И далее: «Если последователи торгового направления в нашем реальном обществе с улыбкой намекают нам, что теперь не нужно вдохновения, то они не знают, какая горькая участь ожидает их в будущем, пресыщенных и утративших священный дар, единственную нашу связь с Верховным существом.
   Все – и те, которые в нем не нуждаются, – ищут вдохновения, но только, подобно дервишам и шаманам, по-своему…
   Без вдохновения ум слаб и близорук.
   Через вдохновение мы проникаем в глубины души своей и, однажды проникнув, выносим с собой то убеждение, что в нас существует заветно-святое».
   В «Вопросах жизни» Пирогов, насмотревшись на язвы физические, но также и нравственные, сурово пишет о женщине: «Торговое направление общества менее тяготит над женщиной. В кругу семьи ей отдан на сохранение тот возраст жизни, который не лепечет еще о золоте.
   Но зато воспитание обыкновенно превращает ее в куклу…Мудрено ли, что ей тогда приходит на мысли попробовать самой, как ходят люди. Эмансипация – вот эта мысль. Падение – вот первый шаг».
   И еще: «Если мужчину, который не жил отвлечением, холодит и сушит…опыт, то пресыщенный, охолодевший, обманутый жизнью, он редко скрывает то, что он утратил безвозвратно. А женщина вооружается притворством. Ей как-то стыдно самой себя, пред светом высказать эти горькие следствия опыта. Она их прикрывает остатками разрушенной святыни. Инстинкт притворства и наклонность нравиться помогают ей выдержать прекрасно роль под маской на сцене жизни. Подложная восторженность, утонченное искусство выражать взглядом и речью теплоту участия в искании победы. Ей дела нет тогда, как дорого окупится эта победа, когда, достигнув цели, сделается опять тем же, чем была.
   Вы ищите. А жизнь между тем приближается к закату.
   Вопросы жизни еще далеко не все разрешены для вас. Вам так хотелось бы снова начать ее: но что однажды кончилось, тому уже продолжения впредь нет»…
   Статья Пирогова, повторяю, повергла в мучительные и благотворные раздумья все сословия общества, и что удивительно – даже придворные круги. Но логика исторических событий второй половины 19 века была сложна.
   Александр II, освободивший массы крестьян от крепостничества, убит так называемыми народовольцами. По России пошли гулять эмансипэ. Инесса Арманд, любимица Ленина, бросает детей мужу, уходит с головой и телом в революцию. Это крайний, но чрезвычайно характерный пример, куда подалось образованное общество.
   Церковь не удержала Россию в границах пристойности. А поскольку у истории действительно не бывает сослагательного наклонения – то церковь и не могла удержать. Наши курсистки (у Крамского в «Незнакомке», если взгляд у вас беспощадно-реалистичный, видно, куда и зачем столь победительно едет эта дама, начитавшись французских романов) создали в обществе ту атмосферу, когда казаться, а не быть, стало повальным бедствием. Мне припоминается, как некие особы интриговали Ивана Тургенева, вошедшего в славу, пытаясь склонить его к адюльтеру. Но сам Тургенев, помещик и демократ, по всей Европе таскался (простите вульгарное словцо) за Полиной Виардо, замужней женщиной. И Виардо было лестно, что столь знаменитый прозаик как собака предан ей…
   Пирогов регулярно, будучи попечителем Одесского, затем Киевского учебных округов, издавал Циркуляры. Не пугайтесь ужасного бюрократического слова. Все дело в том, каким смыслом его наполнять. В Циркулярах Пирогов убедительно и страстно (он всегда был страстен в трудах) доказывал свою правоту, и не в кабинете, не потаенно, а открыто. Почитайте Циркуляр «Об увольнении от учительских должностей лиц, не способных к педагогическому труду». «В случае нерадения к своей обязанности учителей в виде наказания переводили из гимназий или дворянских уездных училищ в обыкновенные городские, уездные училища. Сию последнюю меру я нахожу вредной, ибо в уездных училищах нужны точно так же, как и в средних учебных заведениях, способные и занимающиеся с любовью к своим предметам учителя, и крайне несправедливо делать эти училища исправительными местами для провинившихся учителей высших учебных заведений. Оставление таковых лиц в учительских должностях лишь потому, что они обязаны прослужить известное число лет, не приносит заведениям никакой пользы, а – напротив, вредит успехам учения». Что делать? «Увольнять, не стесняясь», – полагал попечитель.
   Пирогов не был чиновным руководителем. Его редко заставали в резиденции. Он наезжал без предупреждения в дальние углы губерний, сидел на уроках, внезапно появляясь в школах. Ночевал у рядовых учителей, бывало и на полу, ел, что подадут, допоздна беседовал с педагогами, не давая сна ни себе, ни хозяину. Он был жаден до сукровицы жизни, Пирогов. И всегда неустанно отмечал добрые примеры учителей, благодарил их.
   Когда из-под пера Николая Ивановича вышла статья «Быть и казаться», событие это опять повергло публику в шок. Родителям так хочется увлечь детей чем-то высоким, вызвать у них жажду постижения прекрасного. И нынче мы увлечены театром, ах, они вещают о сокровенном, Табаковы и Пугачевы (но вещают сыто).
   Нам навязывают, а большей части постсоветского общества уже навязали, мысль, что Истины историческая и поэтическая проповедуются со…сцены платными лицедеями. Но это еще что! В нынешней России державно позволено гастролировать по стране и выкаблучиваться на государственных подмостках, извините меня, даже педерастам. Пример? Когда пресловутый Борис Моисеев пожаловал в Благовещенск, ему отдали зал филармонии. Писатели, а также группа казаков, православная община и просто здравомыслящие земляки выставили у филармонии пикет протеста. Немедленно прислан был наряд офицеров УВД. В поддержку нам? Нет, в защиту педераста.
   Прости нас, Николай Иванович. Но тормоза отказали не нам. Тормоза перестали действовать в Твою эпоху. В «Быть и казаться» [17]Ты самолично, будто на скрижалях, выбил: «Если мы, при нашей общественной методе воспитания, много способствуем, – хотя бессознательно и действуя по крайнему разумению, – развитию в ребенке лжи и притворства, то иезуиты (католики), не довольствуясь этим, уже сознательно доводят двойственность до степени клеветы». – Но – «чтобы судить о ребенке справедливо и верно, нам нужно не переносить его из его среды в нашу, а самим переселиться в его духовный мир. Тогда, но только тогда, мы и поймем глубокий смысл слов Спасителя: „Аминь глаголю вам, аще не обратитеся и не будете яко дети, не выедите (не войдете) в царство Небесное“.
   Быть и казаться? «И не выходя на театральную сцену – и без того, на одной сцене жизни – он (ребенок) скоро научится лучше казаться, чем быть», – пишет Николай Иванович, резонно полагая, что в театре бытия наставниками у детей выступают взрослые3.
   Вопрос ребром, но не мой вопрос, а Пирогова: «Неужели все попытки нравственной педагогики, все успехи, все стремление человека к совершенству – одна только пустая игра слов, один обольстительный вымысел?»… Или чистый ум? [18]
   Показательно, торгашеская наша эпоха всполошенно кинулась к Пирогову. А к кому еще, к Чернышевскому и Добролюбову?
   – К топору зовите Русь! – призывал Чернышевский Герцена. Позвали Русь к топору. Результат? Тот, что мы переживаем с времен Гражданской войны: землю у крестьян отняли снова (это называлось коллективизацией), Павликов Морозовых настрополили против родителей. Православную церковь уничтожили и приказали забыть предание, прежде всего национальное [19].
   И, кажется, другого не дано России.
   Нырнул я в Интернет. Ну-ка, современные технологи, откройте истину. Вы настаиваете на повальной компьютеризации школы. Сомнительное приобретение, в духе Чернышевского, прогрессиста.
   И что вы думаете? Интернет одарил откровениями о Пирогове. Некий Л. Троцкий (тень Льва Давидовича восстала?) в огромной статье пишет ничтоже сумнящеся: «Научные его открытия… не имеют в себе ничего синтетического, лишены полета». И ложь прямая: «Паче всего предлагал он учиться у Европы, которая старше, богаче и умнее нас». «Пирогов не был демократом». «К обществу он на всем своем жизненном пути подходил через ворота государственности».
   Л. Троцкий говорит о беспочвенности Пирогова. По Троцкому, беспочвенности большей, нежели у антогониста Николая Ивановича – Добролюбова. «Утопизм его (Пирогова) – в крайней умеренности, которая делала его программу политически беспредметной». «Он ищет всегда прислониться спиной к существующему, прочно сложившемуся, прочно отложившемуся»…
   Явно враждебный русскому Отечеству, Л.Троцкий считает, что «материальная и духовная скудость русской культуры, особенно тогдашней, сыграла с гуманистом Пироговым жестокую шутку». И: «История поставила перед ним резкую дилемму: либо признай „ярко-красные бредни“ с их непримиримым отрицанием суеверий и всего на суевериях основанного, – либо же, наряду с биологией, антропологией, анатомией, потрудись очистить местечко для официальной демонологии, среднего нет, ибо и в философской области у нас посредине – „трень-брень“ и ничего больше»…
   Не правда ли, красноречиво проговариваются новоявленные ничевоки. Скудость русской культуры – это богатейшие россыпи (залежи!) народного фольклора, это величайшее музыкальное наследие. Это величайшая в мире (равной нет) художественная литература. А историки Карамзин, Погодин, Соловьев, Костомаров (тяготевший к украинской ветви славянской культуры), Ключевский! Наконец, крупнейшие ученые-естественники (здесь одного Менделеева достанет, чтобы потягаться с мировыми авторитетами). А в философии Соловьев-младший, Константин Леонтьев, Иван Ильин, отец Сергей Булгаков и отец Павел Флоренский.
   «Трень-брень» – это сам Л. Троцкий.
   Татьяна Петрунина из журнала «София» (София – не имя, а глубочайшее понятие: мудрость и всепонимание смысла мировой и православной духовной культуры) попыталась ответить новоявленному Л.Троцкому в том же Интернете:
   «По мнению Пирогова, остается один путь – воспитать человека. Целью этого воспитания должна быть не передача каких-то профессиональных знаний и умений, не воспитание „негоциантов, солдат, моряков, духовных пастырей или юристов“, а воспитание личности, ее волевых и нравственных качеств, воспитание внутреннего человека: „Не спешите с вашей прикладной реальностью. Дайте созреть и окрепнуть внутреннему человеку; наружный успеет еще действовать: он, выходя позже, может быть, не так ловок… но зато на него можно будет вернее положиться; он не за свое не возьмется“, – цитирует Татьяна Петрунина великого подвижника. И далее:
   «Пирогов был сторонником, как он это называл, „общечеловеческого“ воспитания. Независимо от талантов и склонностей, каждый ребенок должен стать человеком в полном смысле этого слова. Для этого необходимо дать детям, прежде всего, гуманитарное образование. Причем, под гуманитарным знанием Пирогов понимает знание, необходимое для каждого человека, „humanora“, знания, которые передаются от поколения к поколению и остаются навсегда „светильниками на жизненном пути и древнего, и нового человека“. С этим трудно не согласиться, т.к. именно гуманитарные науки позволяют воспитать личность, воздействовать на нравственные качества человека, образовывать не профессионала, а человека. Таким образом, поставленные цели воспитания требуют определенных условий. Педагог их определяет так: во-первых, ребенок должен иметь какие-то интеллектуальные задатки и способность чувствовать, иметь от природы – притязание на ум и чувство, во-вторых, необходимо дать свободу для развития этих задатков. И третьим необходимым условием воспитания истинного человека является религиозное воспитание, которое дает нравственную основу личности, придает смысл ее существованию. Человек, по сути дела, на протяжении всей своей жизни стоит пред вопросом – кто он такой? И единственный способ узнать – это заглянуть в свою душу, познать „внутреннего человека“…
   Татьяна Петрунина, дитя переломного времени, делая правильный шаг в сторону религиозного воспитания, тут же оступается об интеллектуальный порог и делает выступку в сторону г-на Троцкого. Это живо напомнило мне Ярославский – всероссийский – семинар одаренных старшеклассников, одаренных в филологии. Там ребятам предстояло пройти два тура. В первом туре они должны были написать классное сочинение под названием «Сравнительный анализ поэзии Пастернака и Бродского». Тот, кто успешно сравнил бы наследие Пастернака и Бродского, проходил во второй тур и переезжал в Москву.
   Пытался я убедить организаторов семинара дать параллельные темы: сравнительный анализ поэзии Есенина и Твардовского, Рубцова и Кузнецова. Нет, отвечали мне, Министерство просвещения утвердило-де интеллектуальную программу семинара. Вся глубинка была провалена уже в первом туре. Бродского русская провинция не знает.
   Средний европеец, явление которого губит национальную культуру, продолжает властвовать над континентом. Еще Константин Леонтьев убедительно писал о среднем (никаком) европейце. А уж в Интернете куда ж нам без среднего?..
   Резонно спросить, долго ли продержался в попечителях Николай Пирогов. В феврале 1861 года Александр II посчитал, что он, Государь, сделал уже достаточно для русского общества и уволил, по доносу, Пирогова.
   Николай Иванович пришел с прощальным визитом к студентам Киевского университета, а затем написал к ним обращение. Он документировал факт: «Я ухожу, но вот мое слово к вам, юноши». Письмо это сохранилось. Хочу привести его: «Я принадлежу к тем счастливым людям, которые помнят хорошо свою молодость.
   Еще счастлив я тем, что она не прошла для меня понапрасну. От этого я, стареясь, не утратил способности понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее.
   Нас всех учат: «Почитай старших». Да и не учась, мы бы все это делали: мы имеем стариков отцов, и каждый из нас чем-нибудь да обязан старшему… Мы все это хорошо знаем; но не все знают, что и молодость должно уважать.
   Она является к нам с ее страстями, вспышками и порывами. Между тем кто не забыл свою молодость и изучал чужую, тот не мог не различить и в ее увлечении, в ее порывах грозной борьбы духа за дорогое человеку стремление к истине и совершенству. Попечителем я поставил себе главною задачею поддерживать всеми силами то, что я именно привык любить и уважать в вашей молодости. С искренним доверием к ней, без страха, без задней мысли с полною надеждою на успех я принялся за трудное, но высокое и благородное дело. И мог ли я иначе за него взяться, когда, помня и любя время моего образования в четырех университетах, я живо вспоминал и те устремления, которые меня тогда одушевляли; вспоминая, уважал их в себе. Я невольно переносил их и на вас и в вас любил и уважал то же самое, что привык любить и почитать в самом себе. И теперь, расставаясь с вами, я объявляю гласно, что во все время моего попечительства ни разу не раскаялся в образе моих действий…
   Я был приготовлен к тому, что не вдруг поймете меня вы и еще менее поймут ваши отцы и целое общество…
   Я знал, что немногие у нас разделяют мой взгляд на университетскую молодежь и на университетскую жизнь вообще. Знал, наконец, и то, что меня будут обвинять в слабости, в неумении наблюдать за порядком и в гоньбе за популярностью. Но все это не могло изменить моих твердых убеждений, не могло остановить моих действий, основанных на любви и уважении к молодости, на доверии к ее благородству мыслей и стремлению к правде. Не верить в это я не могу, потому что не мог сделаться или казаться не мною. Это значило бы для меня перестать жить. Я остался мною и, расставаясь с вами, уношу те же убеждения, которые и принес к вам, которые никогда и ни от кого не скрывал, потому что считал преступным скрывать начала, служившие основанием моих действий.
   Надеюсь, вы успели также убедиться, что я основывал мои отношения к вам на том нравственном доверии, которое имел право требовать и от вас; потому что действовал прямо и знал, что на молодость нельзя действовать иначе, как приобрев ее доверие. Я не приказывал, а убеждал, потому что заботился не о внешности, а о чувстве долга, которое признаю в молодости так же, как и все другие высокие стремления духа. Наконец, вы, думаю, уверились, что для меня все вы были одинаково равны, без различия ваших национальностей. В моих глазах университет, служащий вам местом образования, не должен быть местом других стремлений, кроме научных. Поэтому-то я так же искренне желал и вашего сближения с представителями науки в университете, нарушенного, к сожалению, временем и обстоятельствами.
   «…Расставаясь с вами, прежде чем вполне успел достигнуть моей цели, буду иметь утешение в том, что оставался верным моим началам, буду счастлив тем, что если и не довел еще ни одного из вас до истинного счастья, то, по крайней мере, ни одного не сделал несчастным.
   Итак, прощайте, служите верно науке и правде и живите так, чтобы и вы, состарившись, могли безупречно вспомнить вашу и уважать чужую молодость ( Киев. 1861 г. Апрель 9)».
   Прошло много лет со дня незаслуженной опалы. Русское общество по случаю 50-летия его трудов вспомнило Пирогова. Николая Ивановича вызвали в столицы, говорили высокие слова, награждали.
   Но ему уже ничего этого не надо было. Он устал, рвался в свое село Вишня, ныне Винницкой области Украины, тогда Малороссии. Через полгода после юбилея он умер и похоронен в склепе там же.
   Пошел ли впрок исторический урок судьбы выдающегося сына России, хотя бы с опозданием на сто с лишним лет? Я много времени посвящаю современной школе: даю Пушкинские уроки в Тынде, не торопясь, беседую с учителями в Варваровке и Ивановке, в Благовещенске. В моей 9-й гимназии в Свободном я объявил литературные конкурсы на лучшие сочинения о России, о малой родине, о родителях. Но должен сказать правду – идет деградация духовная и нравственная. Как ей противостоять? И кто сможет противостоять?
   Наследие Пирогова корневое. Остается припадать благодарно к его томам, которые одиноко стоят на полках в областной научной библиотеке. А в библиотеке Педагогического университета – печальное открытие – вообще нет сочинений Николая Ивановича Пирогова. Впрочем, если БГПУ носит имя М.И.Калинина, то ни к чему в фондах его библиотеки хранить Пирогова…
    Сентябрь – ноябрь 2006 года, Благовещенск.
    В основу публикации положен доклад автора о Н.И. Пирогове
    на первых региональных Педагогических чтениях
    в Благовещенске (ноябрь 2006 года)

Три сотки

   Дом на Шатковской, рубленый на скорую руку в двадцатых годах, – родной мой дом. Я бы припал щекой к темным бревнам, пропахшим солнцем и укропом. Но снесли колыбель в одночасье, чтобы на том же месте поднять казенное здание санэпидемстанции. Когда доводится бывать в Свободном, иду в город с железнодорожного вокзала пешком и стою молча, будто на погосте, возле станции, стараясь не видеть белых стен, а видеть четыре замшелых окна, и в кухонном окне мамин лик, в очечках, дробные морщины и кроткую ее улыбку.
   До Шатковской мы ютились на К-й, в доме на две семьи. Двадцать пять квадратных метров, и там теснились мама с отцом и нас четверо. «Нас» для солидности говорю. Мне, последышу, было в ту пору год, да два, да три года, места занимал мало. Зато братьям исполнилось двенадцать и четырнадцать лет, а сестре Ге -ре тринадцать, самый подвижный возраст. Хорошо лето и теплынь на дворе, улица в ромашке. Автомобилей тогда может штук пять бегало по Сталинской. А К-я безопасная, тихохонькая, скамейки у палисадов. Белый разлив черемухи.
   Зимой доставалось, в духоте. Папа еще поднимался, выходил подышать свежим воздухом, теперь-то я думаю, нам давал передышку. Мать открывала форточки, выскваживала тлетворный дух – отец болел туберкулезом. Однажды он попросил меня на колени, мама поднесла. А руки у отца были холодны, я помочился на него. То было последнее тепло, омывшее отца, он счастливо улыбнулся и – отошел. В день смерти папы одиннадцать месяцев исполнилось мне, голову я держал слабо, хворый уродился.
   Маму из жалости взяли в горжилуправление домкомом. И тоже, верно, из жалости скоро дали квартиру на Шатковской. Две комнаты и большая кухня. Мама на кухне поставила ножную машину «Зингер», подарок бабеньки Груни, стол широкий раскройный. На зиму мостили мы кровать в углу, к печке тянулись. Когда я подрос, а братьев и сестру разнесло по свету, я изловчился и сварганил в третьем углу, у входной двери, курятник, с выдвижным дном, чтобы убирать помет. Но мама, чистюля, выдержала запахи куриного помета одну зиму, после лета и осени, к холодам, велела порубить куриц.
   В доме на Шатковской мы зажили оседло, знали, вековать будем здесь. И крыльцо-то оказалось свое у нас, не как на К-й. Огород. То есть как бы все наше, собственное. Сарай-дровяник тоже свой, в непогоду мог я пилить и колоть дрова в сарае, под навесом, крышу топором не доставал. И дворик радовал глаз. Четырнадцатилетний, слепил я во дворике летнюю печурку, поднял навес, правда, не ошкурил стояки, но они простояли за смерть мамы…
   К концу войны с германцем остались мы с мамой вдвоем. Старший брат Гена из Среднебельской колонии ушел на западный фронт, в штрафбат. Брата Вадика увели семнадцатилетним не восточную границу, в Ворошилов-Урийск. Сестра уехала в Малую Сазанку секретарем при штабе Амурской военной флотилии. Тяготы постепенно легли на меня, хотя мама запрягала осторожно, однако без всхлипываний и жалений. Теперь я стараюсь втягивать своего младшего, Митю, в хлопоты на загородной усадьбе, но все кажется, маленький, в десять годков, не притомился бы, не надломился. Но есть добрая примета. В нынешнем июне мы взяли с собой в Луговое Митиного приятеля Женю. Готовясь к больнице и догадываясь, что скоро мне не вернуться не усадьбу, я затеял ремонт двери на веранде. Призвал Митю, он пришел браво, держал фанерные листы, бил гвоздочки и вообще вкусно суетился. Но вдруг вспомнил и кликнул Женю. Женя скривил веснушчатое лицо – он, вишь, приехал отдыхать (от городского отдыха), на Бутунде купаться, в футбол гонять. Митя прошипел, чтоб я не слышал: «Ленивый ты, Жэка», – сердце у меня счастливо екнуло. На картошке, при посадке, мы даем Мите посадить его рядок, ерунда. Но с этого рядка возьмем два куля картошки, и первую свежую картошку надо отварить с Митиного рядка. «Вкусна твоя картошка», – хвалим не нахвалимся…Но все это сущая безделица по сравнению с теми, военными и послевоенными обязанностями, что пали тогда не меня. Почему на меня, а не на меня и не на маму? Потому что мама, не разгибая спины, сидела, обнявши «Зингер», кормилицу главную. Но и огород спасал. Велик ли он был? Соседям нарезали по пять соток, а нам почему-то три. У них почва черная, а у нас желтая, глинистая. Удобрить бы, но навоз на вес золота. Единственное могли позволить – песок. В ливни его намывало ручьями с верхних улиц Свободного. Смесь глины и песка не сильно липла к босым ногам, уже хорошо. А еще пошли приличные урожаи морковки и репчатого лука. Под лук и морковку можно бы занять побольше грядок, но тогда картошку стесним.
   Три сотки. Не разбежишься. Но жилы они вытягивали. Прежде, чем посадить, потом вырастить и убрать урожай, надо к весне сохранить на посадку хотя бы ведер пять. Но подпол зимой промерзает. Приходилось засыпать толстые завалинки, сантиметров семьдесят шириной и под самые окна, почти метр, и метров тридцать продольно. В сухую, разумеется, погоду, иначе схватит землю в завалинке морозом. Осень, слава Богу, стоит в Приамурье ядреная, штыковой лопатой брал тридцать кубометров за неделю. Но свирепая зима к январю пробивала и эту толщу. Годам к пятнадцати я набрался силы и убедил маму утеплить подполье изнутри. «Да тут тебе на лето хватит возни», – вздохнула она, но согласилась.
   Подняв половицы пола на кухне, я разобрал гнилые стенки в подполье, расширил площадь и углубил, заново поставил стенки из крепких досок так, чтобы в проем засыпать шлак или опилки. Побегал по округе – шлаку не нашел. Но на конном дворе визжала лесопилка, там дядя Артем разделывал бревна, а у дяди Артема жена, тетка Настя, платье сатиновое заказала маме. Они и сговорились – за опилки мама пошьет платье. Владик Кириенко, дружок, дал тачку, я перевез опилки, лопатил под солнцем, ведрами сносил в подполье. Но поздно подсказали мне утрамбовать за, зиму опилки сели, и холод протек в погреб…
   Мать смотрела на мои труды удоволенно, но иногда выгоняла в городской сад (в моих рассказах Есаулов, там и правда рос большой дуб по прозвищу Есаул) к волейбольной площадке, на которой законодательствовал Митя Меньшиков, кумир свободненской ребятни. Митя рос могучим парнем и бил с первой линии смертельные мячи, колом. Возле Мити и я подучился.
   Но огород, экая бесконечная эпопея в дождь и в вёдро. На случай пасмурного лета мы высоко поднимали гряды. Чаще случались жары. Картошка как-то претерпевала, но мелочь требовала ежедневного полива. А тогда летний водопровод не выстилали по огородам, видимо, труб не было, я носил воду с вокзала. На огороде стояли у нас две железные бочки, одна для подкормки, там закисали коровьи лепехи. Я собирал их на Шатковской, когда пригоняли с лугов стадо. Совком поднимали блины в ведро. Запахи свежего г… не смущали, смущало то, что я всегда был единственным мальчишкой, который не брезговал этим занятием. Побрезговал бы – мама упрекнет со вздохом: «Не уродят на глине помидоры, сына», – шел я за коровьими ошметками.