Страница:
Пришел 87-й год, я навестил отшельника. Власть земли наложила на него неизгладимую печать. О, это не опереточное удаление Генри Дэвида Торо на Уолденские пруды. Полтораковский замес основательней. Потом надвинулся 1990-й и следом 1991-й.
Латыши поднялись и, увлеченные до самозабвения, поставили вопрос о гражданстве для коренной нации. Русский, украинец, еврей, и никак не латыш, Вадим ругнулся («Задрипанные либералы, язви их в душу»), но с хутора не ушел. Там Дэзя, холмогорская корова, там овчарня и птица. А главное – здесь мальчик Глебушка (за Твоим Глебом, Марина, пойдет ли он по этапу в 2020 году? Россия непредсказуема), на парном молоке мальчик поднимается, словно на опаре.
«Пи-лить, пи-лить», – будто из скворечника слышит отец поутру, выносит ножовку и ставит сына к березовому стволу.
В гостиной, под диваном, пылится чемодан с рукописями Вадима. Лучшую его повесть «Иной мадьяр», с эпиграфом из Швейка «Иной мадьяр не виноват, что он мадьяр», постигла печальная история. «Мадьяр» попал в руки демократической дамы, некогда муж этой дамы оказывал услуги отвратительному ведомству и взят был за то в «Правду» собкором по Дальнему Востоку, вылизывал подметки местным партвождям, выслужил перевод в столицу, жену пристроил в журнал с родственным «Правде» названием. Жена-то возьми и дослужись до зама главного. А тут грянула перестройка, и на стол замше лег «Иной мадьяр». У демократической дамы защемило сердце, но супружеский долг взял верх над соображениями 1990 года. Я тягостно размышляю, стоит ли называть на всю страну имя правдиста-конформиста Вячеслава Пастухова...
Итак, речь о конформизме. Описывая современную провинцию, не миновать грозной темы. Булычевы и Полтораки, зажав сердце ладонью, претерпели произвол и не смолчали, заслыша раскаты грома в Иркутске. Смею думать, они вместе с Бородиным и Хороших, братьями Королевыми, Глебом Павловским и Ростиславом Евдокимовым (бок о бок прошли мы со Славой через Серпы и 36-ю), – соль земли русской, ее украшение и надежда.
Но, сшибая ветеранов с ног, ринулись к трибунам самозванцы. Глядя в желчные их глаза, я спрашиваю себя: эти ли дни мы звали?
Но рядом с фанатиками крутятся перевертыши, умевшие во все времена приладиться к любому режиму и певшие осанну всякому, кто знал не только проломный, но и обходной путь наверх. Мы помним классический конформизм эпохи Муссолини, Гитлера, Сталина. Конформисты постсталинизма не поддаются однозначному прочтению. В самом деле, кто были те, что клеймили на собраниях и потом улюлюкали вслед исторгнутому из Иркутского университета Леониду Бородину?
Кто был рядом с гонимым Карпинским и мной, а назавтра подписал письма с осуждением в наш адрес? Имена их многи. Кто не защитил Булычева и Полторака?..
Теперь приходится слышать и вовсе удивительные голоса, напор их наглеет: голоса утверждают, что остов жизни и даже свод небесный держали ни тетка Матрена, ни дядя Кязым, ни Маленький портной, а эти ускользающие рептилии.
Стоило качнуться в августе 1991-го государственной ладье, опять мы увидели мятущиеся глаза и лица. Живо стоит передо мной пристойный облик старого товарища. Он выжил, отступая и кланяясь порой, в тяжелые годы, но нигде и никогда не позволил себе сподличать и оболгать кого-то. Да, служил в партгазетах, аккуратно платил проф– и партвзносы, печатал и гадости, но сам гадостей не писал. В дни государственного переворота по телефону я беру отзыв о событиях: «Рвется к власти фашизм», – диктует мне Юрий Буртин, близко тому говорит Искандер.
Сдавший при Горбачеве партбилет, старый товарищ 20 августа 1991 года вдруг пресекшимся голосом просит: «Боря, вычеркни слова о фашизме. Они победят, и нам не сдобровать», но я не прислушался к совету, оставил фашизм в строке. Назавтра в губернской газете я не нашел голосов Буртина и Искандера. Страх одолел моего приятеля и оказался сильнее цензора.
Яд и мед в августовские дни помешались в душах современников, но неделю спустя «глаза милых урийцев вошли в берега». Цитируя свой рассказ «Жить и умереть в Урийске» и зная, что мне суждено жить и умереть в России, я готов согласиться, что самый большой конформист – народ, но у народа одна, хотя и неосознанная, быть может, дума – сберечь материк жизни от разлома. Конформист-образованец озабочен только собой.
Поразительная встреча ожидала меня в Ярославле летом 1990 года. Я избран главным редактором новой газеты. Демократическое крыло выдвинуло своего кандидата, увы, с партбилетом в кармане, но уже готового пойти, куда демократы призовут. Я значился под вторым номером и' не склонил головы перед депутатским корпусом, в том числе не расшаркался перед самозванцами, это, как ни странно, понравилось консервативному большинству. Кандидат от демократов был провален...
В перерыве на сессии протиснулся ко мне человек, чье лицо не мог я забыть много лет, и вот – из неведения, из небытия – он тянет руку, поздравляет с избранием, а я не знаю, что делать с липкой его ладонью. Теперь Ч-в – активист Ярославского «Мемориала», «видный демократ», ученый–историк.
В 1966 году жар пыточного огня сжигал нас во Владивостоке, и в самые тревожные недели зачастили в краевую молодежную газету два аспиранта, один из университета, а второй из Рыбвтуза. Первый держался раскованно, второй сдержанней, но того и другого мы все же вычислили, и не ошиблись. Великий грех на душу берешь, приговаривая в душе человека к отвержению.
Первый любил навязываться в собеседники редактору газеты Вале Юдиной. Оно бы ничего, Валя жаловала неординарных гостей. Но следом, раз за разом, Валентину ставили на ковер к первому секретарю крайкома партии Чернышеву и цитировали собственные ее заявления, требуя отчета в антипартийности. Скоро она с омерзением поняла, что цитируют ее разговоры с Ч-м, при этом смещают Ч-кий смысл градусов на десять по... компасу.
Я посоветовал редактору разок не принять Ч-ва. И разразилась истерика.
Второй – Виталий А-в – подвизался на многодумных размышлениях об эпохе, но крохотная проговорка выдала его. Глядя на рейд, забитый подводными лодками и эсминцами, я выразил сожаление о судьбе прекрасного города, запертого, как краб в банке, военными.
– Неужели ты, Боря, пацифист?! – быстро спросил А-в, постановочность этого специфического гэбэшного вопроса разоблачила аспиранта.
Мы откивали тому и другому. Они исчезли из поля зрения, по их исчезновению можно было прогнозировать близкую катастрофу. Катастрофа грянула – газету уничтожили в одночасье.
И вот в благословенные времена Бог занес меня на берега Волги. Ярославль бурлил. Опытным глазом я вижу – бурление поверхностное. По авансцене шастают опереточные фигуры: репортер, требующий суда над КПСС, но живущий в огромном обкомовском особняке, полковник, бывший политработник, внезапно прозревший на старости лет. Демократическая дама, всю жизнь славившая режим, но переметнувшаяся по ветру.
И рядом доцент с бегающим взором. В годы разлуки Ч-в преуспел, в том числе на партийном поприще (при его горячем участии ставилась политучеба – слово-то придумали – в обкоме и в местном КГБ). «Сгинь!» – единственное, что я смог сказать новоявленному либералу, он исполнил привычное для него приказание и сгинул. Ярославль – не хутор, улицы здесь широки и многолюдны, площади раскидисты, а в университетские аудитории мне не ходить за недосугом.
Но некий старожил города стучится в редакторский мой кабинет. «Из губернской хроники вчерашнего дня», – говорит он и кладет на стол номер областной молодежной газеты. Ч-в, читаю я в «Юности» (так называется газета), был тем человеком, который отдал на заклание в КГБ своих воспитанников – студентов исторического факультета ЯрГУ. Ярославские гэбисты прикинулись гуманными – они покусали ребят, потаскали по кабинетам, кое-что изъяли из рукописей, попутно устроили выволочку ректорату. Ч-в отметился особо: выполняя социальный заказ ведомства, поставил двойку за курсовую самому бескомпромиссному из группы студентов. Не мог не поставить: в курсовой опальный студент написал, что восстания крестьян против большевиков были праведными. Никто из ученых коллег не одернул Ч-ва, не попытался усовестить. Боялись. Боятся и сейчас. Обыденная тошнотная повседневность. Тут, что Дальний Восток, что Сибирь, что Золотое кольцо, исторический центр державы. Перевертыши, потеряв румянец, приплясывают на кафедрах, на трибунах, на экранах.
Кстати, еще и потому я почти не смотрю телевизор: «то в Булгарина наступишь»... Но однажды врубил и слушаю: член редколлегии «Дальнего Востока»... член КПСС... член СП РСФСР... патриот имярек заступается за... Андрея Сахарова. Я позвонил девчатам с Приморского телевидения: знают ли, милые, кто он таков, имярек? Знают: писатель, депутат, член редколлегии и т.д. Не поленился, съездил на студию, увидел бегающие глаза ведущей и понял: здесь конформистами свито гнездо давно и прочно.
Лев Князев в оные времена не спускался с этажей крайкома партии, участвовал – но с другого, правительственного, фланга в уничтожении Вали Юдиной и ее соратников, создал фашистскую обстановку в Приморском союзе писателей. Лучшие из лучших литераторов Владивостока ушли из жизни или покинули край, стараниями Князева так и не принятые в ремесленную гильдию. Последний подвиг Князева – он не дал поставить у расстрельного оврага, что на второй речке, надгробный памятник Осипу Мандельштаму... «Еврею нечего делать во Владивостоке», – сказал русский патриот Князев, сам не русский по национальности.
Чувство запоздалого удовлетворения я испытал, когда Борис Можаев, не погнушавшись, аналитически разложил на составные и приговорил графоманскую прозу конформиста.
Спрашивается: нуждается ли общество, чтобы Князевы вступались за честь Андрея Дмитриевича Сахарова хотя бы не на союзном, а на краевом телеэкране?..
Называя имена оборотней, не низвожу ли я всеобщее к частному, не заслоняю ли лавину общенационального бедствия личным, личностным, быть может, субъективным видением мира? А нашествие рептилий именно бедствие, не меньшее, чем, посмею сказать, героизм подвижников. Подвижников всегда единицы, конформистов – тысячи. Но если первые, руководствуясь ортодоксальными понятиями чести, зовут убогих и сирых на недоступные вершины, или на Голгофу, и служат вечным упреком обывателю, то вторые, выработав негласный кодекс низкопоклонства, морально разлагают страну и день за днем, год за годом размывают в обществе нормальные – не Апостольские, не исключительные понятия о добре и зле. Обычному праву конформисты не позволяют укрепиться и ратуют за верховенство права государственного, но национальная жизнь крепится тем и другим, в связке, а самодержавие правовой нормы столь же опасно, как и внеправовой произвол.
К сожалению, отечественная литература высокомерно игнорирует опасную тему, демонстрируя тем самым светскость, и утаивая подлинных героев эпохи. Можно подумать, после 1985 года Россия вернулась в первые века христианства и торжествует приобщение к очищающей тайне. Увы, и церковная жизнь становится светской, церковники не избежали комфортных позывов. Там, у клироса, я вижу Ч-х и К-х, одетых в рясу, и с теми же бойкими очами. Но я надеюсь на православных юношей. Да избегнут они ханжества!
Но вернемся в лоно гражданского общества. А его нет, гражданского общества. Нам предстоит его создать. Чтобы положить ему крепкие основания, понадобится и крепкий созидатель, независимый человек. А его тоже нет, и прежде всего потому, что созидатель наш нищ и гол. Понадобится время, чтобы появился класс собственников.
Так мы опять возвращаемся к исходному пункту не только моих писем, но и всей русской драмы: Россия приговорена к идеологической борьбе и вражде, ибо нищему иного и не дано. А идеологическое противостояние и вечная гражданская война являются питательной средой такого явления, как конформизм.
Там, на Западе, есть свои конформисты, и есть подобающие условия для их вызревания. Наш конформизм качественно другой; беспощадным зрением вижу я питательную почву для отечественных рептилий и перевертышей. И осознаю их анонимную силу.
Академгородок Иркутска – детище хрущевских импровизаций, а приобрел он осанистость в брежневское безвременье. Иногда, в смурные 70-е, долетали до иркутян ирреальные слухи из Академгородка, мы не придавали им значения. Но в Новогоднюю ночь, когда вампиловцы пели, обнявшись: «Крест деревянный, крест чугунный обещан нам в далекой мгле», доктора и кандидаты наук, не поделивши в застольной ссоре пирог обещанных правительственных субсидий, поссорились и приступили – к естественному же у образованцев – выяснению отношений. Вызванный наряд милиции прибыл тотчас (у Академгородка своя милицейская точка). Блюстители порядка застали картину, достойную кисти Босха: ученые бросались друг в друга кремовыми тортами и успели обрести розовые и белые парики, подобающие и манишки, – сладкая публика с головы до пят. Приятели по юридическому факультету, осевшие в милиции, развеяли у меня последние сомнения в том, что именно босховские сюжеты воплотились на ночных полотнах новогоднего Академгородка.
Когда пришли дни свободы, ученые Иркутска, очнувшись, решили сказать гражданственное слово, я не выдержал и поехал за Ангару полюбопытствовать: что столь прекрасно встревожило элиту? Что подняло ее к трибуне?
Высокое собрание заняло огромный конференц-зал, в проходах стояли микрофоны. На сцене у инкрустированных столиков сидели трое – член-корреспондент АН СССР имярек, с другой стороны – некий функционер, председатель, так сказать, дискуссионного Клуба Академгородка. А в центре вальяжно поместился чистолицый и улыбчивый Георгий Жженов. Смелая аналогия? В фильмах, снятых по заказу КГБ, Жженов всегда лучится. Я всмотрелся в него и ущипнул себя: не может быть! Но когда чистолицего представили аудитории, два видеокадра сошлись в один – это оказался тот самый агент КГБ, что дежурил мой выход из кабинета генерала С.С.Лапина. Из партаппаратчиков взрывоопасного Ангарска красавчик перебрался в комитет, предварительно придушив ангарскую интеллигенцию, и в считанные годы свершил головокружительную карьеру. На этом именитом собрании И.В.Федосеев представлял КГБ в качестве прямого наследника С.С.Лапина.
Ученая публика млела, слушая раскрепощенную речь гэбиста: ах, иркутский КГБ (и Федосеев тоже) против преследования инакомыслящих; ах, с Б.И.Черных поступили слишком круто (менее круто ученые допускали); ах, начальник госбезопасности за многопартийность!..
Единственным человеком, вышедшим к микрофону и посмевшим оспорить лживую речь новоявленного, лучше – новообращенного, демократа, оказался я... Но конформистов Академгородка раздражило присутствие отщепенца в привилегированном конференц-зале, где долгие годы спевались они невозбранно с властью, и выпад мой залили розовым кремом и сладкой помадой, наскребли из старых запасов.
Скоро, увидев нешуточный разворот событий, я обратился с кратким письмом в газету молодежную. Письмо мое замотали по столам и кабинетам, и предостережение избирателям не увидело свет: «Ну, Борис Иванович, давайте жить в мире», – сказал, притормаживая бегающие глаза, редактор газеты. Давайте, ребятушки. Жили в мире 70 лет, поживем еще сколько-то.
Внедрение приспособленцев во все структуры новой власти не только в провинции, но и в столице, центростремительно. Скоро они оседлают многоговорящих российских лидеров, спевшись для начала, – а жизнь не успеет поднять к кормилу подлинных вождей, опять мы окажемся в межеумочном положении. На дальних путях не забрезжит этапный вагон, но не у дел окажется орлиное племя, – а кто останется у дел? Сакраментальный вопрос. Останутся Князевы, Чукаревы, Федосеевы. А между тем интеллектуальные и организаторские способности поколений, бескомпромиссных в лучшей части, не исчерпаны, и к ним тянется молодежь. Они призваны быть доверительными лицами переходной эпохи, а не конформисты. И если Звиад Гамсахурдиа в силу личностных характеристических черт бросил невольную тень на тех, кто отбыл свое там, то я отвечу: и тень тени не положил талантливый диктатор на страдальцев. Когда Вячеслав Черновил и Вацлав Гавел держат в руках жезл, – пусть конформисты упрекнут наше товарищество этими именами. Но конформисты затаились. Вчера они блокировались с компартией и ГБ, в апреле 85-го поежились и решили выждать, поддакивая тем и другим и намекая на свой центризм; в августовские дни 91-го попрятались в норы, а к осени и зиме 92-го оказались в качестве озимых демократических страдальцев.
Что ждет страну, когда ее оседлают перевертыши? Где наш Вацлав Гавел, который, не сворачивая с большака, сумел бы обезопасить нравственный выбор страны?
Письмо шестое, и последнее
Латыши поднялись и, увлеченные до самозабвения, поставили вопрос о гражданстве для коренной нации. Русский, украинец, еврей, и никак не латыш, Вадим ругнулся («Задрипанные либералы, язви их в душу»), но с хутора не ушел. Там Дэзя, холмогорская корова, там овчарня и птица. А главное – здесь мальчик Глебушка (за Твоим Глебом, Марина, пойдет ли он по этапу в 2020 году? Россия непредсказуема), на парном молоке мальчик поднимается, словно на опаре.
«Пи-лить, пи-лить», – будто из скворечника слышит отец поутру, выносит ножовку и ставит сына к березовому стволу.
В гостиной, под диваном, пылится чемодан с рукописями Вадима. Лучшую его повесть «Иной мадьяр», с эпиграфом из Швейка «Иной мадьяр не виноват, что он мадьяр», постигла печальная история. «Мадьяр» попал в руки демократической дамы, некогда муж этой дамы оказывал услуги отвратительному ведомству и взят был за то в «Правду» собкором по Дальнему Востоку, вылизывал подметки местным партвождям, выслужил перевод в столицу, жену пристроил в журнал с родственным «Правде» названием. Жена-то возьми и дослужись до зама главного. А тут грянула перестройка, и на стол замше лег «Иной мадьяр». У демократической дамы защемило сердце, но супружеский долг взял верх над соображениями 1990 года. Я тягостно размышляю, стоит ли называть на всю страну имя правдиста-конформиста Вячеслава Пастухова...
Итак, речь о конформизме. Описывая современную провинцию, не миновать грозной темы. Булычевы и Полтораки, зажав сердце ладонью, претерпели произвол и не смолчали, заслыша раскаты грома в Иркутске. Смею думать, они вместе с Бородиным и Хороших, братьями Королевыми, Глебом Павловским и Ростиславом Евдокимовым (бок о бок прошли мы со Славой через Серпы и 36-ю), – соль земли русской, ее украшение и надежда.
Но, сшибая ветеранов с ног, ринулись к трибунам самозванцы. Глядя в желчные их глаза, я спрашиваю себя: эти ли дни мы звали?
Но рядом с фанатиками крутятся перевертыши, умевшие во все времена приладиться к любому режиму и певшие осанну всякому, кто знал не только проломный, но и обходной путь наверх. Мы помним классический конформизм эпохи Муссолини, Гитлера, Сталина. Конформисты постсталинизма не поддаются однозначному прочтению. В самом деле, кто были те, что клеймили на собраниях и потом улюлюкали вслед исторгнутому из Иркутского университета Леониду Бородину?
Кто был рядом с гонимым Карпинским и мной, а назавтра подписал письма с осуждением в наш адрес? Имена их многи. Кто не защитил Булычева и Полторака?..
Теперь приходится слышать и вовсе удивительные голоса, напор их наглеет: голоса утверждают, что остов жизни и даже свод небесный держали ни тетка Матрена, ни дядя Кязым, ни Маленький портной, а эти ускользающие рептилии.
Стоило качнуться в августе 1991-го государственной ладье, опять мы увидели мятущиеся глаза и лица. Живо стоит передо мной пристойный облик старого товарища. Он выжил, отступая и кланяясь порой, в тяжелые годы, но нигде и никогда не позволил себе сподличать и оболгать кого-то. Да, служил в партгазетах, аккуратно платил проф– и партвзносы, печатал и гадости, но сам гадостей не писал. В дни государственного переворота по телефону я беру отзыв о событиях: «Рвется к власти фашизм», – диктует мне Юрий Буртин, близко тому говорит Искандер.
Сдавший при Горбачеве партбилет, старый товарищ 20 августа 1991 года вдруг пресекшимся голосом просит: «Боря, вычеркни слова о фашизме. Они победят, и нам не сдобровать», но я не прислушался к совету, оставил фашизм в строке. Назавтра в губернской газете я не нашел голосов Буртина и Искандера. Страх одолел моего приятеля и оказался сильнее цензора.
Яд и мед в августовские дни помешались в душах современников, но неделю спустя «глаза милых урийцев вошли в берега». Цитируя свой рассказ «Жить и умереть в Урийске» и зная, что мне суждено жить и умереть в России, я готов согласиться, что самый большой конформист – народ, но у народа одна, хотя и неосознанная, быть может, дума – сберечь материк жизни от разлома. Конформист-образованец озабочен только собой.
Поразительная встреча ожидала меня в Ярославле летом 1990 года. Я избран главным редактором новой газеты. Демократическое крыло выдвинуло своего кандидата, увы, с партбилетом в кармане, но уже готового пойти, куда демократы призовут. Я значился под вторым номером и' не склонил головы перед депутатским корпусом, в том числе не расшаркался перед самозванцами, это, как ни странно, понравилось консервативному большинству. Кандидат от демократов был провален...
В перерыве на сессии протиснулся ко мне человек, чье лицо не мог я забыть много лет, и вот – из неведения, из небытия – он тянет руку, поздравляет с избранием, а я не знаю, что делать с липкой его ладонью. Теперь Ч-в – активист Ярославского «Мемориала», «видный демократ», ученый–историк.
В 1966 году жар пыточного огня сжигал нас во Владивостоке, и в самые тревожные недели зачастили в краевую молодежную газету два аспиранта, один из университета, а второй из Рыбвтуза. Первый держался раскованно, второй сдержанней, но того и другого мы все же вычислили, и не ошиблись. Великий грех на душу берешь, приговаривая в душе человека к отвержению.
Первый любил навязываться в собеседники редактору газеты Вале Юдиной. Оно бы ничего, Валя жаловала неординарных гостей. Но следом, раз за разом, Валентину ставили на ковер к первому секретарю крайкома партии Чернышеву и цитировали собственные ее заявления, требуя отчета в антипартийности. Скоро она с омерзением поняла, что цитируют ее разговоры с Ч-м, при этом смещают Ч-кий смысл градусов на десять по... компасу.
Я посоветовал редактору разок не принять Ч-ва. И разразилась истерика.
Второй – Виталий А-в – подвизался на многодумных размышлениях об эпохе, но крохотная проговорка выдала его. Глядя на рейд, забитый подводными лодками и эсминцами, я выразил сожаление о судьбе прекрасного города, запертого, как краб в банке, военными.
– Неужели ты, Боря, пацифист?! – быстро спросил А-в, постановочность этого специфического гэбэшного вопроса разоблачила аспиранта.
Мы откивали тому и другому. Они исчезли из поля зрения, по их исчезновению можно было прогнозировать близкую катастрофу. Катастрофа грянула – газету уничтожили в одночасье.
И вот в благословенные времена Бог занес меня на берега Волги. Ярославль бурлил. Опытным глазом я вижу – бурление поверхностное. По авансцене шастают опереточные фигуры: репортер, требующий суда над КПСС, но живущий в огромном обкомовском особняке, полковник, бывший политработник, внезапно прозревший на старости лет. Демократическая дама, всю жизнь славившая режим, но переметнувшаяся по ветру.
И рядом доцент с бегающим взором. В годы разлуки Ч-в преуспел, в том числе на партийном поприще (при его горячем участии ставилась политучеба – слово-то придумали – в обкоме и в местном КГБ). «Сгинь!» – единственное, что я смог сказать новоявленному либералу, он исполнил привычное для него приказание и сгинул. Ярославль – не хутор, улицы здесь широки и многолюдны, площади раскидисты, а в университетские аудитории мне не ходить за недосугом.
Но некий старожил города стучится в редакторский мой кабинет. «Из губернской хроники вчерашнего дня», – говорит он и кладет на стол номер областной молодежной газеты. Ч-в, читаю я в «Юности» (так называется газета), был тем человеком, который отдал на заклание в КГБ своих воспитанников – студентов исторического факультета ЯрГУ. Ярославские гэбисты прикинулись гуманными – они покусали ребят, потаскали по кабинетам, кое-что изъяли из рукописей, попутно устроили выволочку ректорату. Ч-в отметился особо: выполняя социальный заказ ведомства, поставил двойку за курсовую самому бескомпромиссному из группы студентов. Не мог не поставить: в курсовой опальный студент написал, что восстания крестьян против большевиков были праведными. Никто из ученых коллег не одернул Ч-ва, не попытался усовестить. Боялись. Боятся и сейчас. Обыденная тошнотная повседневность. Тут, что Дальний Восток, что Сибирь, что Золотое кольцо, исторический центр державы. Перевертыши, потеряв румянец, приплясывают на кафедрах, на трибунах, на экранах.
Кстати, еще и потому я почти не смотрю телевизор: «то в Булгарина наступишь»... Но однажды врубил и слушаю: член редколлегии «Дальнего Востока»... член КПСС... член СП РСФСР... патриот имярек заступается за... Андрея Сахарова. Я позвонил девчатам с Приморского телевидения: знают ли, милые, кто он таков, имярек? Знают: писатель, депутат, член редколлегии и т.д. Не поленился, съездил на студию, увидел бегающие глаза ведущей и понял: здесь конформистами свито гнездо давно и прочно.
Лев Князев в оные времена не спускался с этажей крайкома партии, участвовал – но с другого, правительственного, фланга в уничтожении Вали Юдиной и ее соратников, создал фашистскую обстановку в Приморском союзе писателей. Лучшие из лучших литераторов Владивостока ушли из жизни или покинули край, стараниями Князева так и не принятые в ремесленную гильдию. Последний подвиг Князева – он не дал поставить у расстрельного оврага, что на второй речке, надгробный памятник Осипу Мандельштаму... «Еврею нечего делать во Владивостоке», – сказал русский патриот Князев, сам не русский по национальности.
Чувство запоздалого удовлетворения я испытал, когда Борис Можаев, не погнушавшись, аналитически разложил на составные и приговорил графоманскую прозу конформиста.
Спрашивается: нуждается ли общество, чтобы Князевы вступались за честь Андрея Дмитриевича Сахарова хотя бы не на союзном, а на краевом телеэкране?..
Называя имена оборотней, не низвожу ли я всеобщее к частному, не заслоняю ли лавину общенационального бедствия личным, личностным, быть может, субъективным видением мира? А нашествие рептилий именно бедствие, не меньшее, чем, посмею сказать, героизм подвижников. Подвижников всегда единицы, конформистов – тысячи. Но если первые, руководствуясь ортодоксальными понятиями чести, зовут убогих и сирых на недоступные вершины, или на Голгофу, и служат вечным упреком обывателю, то вторые, выработав негласный кодекс низкопоклонства, морально разлагают страну и день за днем, год за годом размывают в обществе нормальные – не Апостольские, не исключительные понятия о добре и зле. Обычному праву конформисты не позволяют укрепиться и ратуют за верховенство права государственного, но национальная жизнь крепится тем и другим, в связке, а самодержавие правовой нормы столь же опасно, как и внеправовой произвол.
К сожалению, отечественная литература высокомерно игнорирует опасную тему, демонстрируя тем самым светскость, и утаивая подлинных героев эпохи. Можно подумать, после 1985 года Россия вернулась в первые века христианства и торжествует приобщение к очищающей тайне. Увы, и церковная жизнь становится светской, церковники не избежали комфортных позывов. Там, у клироса, я вижу Ч-х и К-х, одетых в рясу, и с теми же бойкими очами. Но я надеюсь на православных юношей. Да избегнут они ханжества!
Но вернемся в лоно гражданского общества. А его нет, гражданского общества. Нам предстоит его создать. Чтобы положить ему крепкие основания, понадобится и крепкий созидатель, независимый человек. А его тоже нет, и прежде всего потому, что созидатель наш нищ и гол. Понадобится время, чтобы появился класс собственников.
Так мы опять возвращаемся к исходному пункту не только моих писем, но и всей русской драмы: Россия приговорена к идеологической борьбе и вражде, ибо нищему иного и не дано. А идеологическое противостояние и вечная гражданская война являются питательной средой такого явления, как конформизм.
Там, на Западе, есть свои конформисты, и есть подобающие условия для их вызревания. Наш конформизм качественно другой; беспощадным зрением вижу я питательную почву для отечественных рептилий и перевертышей. И осознаю их анонимную силу.
Академгородок Иркутска – детище хрущевских импровизаций, а приобрел он осанистость в брежневское безвременье. Иногда, в смурные 70-е, долетали до иркутян ирреальные слухи из Академгородка, мы не придавали им значения. Но в Новогоднюю ночь, когда вампиловцы пели, обнявшись: «Крест деревянный, крест чугунный обещан нам в далекой мгле», доктора и кандидаты наук, не поделивши в застольной ссоре пирог обещанных правительственных субсидий, поссорились и приступили – к естественному же у образованцев – выяснению отношений. Вызванный наряд милиции прибыл тотчас (у Академгородка своя милицейская точка). Блюстители порядка застали картину, достойную кисти Босха: ученые бросались друг в друга кремовыми тортами и успели обрести розовые и белые парики, подобающие и манишки, – сладкая публика с головы до пят. Приятели по юридическому факультету, осевшие в милиции, развеяли у меня последние сомнения в том, что именно босховские сюжеты воплотились на ночных полотнах новогоднего Академгородка.
Когда пришли дни свободы, ученые Иркутска, очнувшись, решили сказать гражданственное слово, я не выдержал и поехал за Ангару полюбопытствовать: что столь прекрасно встревожило элиту? Что подняло ее к трибуне?
Высокое собрание заняло огромный конференц-зал, в проходах стояли микрофоны. На сцене у инкрустированных столиков сидели трое – член-корреспондент АН СССР имярек, с другой стороны – некий функционер, председатель, так сказать, дискуссионного Клуба Академгородка. А в центре вальяжно поместился чистолицый и улыбчивый Георгий Жженов. Смелая аналогия? В фильмах, снятых по заказу КГБ, Жженов всегда лучится. Я всмотрелся в него и ущипнул себя: не может быть! Но когда чистолицего представили аудитории, два видеокадра сошлись в один – это оказался тот самый агент КГБ, что дежурил мой выход из кабинета генерала С.С.Лапина. Из партаппаратчиков взрывоопасного Ангарска красавчик перебрался в комитет, предварительно придушив ангарскую интеллигенцию, и в считанные годы свершил головокружительную карьеру. На этом именитом собрании И.В.Федосеев представлял КГБ в качестве прямого наследника С.С.Лапина.
Ученая публика млела, слушая раскрепощенную речь гэбиста: ах, иркутский КГБ (и Федосеев тоже) против преследования инакомыслящих; ах, с Б.И.Черных поступили слишком круто (менее круто ученые допускали); ах, начальник госбезопасности за многопартийность!..
Единственным человеком, вышедшим к микрофону и посмевшим оспорить лживую речь новоявленного, лучше – новообращенного, демократа, оказался я... Но конформистов Академгородка раздражило присутствие отщепенца в привилегированном конференц-зале, где долгие годы спевались они невозбранно с властью, и выпад мой залили розовым кремом и сладкой помадой, наскребли из старых запасов.
Скоро, увидев нешуточный разворот событий, я обратился с кратким письмом в газету молодежную. Письмо мое замотали по столам и кабинетам, и предостережение избирателям не увидело свет: «Ну, Борис Иванович, давайте жить в мире», – сказал, притормаживая бегающие глаза, редактор газеты. Давайте, ребятушки. Жили в мире 70 лет, поживем еще сколько-то.
Внедрение приспособленцев во все структуры новой власти не только в провинции, но и в столице, центростремительно. Скоро они оседлают многоговорящих российских лидеров, спевшись для начала, – а жизнь не успеет поднять к кормилу подлинных вождей, опять мы окажемся в межеумочном положении. На дальних путях не забрезжит этапный вагон, но не у дел окажется орлиное племя, – а кто останется у дел? Сакраментальный вопрос. Останутся Князевы, Чукаревы, Федосеевы. А между тем интеллектуальные и организаторские способности поколений, бескомпромиссных в лучшей части, не исчерпаны, и к ним тянется молодежь. Они призваны быть доверительными лицами переходной эпохи, а не конформисты. И если Звиад Гамсахурдиа в силу личностных характеристических черт бросил невольную тень на тех, кто отбыл свое там, то я отвечу: и тень тени не положил талантливый диктатор на страдальцев. Когда Вячеслав Черновил и Вацлав Гавел держат в руках жезл, – пусть конформисты упрекнут наше товарищество этими именами. Но конформисты затаились. Вчера они блокировались с компартией и ГБ, в апреле 85-го поежились и решили выждать, поддакивая тем и другим и намекая на свой центризм; в августовские дни 91-го попрятались в норы, а к осени и зиме 92-го оказались в качестве озимых демократических страдальцев.
Что ждет страну, когда ее оседлают перевертыши? Где наш Вацлав Гавел, который, не сворачивая с большака, сумел бы обезопасить нравственный выбор страны?
Письмо шестое, и последнее
Река с одним берегом
Пророчествовать на Руси стало прибыльным делом. Не могу пророчествовать. Здесь, в шестом письме, я намерен сказать, чем жива Россия вопреки всему, хотя разруха, постигшая нас, превзошла апокалипсические прозрения Достоевского и предсказания авторов «Вех». Ранее я не успел признаться в том, что ксерокопия сборника «Вех» взята была при аресте и послужила дополнительным штрихом при предъявлении обвинения в антисоветской агитации и пропаганде. Ныне драматические события отодвинулись, в повестку дня встали другие задачи. Но застрельщики, или проводники дня нынешнего, ужасающе оторваны от почвы. Под почвой я разумею не огород с баней на задах усадьбы, а обычное право, неписаные нормы которого потрясены, но все равно формируют национальный уклад.
В письме первом я обронил строки о том, что был приглашен амурским войсковым атаманом на казачий круг.
Малая и милая родина на вялотекущем, державном Амуре в отошедшее лето оставила двойственное впечатление. Наслушавшись в метрополии о казачьих играх да начитавшись заполошных московских опасений об урядницкой нагаечке, мы с братом не без иронии вошли в сумятицу событий, подготовленных инициаторами круга.
Зачем Амурское войско поднимается из праха? Куда подевать Советскую власть в левобережных селах, если казачье самоуправление восстановит свое достоинство? Пойдут ли гураны на заимки или останутся в колхозах? На вопросы мои Георгий Николаевич Шохирев отвечал ясно и просто: «Может ли быть река с одним берегом? Во! А они семьдесят лет водили за нос народ, и мы поверили, что у Амура один берег, и тот затянут колючей проволокой».
Уставшая от пустых комсомольских затей, на круг сошлась и съехалась молодежь. В кирхе, отобранной коммунистами у католиков и отданной теперь православным, освятили полковое знамя, верхами провезли по Благовещенску. Жаркий день способствовал славному ритуалу. У гарнизонного дома офицеров толпа приветствовала Шохирева и соратников его криками одобрения, в толпе я видел горожан, одетых нарядно, были и в посконном.
Приготовился ли партаппарат к неожиданному повороту событий в тишайшей из российских земель? Поначалу было ощущение заготовленного сценария, и крутились кадровые функционеры, пресса отмалчивалась, застигнутая врасплох возрожденческим движением снизу. Шохирев вел себя сдержанно.
Скоро круг вошел в непредсказуемую борьбу самолюбий и позиций, и я заметил, как атаман оживился и поднялся, вырос. Диво дивное, из дальней станицы Черняевской, не обученный трибуной лукавым ее прихотям, Шохирев тем не менее чувствовал себя в седле.
Позиций обнажилось две: верхняя, назову ее верховской, хотя верховскими-то были казаки, съехавшиеся из станиц, расположенных выше Благовещенска, и нижняя: нижними оказались делегаты благовещенские, и среди них ставленники партии, – но верховодить попытались большевички, давившие и подавившие на Амуре самостийную, вольную жизнь. На роль кандидатов в войсковые атаманы засланы из кабинетов отменные бойцы, прошедшие выучку в политорганах, среди них преподаватель марксизма-ленинизма местного общевойскового училища, отрастивший по такому поводу усы и длинные лохмы, под батьку Махно. Дородная его фигура, в черной папахе и полковничьих погонах, своеобразно украшала Дом офицеров. Вторым был боевой генерал из Афганистана: генерал явился в штатском, но подтянутость и моложавость генерала внушали доверие. Да вот беда – в казачьих делах афганец был, что называется, ни уха, ни рыла. Глядя на фронтовика, я вспомнил Сеню, ярославца, сбывшего мне терем в Даниловском уезде, и несчастных мучеников Омской психушки. А противостоял кандидатам в атаманы от партии молодой и дерзкий парень, донских кровей, по профессии скульптор (позже я наведаюсь в его мастерскую и открою, что и здесь, в художественной мастерской, прописана афганская тема – скульптор готовил монумент, посвященный войне и ее героям). Сам Шохирев не высказывал малейших позывов к атаманскому поприщу, но именно потому и выигрывал состязание у честолюбцев.
Удержать булаву в достойных руках помог совет стариков. А откуда он взялся, право, столь крепкий в убеждениях и принципах, забытых толпою? С полей Отечественной, многострадальной, но святой, пришли ли эти старики, поднявшие из сундуков ветхие регалии и мундиры, и оказались в рост событию? Совет стариков повел себя круто и пренебрег аппаратными наставлениями и увещеваниями: в обстановке открытой борьбы ветераны предрешили победу над посланцами партии. В иных русских землях, кажется, вышло навыворот. Но и там все вернется на круги своя, если перевертыши не собьются в стаю.
Стояли благословенные, солнечные дни. Мы бродим по городу. С китайской стороны красный цвет полотнищ заметно потускнел, а в Благовещенске полно узкоглазых купцов, цены они заламывают сумасшедшие. На набережной Амура то тут, то там мелькают белые и черные папахи и светятся желтыми молниями лампасы с широких шаровар. Рядом с родителями шествуют отроки в казачьей форме. Здесь и маленький Шохирев, в сапожках и при погончиках, милый мальчонка, не догадывающийся, что над головой отца занесена смертельная секира.
Для моего брата, Геннадия Ивановича, июльские дни на родине были днями позднего прозрения. Фронтовик, всю жизнь носивший в военном билете портрет генералиссимуса, он очнулся, увидев своих ровесников, и вдруг вспомнил о казачьей родословной, и упреки мои, ранее адресованные старшему брату, потухли за ненадобностью.
Я познакомил брата с бывшим капитаном Амурского гражданского флота Владимиром Михайловичем Шатковым. Шатковы из древа кожевенников, чьи упряжь, чемоданы, обувь чистой кожи пользовались спросом в Хабаровске и Харбине.
Шаткова знает все Приамурье не только в качестве капитана сухогруза, но и в ореоле страдальца: в разгар афганской авантюры Владимир Михайлович, спасая сына от участия в неправедной войне, перешел Амур и попал из огня да в полымя. Скоро два китайских офицера бежали к нам, и державы устроили обмен. Здесь Шатковых, отца и сына, ждало испытание на излом: сына отправили за колючую проволоку, а отца заточили в благовещенскую тюрьму-психушку, оба они выдержали пытку, но отец тяжело возвращался в прежнее нормальное состояние. Разум его ясен и чист, но сердце подорвано. Спасает устроенный быт – у Владимира Михайловича крепкий наследственный дом, богатый огород. Толя с внучкой рядом.
Когда-то, в 20-е годы, дед наш, Дмитрий Черных, тоже не вынес красного террора, перешел Амур и поплатился жизнью.
Шатков-старший пристально следит за эпопеей возрождения казачества, он встретил нас счастливым вздохом:
– Не чаял дожить. Поднимается кажется, Россия. И казаки слово свое еще скажут. Напрежде всего они вернут Приамурье к земле, так я думаю.
Да будет по Шаткову. Земля всему голова.
Поднятые Муравьевым-Амурским предки наши пришли сюда из забайкальских степей, оседлали дикие пожни, раскорчевывали леса, возвели тысячи заимок, развели крупный рогатый скот. Когда П. А. Столыпин отстоял идею Амурской железной дороги – а ему противодействовали в этом социал-демократы, – край процвел не только экономически, но и нравственно. В областном архиве я отыскал ежегодные отчеты Войскового атамана правительству: по всему русскому берегу (сотни станиц, посадов, поселков) не было преступлений. Год за годом ни грабежей, ни насилий, ни воровства. Лишь единичные случаи конфузных историй, связанных с ханьшином, китайской водкой, приводятся в докладных. Не знали станицы ни поджогов, ни идеологических расправ. Торговля с китайцами шла через таможни, но казачьи заставы смотрели сквозь пальцы, когда разноплеменные берега осуществляли соседские связи. Не межгосударственный правовой режим господствовал здесь, а обычай, при негласном верховенстве права. Амур бороздили грузовые и пассажирские пароходы. Зейская долина, житница Дальнего Востока, кормила хлебом обширный край. Теперь былое стало мифом. Пароходы не возят пассажиров, подорвано сельское хозяйство, разорваны торговые связи – жизнь обмерла, и холод вошел в дома пограничья. У реки оказался один берег.
Мы прощались с атаманом Шохиревым, не допуская мысли, что расстаемся навеки, он одарил меня удостоверением амурского казака под номером первым, я был растроган. Я сказал ему, что постараюсь вернуться на родину, а он взял с меня слово, что я напишу об амурских казаках работу, которой достойны предки. «Смотри, – напутствовал Шохирев, – не опоздай».
По прибытию на Волгу я не мог забыть его прощальной речи, а утром 19 августа, услышав по телефону о танках на улицах Москвы, с душевным трепетом понял, что Георгий Шохирев провидчески видел угрозу нашим надеждам. Что ж, оставалось стоять до последнего.
В письме первом я обронил строки о том, что был приглашен амурским войсковым атаманом на казачий круг.
Малая и милая родина на вялотекущем, державном Амуре в отошедшее лето оставила двойственное впечатление. Наслушавшись в метрополии о казачьих играх да начитавшись заполошных московских опасений об урядницкой нагаечке, мы с братом не без иронии вошли в сумятицу событий, подготовленных инициаторами круга.
Зачем Амурское войско поднимается из праха? Куда подевать Советскую власть в левобережных селах, если казачье самоуправление восстановит свое достоинство? Пойдут ли гураны на заимки или останутся в колхозах? На вопросы мои Георгий Николаевич Шохирев отвечал ясно и просто: «Может ли быть река с одним берегом? Во! А они семьдесят лет водили за нос народ, и мы поверили, что у Амура один берег, и тот затянут колючей проволокой».
Уставшая от пустых комсомольских затей, на круг сошлась и съехалась молодежь. В кирхе, отобранной коммунистами у католиков и отданной теперь православным, освятили полковое знамя, верхами провезли по Благовещенску. Жаркий день способствовал славному ритуалу. У гарнизонного дома офицеров толпа приветствовала Шохирева и соратников его криками одобрения, в толпе я видел горожан, одетых нарядно, были и в посконном.
Приготовился ли партаппарат к неожиданному повороту событий в тишайшей из российских земель? Поначалу было ощущение заготовленного сценария, и крутились кадровые функционеры, пресса отмалчивалась, застигнутая врасплох возрожденческим движением снизу. Шохирев вел себя сдержанно.
Скоро круг вошел в непредсказуемую борьбу самолюбий и позиций, и я заметил, как атаман оживился и поднялся, вырос. Диво дивное, из дальней станицы Черняевской, не обученный трибуной лукавым ее прихотям, Шохирев тем не менее чувствовал себя в седле.
Позиций обнажилось две: верхняя, назову ее верховской, хотя верховскими-то были казаки, съехавшиеся из станиц, расположенных выше Благовещенска, и нижняя: нижними оказались делегаты благовещенские, и среди них ставленники партии, – но верховодить попытались большевички, давившие и подавившие на Амуре самостийную, вольную жизнь. На роль кандидатов в войсковые атаманы засланы из кабинетов отменные бойцы, прошедшие выучку в политорганах, среди них преподаватель марксизма-ленинизма местного общевойскового училища, отрастивший по такому поводу усы и длинные лохмы, под батьку Махно. Дородная его фигура, в черной папахе и полковничьих погонах, своеобразно украшала Дом офицеров. Вторым был боевой генерал из Афганистана: генерал явился в штатском, но подтянутость и моложавость генерала внушали доверие. Да вот беда – в казачьих делах афганец был, что называется, ни уха, ни рыла. Глядя на фронтовика, я вспомнил Сеню, ярославца, сбывшего мне терем в Даниловском уезде, и несчастных мучеников Омской психушки. А противостоял кандидатам в атаманы от партии молодой и дерзкий парень, донских кровей, по профессии скульптор (позже я наведаюсь в его мастерскую и открою, что и здесь, в художественной мастерской, прописана афганская тема – скульптор готовил монумент, посвященный войне и ее героям). Сам Шохирев не высказывал малейших позывов к атаманскому поприщу, но именно потому и выигрывал состязание у честолюбцев.
Удержать булаву в достойных руках помог совет стариков. А откуда он взялся, право, столь крепкий в убеждениях и принципах, забытых толпою? С полей Отечественной, многострадальной, но святой, пришли ли эти старики, поднявшие из сундуков ветхие регалии и мундиры, и оказались в рост событию? Совет стариков повел себя круто и пренебрег аппаратными наставлениями и увещеваниями: в обстановке открытой борьбы ветераны предрешили победу над посланцами партии. В иных русских землях, кажется, вышло навыворот. Но и там все вернется на круги своя, если перевертыши не собьются в стаю.
Стояли благословенные, солнечные дни. Мы бродим по городу. С китайской стороны красный цвет полотнищ заметно потускнел, а в Благовещенске полно узкоглазых купцов, цены они заламывают сумасшедшие. На набережной Амура то тут, то там мелькают белые и черные папахи и светятся желтыми молниями лампасы с широких шаровар. Рядом с родителями шествуют отроки в казачьей форме. Здесь и маленький Шохирев, в сапожках и при погончиках, милый мальчонка, не догадывающийся, что над головой отца занесена смертельная секира.
Для моего брата, Геннадия Ивановича, июльские дни на родине были днями позднего прозрения. Фронтовик, всю жизнь носивший в военном билете портрет генералиссимуса, он очнулся, увидев своих ровесников, и вдруг вспомнил о казачьей родословной, и упреки мои, ранее адресованные старшему брату, потухли за ненадобностью.
Я познакомил брата с бывшим капитаном Амурского гражданского флота Владимиром Михайловичем Шатковым. Шатковы из древа кожевенников, чьи упряжь, чемоданы, обувь чистой кожи пользовались спросом в Хабаровске и Харбине.
Шаткова знает все Приамурье не только в качестве капитана сухогруза, но и в ореоле страдальца: в разгар афганской авантюры Владимир Михайлович, спасая сына от участия в неправедной войне, перешел Амур и попал из огня да в полымя. Скоро два китайских офицера бежали к нам, и державы устроили обмен. Здесь Шатковых, отца и сына, ждало испытание на излом: сына отправили за колючую проволоку, а отца заточили в благовещенскую тюрьму-психушку, оба они выдержали пытку, но отец тяжело возвращался в прежнее нормальное состояние. Разум его ясен и чист, но сердце подорвано. Спасает устроенный быт – у Владимира Михайловича крепкий наследственный дом, богатый огород. Толя с внучкой рядом.
Когда-то, в 20-е годы, дед наш, Дмитрий Черных, тоже не вынес красного террора, перешел Амур и поплатился жизнью.
Шатков-старший пристально следит за эпопеей возрождения казачества, он встретил нас счастливым вздохом:
– Не чаял дожить. Поднимается кажется, Россия. И казаки слово свое еще скажут. Напрежде всего они вернут Приамурье к земле, так я думаю.
Да будет по Шаткову. Земля всему голова.
Поднятые Муравьевым-Амурским предки наши пришли сюда из забайкальских степей, оседлали дикие пожни, раскорчевывали леса, возвели тысячи заимок, развели крупный рогатый скот. Когда П. А. Столыпин отстоял идею Амурской железной дороги – а ему противодействовали в этом социал-демократы, – край процвел не только экономически, но и нравственно. В областном архиве я отыскал ежегодные отчеты Войскового атамана правительству: по всему русскому берегу (сотни станиц, посадов, поселков) не было преступлений. Год за годом ни грабежей, ни насилий, ни воровства. Лишь единичные случаи конфузных историй, связанных с ханьшином, китайской водкой, приводятся в докладных. Не знали станицы ни поджогов, ни идеологических расправ. Торговля с китайцами шла через таможни, но казачьи заставы смотрели сквозь пальцы, когда разноплеменные берега осуществляли соседские связи. Не межгосударственный правовой режим господствовал здесь, а обычай, при негласном верховенстве права. Амур бороздили грузовые и пассажирские пароходы. Зейская долина, житница Дальнего Востока, кормила хлебом обширный край. Теперь былое стало мифом. Пароходы не возят пассажиров, подорвано сельское хозяйство, разорваны торговые связи – жизнь обмерла, и холод вошел в дома пограничья. У реки оказался один берег.
Мы прощались с атаманом Шохиревым, не допуская мысли, что расстаемся навеки, он одарил меня удостоверением амурского казака под номером первым, я был растроган. Я сказал ему, что постараюсь вернуться на родину, а он взял с меня слово, что я напишу об амурских казаках работу, которой достойны предки. «Смотри, – напутствовал Шохирев, – не опоздай».
По прибытию на Волгу я не мог забыть его прощальной речи, а утром 19 августа, услышав по телефону о танках на улицах Москвы, с душевным трепетом понял, что Георгий Шохирев провидчески видел угрозу нашим надеждам. Что ж, оставалось стоять до последнего.