Владимир Чивилихин

Память

Роман-эссе


 
Книга вторая



ОТ АВТОРА


   Настоящая, вторая книга-часть большого литературного произведения, потребовавшего многих лет труда. Так уж получилось, что она была напечатана раньше первой — уже в 1980 году, в связи с 600-летнем К,уликовсковской битвы.
   Публикацию первой книги журнал «Наш современник» начал с майского номера 1983 года. В ней я вспоминаю детство и юность, пишу о моем знакомстве с Москвой, о некоторых малоизвестных декабристах и литераторах той эпохи, о русском зодчестве, «Слове о полку Игореве», о путешествии во времена минувшие по дороге от столицы до Козельска, героическая оборона которого в 1238 году стала композиционным центром повествования этой, второй книги «Памяти». (c) Иэд-во «Современинк», 1982 (c) Оформление, Лениздат, 1983.


1


   Сижу в полутьме архивного зала, кручу пленку; она время от времени мутнеет, и я прячу голову под черный чехол фильмоскопа, чтобы ученые соседи не увидели моих глаз…
   Секретно, 8 октября 1844 года. От Главного управления Восточной Сибири, Иркутск. Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову. «Бывший Енисейский Гражданский Губернатор Копылов довел до сведения, что государственный преступник Николай Мозгалевский после болезни, продолжавшейся четыре дня, 14 июня сего года умер…»
   «Четыре дня»… Зачем эта ложь? Уйти от суда истории? Николай Мозгалевский заболел чахоткой еще в Нарыме и начальству это было известно — медленно, годами таял, пока не угас в Минусинске вечерней июньской зарей…
   Может, всеподданнейший доклад Николаю I об этом происшествии нес сам Дубельт, подрагивая лосиными ляжками над зеркальным паркетом и мягкими коврами, — он уже был причислен к тем, кто мог входить в кабинет императора, не приподнимаясь на цыпочки. Или веленевую эту бумагу с вечера положили в кипу других документов государственного значения, однако царь, сидя поутру за просторным столом, еще пребывал в воспоминаниях о вчерашнем бале, о последней мазурке и о том, несравненно более приятном, что было после, когда императрица любезно удалилась в свои покои; но вот император вальяжно протянул руку к верхней сафьяновой красной папке, и в перстне зажглась кровавая искорка.
   На докладе о смерти Николая Мозгалевского есть помета: «Его Величество сие читать изволили». Только осталось неизвестным, по этому поводу или другому, раньше или позже император изрек свою сакраментальную фразу:
   «Их еще много».
   Первым декабристом, умершим в том году, был Федор Вадковский, «северянин» и «южанин»; этот прапорщик Нежинского конноегерского полка был также поэтом, композитором, пианистом и математиком. Незадолго до смерти лечился на сибирских минеральных водах, только это не спасло — 8 января 1844 года скончался в слободе Оек под Иркутском. В последний путь его провожал товарищ по каторге и ссылке Алексей Юшневский, бывший генерал-интендант 2-й армии. После отпевания друга в слободской церкви он подошел к гробу проститься и упал замертво. 6 июня на Енисее, в тысяче верст ниже Туруханска скоропостижно скончался «славянин» Николай Лисовский.
   Царю не приходилось слишком долго ждать очередного доклада о, как он выразился однажды, «mes аmis de quatorze» («моих друзьях от четырнадцатого») Через два месяца после смерти Николая Мозгалевского из Тобольской городской больницы вынесли холодное тело Александра Барятинского: рваное платье и прочие вещи бывшего князя и адъютанта главнокомандующего 2-й армии были оценены в одиннадцать рублей… 25 января следующего, 1845 года умер в Ялуторовске затравленный лживыми доносами и потерявший перед смертью рассудок Андрей Ентальцев. 10 мая Вильгельм Кюхельбекер, срочно приехавший в Курган из Смоленской слободы, записал в своем дневнике: «Сегодня в 3 часа ночи скончался на моих руках Иван Семенович Швейковский. При смерти его были фондер-Бригген и Басаргин». Товарищи похоронили Ивана Повало-Швейковского рядом с Иваном Фохтом, умершим за три года перед этим. 3 сентября 1845 года в Енисейске простился с жизнью Александр Якубович, ровно через три месяца, 3 декабря, не стало заточенного в Акатуе Михаила Лунина, а 11 августа 1846-го в Тобольске ушел из жизни ослепший поэт-декабрист Вильгельм Кюхельбекер…
   Не сохранилось достоверных свидетельств об августейших эмоциях при получении этих известий, но допускаю, что в те минуты царь мог даже скорбно вздохнуть и, как бы напоминая окружающим о бремени государственных забот, тотчас похолодеть глазами, которые Александр Герцен назвал «зимними», а Лев Толстой — «оловянными». Великий наш поэт Федор Тютчев написал послед ему:

 
Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, -
Все было ложь в тебе, все призраки пустые.
Ты был не царь, а лицедей.

 
   Продолжаю читать подсвеченные документы: застилает глаза, и я чувствую, что от давних «благодеяний» и «милостей» сиятельного графа Орлова, оказанных сиротам декабриста Николая Мозгалевского, бывшего члена общества Соединенных славян, вот-вот разрыдаюсь…
   «…Семья его не имеет никаких средств к существованию…». «…Остались дети: сыновья: Павел 13, Валентин 11, Александр 9 лет и Виктор 9 месяцев, дочери: Варвара 17, Елена 6, Пелагея 4 и Прасковья 3 лет…». «Мать их просит отдачи их для призрения и воспитания в казенные учебные заведения с тем, чтобы сыновья не были зачислены в военные кантонисты…»

 
   Секретно.

   16 ноября 1844 года.

   С.-Петербург,

   3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.


 
   "Дети государственных преступников, родившиеся в Сибири, записываются в ревизию для одного счета, и на них следует смотреть как на казенных поселян. Милость, оказанная в 1841 году детям преступников, рожденным от матерей-дворянок, последовавших за мужьями в Сибирь, помещением их, т. е. детей, в институты и корпуса, не может относиться к детям Мозгалевской, ибо она мещанка и тамошняя.

   В кантонисты записываются дети преступников, поступивших в рядовые. — За сим детей Мозгалевской, по исключительному и беспомощному их положению, можно бы поместить в заведения Приказа Общественного Призрения или приюты, буде таковые существуют в Сибири, по усмотрению генерал-губернатора".


 
   Секретно.

   25 декабря 1844 года.

   Его Сиятельству графу Алексею Федоровичу Орлову.


 
   "Получив предписание Вашего Сиятельства от 16 минувшего ноября (ь 1418), долгом считаю довести до сведения Вашего, что воспитательных заведений, учрежденных от Приказов Общественного Призрения в вверенном управлению моему крае нет, кроме Иркутского училища, где воспитываются сыновья канцелярских смотрителей и бедных классных чиновников, где все ваканции заняты, и приемного дома при Иркутской гражданской больнице, куда поступают подкидываемые младенцы в первые дни по рождении, а потому, дабы дети умершего государственного преступника Мозгалевского не лишились изъявленной Вашим Сиятельством милости, я полагал бы необходимым испросить особое Высочайшее соизволение на помещение из числа их трех старших сыновей его в Бухгалтерское отделение Коммерческого училища в С.-Петербурге или же в школы: садоводства, шелководства, виноделия и земледелня, а младшего сына и дочерей, кроме старшей, в один из сиротских домов в Москве или других российских городах, на иждивении Приказов Общественного Призрения существующих.

Генерал-губернатор Восточной Сибири В. Я. Руперт".


 
   Секретно.

   29 января 1М5 года. ЛR 158. С.-Петербург. 3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

   "Милостивый Государь Вильгельм Яковлевич! Обязываюсь ответствовать Вам, Милостивый Государь, что о подобном призрении детей государственного преступника, рожденных от жен сих последних из податного состояния, я нахожу с моей стороны невозможным предстательствовать.

Граф А. Ф. Орлов".


 
   Документы эти публикуются впервые, они говорят сами за себя, но сохранились от тех давних времен и другие, декабристские.

 
   Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:
   «Мозгалевский умер. Может быть, вы уже знаете? Наше маленькое имущество мы все оставили вдове…»


 
   Еще в 1840 году братья Александр и Петр Беляевы добились перевода на Кавказ в тяжкую, рисковую, но хоть в какой-то мере амнистирующую солдатскую службу. Это были настоящие русские люди. Они смолоду обладали свободным и широким взглядом на жизнь и, к слову сказать, не принадлежа к какому-либо тайному обществу, сочли своим гражданским долгом выйти 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь. Нелишне будет привести здесь слова Александра Беляева о том, чем для него стало сибирское изгнание: «Ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми (располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесной умственной школою…» И далее Александр Беляев пишет фразу, которая, при всей ее парадоксальности, отражает мнение определенной части сибирских изгнанников и многое говорит об авторе: «Если бы мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку».
   Навсегда прощаясь с Сибирью и зная, что едут под пули горцев, братья Беляевы, конечно, могли получить с какого-нибудь минусинского богатея крупную сумму за свои добротные постройки, племенной скот, ухоженную землю, сельскохозяйственные машины, семенной фонд, за все их отлично поставленное фермерское дело или же распродать хозяйство по частям, в том числе и па вывоз, и никто бы их, наверное, в том числе и самые строгие потомки, не осудил. Однако они поступили в соответствии со своими высокими идеалами и понятиями о подлинном товариществе-оставили все хозяйство Николаю Мозгалевскому, бедному, многодетному и больному декабристу, которому-быть может, они это понимали-уже недолго оставалось жить, разделив будущие доходы истинно побратски, на три равные части.
   …Время от времени я, проезжая центром Москвы, зарулнзаю на Смоленский бульвар и приостанавливаюсь на минутку близ дома ь 12. Это двухэтажный угловой дом со старинными закруглениями окон по первому этажу, с неприхотливым карнизиком по верху второго, ржавыми водосточными и нечастыми уже в Москве печными трубами над железной крышей. В этом доме доживал свой век Александр Беляев, сюда приходил к нему из Хамовников Лев Толстой. Они подолгу беседовали, вспоминали-перебирали знакомых, молча размышляли, должно быть, всяк про себя и вслух-друг для друга. Толстой позже написал:
   «Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческим а почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в Россия и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому нс нужные, которым печем хорошим было и помянуть свою жизнь; казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет, и ясно стало, что счастье было не в Сибири и не в Петербурге, а в духе людей, и что каторга и ссылка, неволя было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия…»


 
   Испытывая нижайшее почтение к гению русской литературы за все им передуманное, пережитое и написанное, я, однако, считаю, что приведенные выше слова из письма одному духобору вызваны были поиском лишних аргументов в пользу нравственных концепций Толстого тех лет, и, если б состоялся его роман о декабристах, он, будучи великим, а значит, честным художником, наверняка не обошел бы своим всеобъемлющим вниманием и тех, кто не вернулся, — его чуткая и мудрая душа сама бы потянулась к ним, повела перо и родила бы, могло статься, новые толстовские концепции, в том числе и политические…
   Возможно, Александр Беляев рассказывал Льву Толстому и о Николае Мозгалевском — это было последнее и очень приметное товарищество братьев-декабристов в Сибири, которое должно бы запомниться на десятилетия. Будучи уже глубоким стариком, Александр Беляев вспоминал о своем отъезде из Сибири: «…хозяйство с лошадьми и скотом передали нашему многосемейному товарищу Н. О. Мозгалевскому из 3-й части дохода… Он пересылал нам на Кавказ нашу часть, т. е. две трети».
   Попутно попрошу читателя обратить внимание на одно слово в этом отрывке-"товарищ". Обращаясь так друг к другу сегодня, мы не задумываемся, из каких корней оно вошло в наш язык. За каждым русским словом, однако, есть историческая глубина; обращение «товарищ» явилось вроде бы в революцию, однако оно уже было в широком обиходе среди тех, кто готовил эту революцию, а впервые стало употребляться в почти сегодняшнем смысле среди декабристов, — чтобы убедиться в этом, прочтите их воспоминания, переписку, а также записки тех, кто имел счастье общаться с ними.
   И у Толстого в приведенном выше отрывке внимательный читатель найдет это слово, и у Герцена, я же вспоминаю строчки Марии Волконской, от которых когда-то вздрогнул в самолете, летящем над Сибирью, — с этого началось мое путешествие в декабристское прошлое, и я их знаю наизусть: «…через Читу прошли каторжники; с ними было трое наших ссыльных: Сухинин, барон Соловьев и Мозгалевский. Все трое принадлежали к Черниговскому полку и были товарищами (курсив мой. — В. Ч.) покойного Сергея Муравьева». Значит, еще в том году, когда произошло это событие, слово «товарищ» уже жило в декабристской среде? Или, быть может, это слово-понятие вошло в «Записки» М. Н. Волконской позже, когда они писались? Но я где-то еще в документах декабристской поры встречал его!..
   Долго вспоминал, рылся в своих карточках и блокнотах. Да, да, конечно,вот оно, первое письмо Николая Мозгалевского, отправленное из Нарыма томскому другу 25 мая 1827 года. Мне посчастливилось найти его в архиве Октябрьской революции совсем в другом, не декабристском деле, и оно еще не опубликовано. Из тяжкой одиночной ссылки декабрист в упадке духа пишет, что лучше бы ему погибнуть, «как Пестель с товарищами…».
   И нельзя здесь, конечно, не вспомнить бессмертных строк Александра Пушкина, написанных за семь лет до восстания декабристов:

 
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

 
   А вот еще его же слова: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна…» Не все, правда, сибирские изгнанники попали на каторгу, не все были его друзьями — многих он никогда не встречал, однако всех считал своими братьями и товарищами…
   В деле Николая Мозгалевского я обнаружил его последнее письмо в Петербург (графу Бенкендорфу от 22 мая 1842 года), тоже пока не напечатанное, из которого мы узнаем, что декабрист болен, работать на земле не может и не имеет «никаких дозволенных средств к своему существованию». Силы покидали его. Тихо покашливая, он бродил вокруг дома и, опираясь на палку, часто останавливался отдыхать; доставал из кармана платок, чтоб вытереть чахоточную испарину, потом другой-убрать подступающую из горла кровь.
   Вишневый садик, что он развел по приезде в Минусинск, вымерз без укрытия, и уже не было сил его подновить, арбузная бахча без жирной навозной подсыпки, вырабатывающей тепло, перестала родить, хозяйство постепенно приходило в запустение, а минусинские обыватели самовольно прирезали себе полоски декабристских пашен, вымахивали травы «секлетных» лугов. Мозгалевский успел Продать кой-чего, купил лесу и нанял плотников, чтоб расширить домишко, — большому семейству стало совсем тесно в прежнем помещении. Отложил он также кое-какие деньги на лечение и дальнюю поездку. В последнем своем письме властям просил разрешения отлучиться из Минусинска. Нет, не на запад — в Карлсбад, Крым или на башкирский кумыс,туда путь декабристу был заказан, — а на восток, в Тунку, где жил в ссылке один из основателей общества Соединенных славян Юлиан Люблинский. Пока бумага ходила туда-сюда медленной санной почтой, декабрист слег окончательно, а обострение болезни весной 1844 года доконало его-он уже не мог без помощи Аздотьи Ларионовны и старшей дочери Варвары спуститься с крыльца. На этом крыльце он и умер — хлынула горлом кровь, и декабрист ею захлебнулся; было ему от роду сорок три, из которых он полгода пробыл в Петропавловской крепости, а в сибирской ссылке-восемнадцать…

 
   Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:
   «Хозяйство наше в Сибири рушилось со смертью Пик. Ос. Мозгалевского. Мы написали им, что не хотим никаких счетов, и что они нам ничего не должны. Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!..»


 
   И ей, одной, надо было как-то подымать семью, потому что она была мать. Ссыльные минусинские декабристы Иван Киреев и Николай Крюков помогли убитой горем Авдотье Лариоиовне деньгами и делом-оборудовали пристройку под заезжий дом. Минусинск в те годы становился опорной базой развивающейся в горах добычи золота. Более или менее состоятельные минусннцы столбили участки, нанимали рабочих. Кинулись мыть саянское золото купчики из дальних мест, красноярские чиновники в отставке, н даже крестьяне бросали хозяйства, чтобы испытать зыбкое старательское счастье.
   По пути в тайгу и обратно этот пришлый люд должен был где-то останавливаться в Минусинске, чтобы переночевать, сменить бельишко, подпитаться.
   Авдотья Ларионовна открыла в пристройке маленькую гостиницу и обслуживала вместе со старшими детьми постояльцев-топила баню и печи, стирала, готовила, таскала по многу раз на дню холодный или горячий, но всегда тяжелый двухведерный самовар. Зимними вечерами вся семья сидела вокруг стола и лепила пельмени-тысячи, десятки тысяч пельменей; мороженые пельмени заезжие брали в тайгу мешками и в мешках же везли белые диски молока, которое Авдотья Ларионовна с надою скупала у соседок, разливала по чашкам и морозила. Тяжелее всего доставалась стирка; горячий пар в избе, тяжелые сырке простыни, руки, стертые в суставах, разъеденные щелоком до крови язвы. И вечный детский крик и плач, и вечное недосыпание, и вечное угожденье окружающим, и этот вечный домашний труд, самый неблагодарный на свете, — дрова, вода, зыбка и пеленки, посуда и кухонный чад; подвиг обыкновенной русской женщины, растянутый на десятилетия, едва ли уступает какому-нибудь ее яркому, порывистому деянию, — такая, познавшая все тяготы жизни, и коня, если надо, на скаку остановит, и войдет в горящую избу, свою и соседскую…

 
   Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:
   «После смерти Николая Осиповича она с 8-ю детьми живет, содержит постоялый дом для золотопромышленников. Грустно, когда вспомнишь о них…»

   «К счастью, он успел сделать пристройку к дому, куда пускают золотопромышленников, и таким образом семейство его имеет, хоть по крайней мере, кусок насущного хлеба, хотя и скудного».


 
   Один из постояльцев, немолодой уже крестьянин, приехавший в Минусинск «снизу», некто Степан Юшков, стал появляться у Мозгалевских все чаще, иногда вроде бы и совсем без надобности, приносил детишкам сласти.
   Авдотье Ларионовне — неловкое уважение, заговаривал со старшенькой, Варварой, оглаживая бороду, а она, вдруг зардевшись, убегала за ситцевую занавеску. Наконец сыграли свадьбу, и детей осталось семеро…
   Достаю из шкатулки единственную нашу фамильную драгоценность — золотой медальон в виде сердца-замка и такого же сердечка-закрышкн, висящего на цепи, с запечатанным отверстием. «ВНЮ»-тонко выгравировано на обороте. Если это «Варвара Николаевна Юшкова», значит, в Минусинске к тому времени уже был достаточно квалифицированный мастер, если он сделал эту изящную вещицу, с миниатюрной, действующей до сего дня защелочкой!.. Правнучка декабриста Мозгалевского Мария Михайловна Богданова, когда я показал ей эту реликвию, тоже сочла, что она несет некую символику, и предположила, что такую необычную форму мог придумать только декабрист Иван Киреев, самый близкий друг семьи Мозгалевских, помогавший вдове даже из своего скудного казенного пособия. Он был хорошим художником-любителем, и многие его работы сохранились, только очень жаль, что написанный им портрет Николая Мозгалевского, свято хранившийся у потомков декабриста, сгорел во время большого минусинского пожара 70-х годов вместе с письмами Павла Вытодовского, Павла Бобрищева-Пушкина, ссыльных поляков… О Юшковых мы еще вспомним позже, а о главе рода Степане надо бы тут сказать, что это, видать, не был особенно «фартовый» золотопромышленник.
   Степан Юшков, должно быть, не располагал большим достатком, не мог оказать значительной помощи матери, братьям и сестрам своей жены, а «предприятие» Авдотьи Ларионовны, требуя каторжного труда, не было, знать, слишком доходным…
   Секретно. 28 мая 1848 года. Иркутск. Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову от генерал-губернатора Восточной Сибири Н. Н. Муравьева.
   «Состоящий в должности Енисейского Гражданского Губернатора от 27 апреля вошел ко мне с представлением, в котором объясняет, что жена умершего государственного преступника Мозгалевского Авдотья Ларионовна, имея при себе семь человек детей и находясь в крайне затруднительном положении в отношении их воспитания, содержания и будущности, желает воспользоваться предложением некоторых сострадательных людей, живущих в Омске, — отдать одну из дочерей Пелагею к ним на воспитание, а сыновей: Павла, Валентина и Александра в услужение также частным лицам, занимающимся торговлею и золотопромышленностью в Минусинском округе и других местах, а посему и обратились к нему с просьбой разрешить местное начальство на выдачу законных видов ея детям для свободного проживания в других местах Сибири. К удовлетворению таковой просьбы вдовы Мозгалевского статский советник Падалка просит моего разрешения, хотя нет в виду ни прямого закона, ни распоряжения правительства о том, какими правами должны пользоваться в отношении отпуска детей государственных преступников».
   Из этой бумаги вышла некая юридическая закавыка. Высшие сибирские чиновники, основываясь на том, что «дети государственных преступников, рожденные в Сибири во время состояния отцов их в работах и на поселении, должны поступать в казенные поселяне», разрешили выдать сиротам декабриста Николая Мозгалевского «виды на свободное проживание по всей Сибири, руководствуясь в этом случае соображением, что вообще казенные поселяне из свободного состояния и поступившие в это звание из детей обыкновенных ссыльнопоселенцев имеют право отлучаться но всей Империи».
   Граф Орлов, очевидно, усмотрел в такой формулировке вероятную возможность в будущем послаблений потомкам декабристов и, дабы в дальнейшем не было никакого смешения разрешительных мер для сибирских детей разных категорий, 4 июня 1848 года отписал «по случаю возникновения в Восточной Сибири вопроса о том, можно ли дозволять детям государственных преступников отлучаться по Сибири и Российским губерниям». По Сибири — да, но в Россию! — «не удобно ли будет Вам, Милостивый Государь, о подобной просьбе предварительно сообщить мне и ожидать разрешения».
   …Далекое прошлое обладает своей притягательной силой, не меньшей подчас, чем самая жгучая современность, и я не могу прервать эту историю на смерти Николая Мозгалевского хотя бы потому, что ни один декабрист, погибший в Сибири, не оставил после себя такой многочисленной, малообеспеченной и одинокой, без родственных связей семьи. Напоминая о восклицании Александра Беляева в письмах Нарышкину: «Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!», призываю и читателя вообразить себе это с учетом того, что речь идет о семье государственного преступника, лишенной всех гражданских прав. А я лишь сообщу, что никакого «призрения» сибирские власти так и не осуществили, лишь вынесли решение «О дозволении вдове государственного преступника Мозгалевского отдать детей своих на пропитание и в услужение лицам, желающим взять их себе», и назначили годовое пособие в сто рублей, будто дети декабриста, получавшего от казны двести, были виноваты вдвое больше отца! Если же перевести ассигнации в серебро, за которое тогда только и можно было в Сибири что-либо купить, то это составляло 26 рублей 7 копеек; рубль на две недели! Однако и такое скудное пособие было вскоре отобрано…
   Вообразите себе последующие годы жизни этого огромного осиротевшего семейства сами, я же умолчу об этом, но приведу несколько эпистолярных документов, относящихся к теме. Письма адресованы одному из самых ярких и достойных людей того времени. Еще в ранней юности его выделил из всех прочих друзей-однокашников Пушкин, умевший мгновенно проникать в души людские. Это к нему поэт обратился в Сибирь со стихами: «Мой первый друг, мой друг бесценный…»
   Позже Ивану Пущину удалось не только напечатать эти стихи, но и приобрести их драгоценный автограф, который он хранил как святыню вместе с письмами своего великого друга и другим знаменитым его стихотворением «19 октября 1827 года», присланным директором лицея Энгельгардтом на забайкальскую каторгу:

 
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!