я процитировать заметку о никитаевских колхозах, но взгляд мой пал на фамилию редактора газеты: означено «Вридредактора Б. Бляхов», а несколько месяцев назад ответредактором был некий В. Орлов, а еще раньше, за месяц, ответредактором был В. Соколов. Попозже снова мелькают имена руководителей газеты, каждый раз новые: В. Курилович, П. Евгеньев... Редакторов меняли, как купеческие дочки меняли раньше варежки... А заметка в декабрьском номере газеты за 1934 год такая: «В колхозах Никитаевского сельсовета нужно отремонтировать 130 штук плугов. Требуется сменить лемеха, порезные доски, ножи, пятки от валов. У единоличников более 200 неисправных машин. Но в правлениях и сельсовете нет тревоги за их ремонт».
1934 год оставил недобрую мету в памяти народной – в этом году убит Киров и по стране прокатилась волна репрессий. Давайте оставим тяжелый этот период и перейдем в год, последовавший за принятием Конституции СССР. Может быть, там прочитаем светлые страницы.
В февральской газете и правда читаем: «Колхоз имени Кирова (Заусаево) организован в 1934 году»... Вот, собственно, начало нынешней артели, которую артелью уже никак не назовешь – скорее, сельскохозяйственной фабрикой.... «До нового устава с. х. артели в нем было всего лишь 1748 гектаров земли. Тогда плохо был организован труд, чувствовалась расхлябанность в дисциплине, обрабатывали землю почти без машин, слабо, да и колхозники жили небогато, – рассказывает бригадир Дьячков...»
Да, мы снова попали к старым знакомым. Помните Елену Николаевну Дьячкову, рассказ ее о колчаковцах. Так бригадир Дьячков – это муж ее, Евстафий Александрович. У них отношения, у Елены и Евстафия, диковинные были. Евстафий вступил в достославную «Смычку», а жена наотрез отказалась стать колхозницей; они – супруги-то – разъехались в разные углы хаты и по вечерам друг друга досаждали всякими упреками. Малые дети, их двое тогда было, ничегошеньки понять не могли.
Крестьянская краевая газета «За коллективизацию» дважды в неделю неустанно писала о деревне. Тон у нее с годами не переменился:
«...Районы Тасеевский, Рождественский, Тулунский, несмотря на то, что они резко отстают в выполнении годового плана (хлебозаготовок), за последнюю пятидневку насчитывают заготовки в единицах тонн...»
«Указать прокуратуре и суду (бедные прокуратура и суд!) на недостаточные меры, принимаемые ими по привлечению к ответственности злостных несдатчиков хлеба...»
«Зерноочистка идет из рук вон плохо...»
Скоро редактора Эл. Прилуцкого сменил «Вридредактора Н. Лагунов», почитаем, что говорила газета при Н. Лагунове:
«...С хлебозаготовками положение тревожное...»
«Хлебозаготовки по Харатскому сельсовету Иркутского района идут преступно слабо...»
«...Правление Усольского райколхозсоюза предлагает обеспечить себя семенным фондом из урожая тридцать второго года в достаточном количестве с созданием страховых фондов в размере 15%... Получается кулацкий лозунг: „Сначала себе, а потом государству“... Турущев, председатель райколхозсоюза, за правильную эту линию без обиняков назван кулацким трибуном.
«...В Тулуне не сумели подхватить большевистские образцы работы нижнеудинских буксировщиков... Тулунский район отстает по хлебозаготовкам...»
«В Заларях за урожайность борются на бумаге...» Поэт, молодой тогда Константин Седых решил сказать свое слово в крестьянской газете:
Строчки одинаково беспомощны поэтически и социально, но это не смутило ни автора, ни редакцию, напечатали.
Люблю свое я производство
И из колхоза не уйду...
У нас надежные ребята
И дел больших невпроворот.
Егоров избран делегатом
На краевой колхозный слет.
Замначальника политотдела безымянной МТС т. Тагер оставил бесхитростное свидетельство нежелания крестьян доносить друг на друга:
«Досадно порой, – пишет Тагер, – что колхозники иногда не видят притаившегося врага. Черт возьми, думаешь, разве мы одни в состоянии узнать кулаков».
Красноречиво проговорилась эпоха!
А вот и Шерагул объявился, не заставил себя ждать. «Кто такой Тычков?» В колхоз «Пахарь» Шерагульского сельсовета послан животноводом коммунист Тычков. Он заявил, что бык слишком большой и коровы не растелятся. И предложил зарезать 12 штук. Уже 8 коров зарезаны под предлогом, что они не могут растелиться.
Тычков пьет. Где он берет деньги на водку, темное дело...»
Полистаем газету – месяц, второй, третий. Снова Шерагул. «Притупление классовой бдительности со стороны правления, засоренность колхоза „Пахарь“ классово-чуждыми элементами, вредительство пробравшихся в колхоз кулаков привели колхоз к развалу... Расхлябанность партийной дисциплины дает себя чувствовать на каждом шагу. Многие партийцы, вместо большевистской работы в колхозе, ищут возможность под всякими предлогами уйти из колхоза или занять тепленькое местечко... Председатель колхоза Лаптев (Царева помним, Мурашева помним, а тут и третий явился – Лаптев)... Лаптев своими бездействиями окончательно развалил колхоз. Коммунисты – Галкин, Сухарев, Сметаненко, Сурин показали худшие образцы в работе – прогуливали, симулировали... Партячейка не может отличить лодыря от ударника... Молочно-товарная ферма и скотный двор в безобразном состоянии. Скот заморен, большой процент гибели. Удойность коров безобразно низкая».
Так выступала, не утруждая себя анализом, солидная газета. Посмотрим следом районную «Знамя Ленина», выходившую раз в пятидневку. В райгазете тональность чуть помягче. Про тот же, например, Шерагул «Знамя Ленина» писала так: «...выполнение производственной программы по заготовке и вывозке леса на пункте Шерагул находится в глубоком прорыве». Заметьте – в «глубоком», но ни «в преступном», ни «в контрреволюционном».
Наши колхозы, вместе с сельсоветами, фигурируют в общерайонных сводках не на плохом счету. Так, евгеньевцы в №10 (147) за 20 февраля 1934 года хвастаются, что они полностью готовы к севу, а афанасьевцы в апреле того же года по севу яровых идут вторыми в районе, никитаевцы – пятыми; заусаевцы, правда, отставали: из более чем 40 сельсоветов потерялись во второй половине списка.
Но в мае 1934 года «Знамя Ленина» начинает развеваться и стрелять по ветру.
«Очковтиратели из Никитаева» – так называлась зубодробительная заметка в №31 (161) за 30 мая 1934 года. Очковтирателями оказались председатель сельсовета Чаплин и уполномоченный райкома партии Горчаков. Заметка откровенно рисует атмосферу слежки за сельсоветскими работниками. О Чаплине сообщалось, что 23 и 24 мая он гостил у своей тещи на винзаводе, а следов Горчакова-де вообще обнаружить не удалось... А между тем... «А между тем в никитаевском колхозе „Обновленный путь“ качество обработки сева в ряде случаев не только низкое, но и вообще никакого нет. Так, сеяльщик Басов Егор 0,40 га засеял... воздухом, гонял сеялку по полям пустой, а семена украл. Сеял он на виду у стана, у бригадира Котова. Понятно, вредитель Басов скрылся, а Чаплин об этом возмутительном факте даже и не знает... Ко всем фактам следует добавить, что в колхозе увели несколько голов скота...»
Не вовремя начала газета объявлять успехи: весной ходили в передовиках афанасьевцы и евгеньевцы, и никитаевцы тоже, а хлеборобы Заусаева были за чертой передовиков.
Когда подошла пора цыплят считать, газета забыла свой парадный крик и, нимало не смущаясь, сообщила, что Заусаево по зернопоставкам вышло на первое место в районе, а Афанасьево... оказалось на последнем.
В одном номере «Знамя Ленина» хвалит евгеньевцев: «Привели мощный Красный обоз с хлебом и картофелем в количестве 94 подводы», а в следующем номере печатает постановление (совместное РК ВКП(б), РИКа и Политотдела МТС): объявить выговор председателю Евгеньевского сельсовета т. Хмелеву и Никитаевского т. Перфильеву (Чаплина уже запрятали куда-то) – за срыв хлебосдачи.
Тут же поставлено на вид уполномоченному по Заусаевскому с/совету тов. Кобзарь за слабые темпы заготовок зерна по единоличному сектору «при наличии всех возможностей».
Через полмесяца, однако, в сводке по единоличному, а и по колхозному секторам на 1-е место вышли именно Заусаево, Никитаево, Афанасьево. Напугались, видно.
Иногда газета роняла любопытные картинки быта; правда, читать надо как бы от обратного, ибо впрямую прочитываются все те же, кажется, хлебные проблемы. Вот письмо, читайте: «Рассчитал, что хлеба у меня будет излишек до 20 центнеров. Весь излишек хлеба продаем государству, а для улучшения своей жизни куплю велосипед, часы карманные, плащ брезентовый, а также жене куплю пальто с меховым воротником, платье хорошее, ботинки. В избе радио, железную хорошую кровать, куплю всю эмалированную посуду...»
Трогательное признание, правда? В наших селах в середине 30-х годов сохранился бытовой уклад старый: спали крестьяне на топчанах, простыней или пододеяльников и в помине не имелось, подушки набивали соломой или сеном, обходились и без подушек, хотя птица была, могли бы пуховую постель иметь. Накрывались ночью дерюгой, холстом, на полатях жарко спать вповалку. Обедали, не мудрствуя: ставили общую чашку посреди столешницы и быстро поедали щи или картошку... Стирали вручную, редко кто научился кипятить белье, все на скорую руку старались. Так что радио или железная кровать – невидаль в наших деревнях, предметы прям-таки роскоши; газета решила такой завидной перспективой заманить мужиков на дополнительную сдачу хлеба...
Сейчас собрался я процитировать заметку о никитаевских колхозах, но взгляд мой пал на фамилию редактора газеты: означено «Вридредактора Б. Бляхов», а несколько месяцев назад ответредактором был некий В. Орлов, а еще раньше, за месяц, ответредактором был В. Соколов. Попозже снова мелькают имена руководителей газеты, каждый раз новые: В. Курилович, П. Евгеньев... Редакторов меняли, как купеческие дочки меняли раньше варежки... А заметка в декабрьском номере газеты за 1934 год такая: «В колхозах Никитаевского сельсовета нужно отремонтировать 130 штук плугов. Требуется сменить лемеха, порезные доски, ножи, пятки от валов. У единоличников более 200 неисправных машин. Но в правлениях и сельсовете нет тревоги за их ремонт».
1934 год оставил недобрую мету в памяти народной – в этом году убит Киров и по стране прокатилась волна репрессий. Давайте оставим тяжелый этот период и перейдем в год, последовавший за принятием Конституции СССР. Может быть, там прочитаем светлые страницы.
В февральской газете и правда читаем: «Колхоз имени Кирова (Заусаево) организован в 1934 году»... Вот, собственно, начало нынешней артели, которую артелью уже никак не назовешь – скорее, сельскохозяйственной фабрикой.... «До нового устава с. х. артели в нем было всего лишь 1748 гектаров земли. Тогда плохо был организован труд, чувствовалась расхлябанность в дисциплине, обрабатывали землю почти без машин, слабо, да и колхозники жили небогато, – рассказывает бригадир Дьячков...»
Да, мы снова попали к старым знакомым. Помните Елену Николаевну Дьячкову, рассказ ее о колчаковцах. Так бригадир Дьячков – это муж ее, Евстафий Александрович. У них отношения, у Елены и Евстафия, диковинные были. Евстафий вступил в достославную «Смычку», а жена наотрез отказалась стать колхозницей; они – супруги-то – разъехались в разные углы хаты и по вечерам друг друга досаждали всякими упреками. Малые дети, их двое тогда было, ничегошеньки понять не могли.