И опять все с тем же двусмысленным видом — гордым и почти скорбным — она ведёт меня по красивому кладбищу в Эюбе среди мраморной магии сказочных тюрбанов и цветов. Мы подходим к одной из могил, обнесённой решёткой. Я, естественно, не могу прочесть летящую арабскую вязь, но под нею, мелкими латинскими буквами, читаю: Бенедикта Мерлин. Дат жизни и смерти нет.
   — Кто здесь лежит — твоя мать? — спросил я, но она резко поворачивается, срывает травинку, которою щекочет себе губы, спускаясь с холма. — Бенедикта, пожалуйста, скажи.
   Она пристально смотрит на меня, снова отворачивается и идёт дальше между могил. Настаивать бесполезно. У края кладбища она бросается мне на шею, прижимаясь с какой-то странной неистовостью, словно желая стереть из памяти какое-то мучительное воспоминание. Но ни слова не говорит, понимаете? Достаёт мягким ласковым движением носовой платок и отирает с моих губ следы своей помады. Никогда ещё, кажется, на меня не смотрели с такой беспредельной любовью, с такой беззащитной нежностью; какое мне дело до её тайн? Суровая маска монахини соскользнула. На короткое время я увидел женщину.
   Три дня промелькнули, три дня непрерывной физичёской близости; я заставил себя не думать о её предстоящем возвращении в Европу — о том, как медленный Восточный экспресс проплывёт мимо великих стен города, унося её в Цюрих. В самом разгаре наших безумств — или скорей в конце, потому что это случилось в последний вечер, — произошло совершенно невероятное: умер Сакрапант. Все произошло так внезапно и так неожиданно, что сознание отказывалось понимать случившееся, — хотя позже, конечно, нашло тому удовлетворительное объяснение.
   Со временем события подобного рода всегда обрастают в наших глазах комплексом надуманных причинно-следственных связей. Впрочем, как знать?
   Самый прекрасный час — час заката: город мёдленно ускользает во тьму, тогда как солнце, как лев, сражается с морским горизонтом, шлющим полчища туманов, которые, принимая фантастический окрас и формы, поднимаются все выше и выше. Сидеть в темнеющем саду при отеле, спокойно потягивая аперитив в ожидании, когда слепой муэдзин взберётся на свой шесток посреди городских зданий и пошлёт совиный зов правоверным, — лучше не было способа провести этот час, наблюдая, как свет начинает мерцать над Таксимом и, мыча, снуют пароходы по сумеречной воде.
   В тот особенно запомнившийся вечер мы были очень молчаливы; экспресс отходил около полуночи, её багаж был собран. Мы сидели между двумя мирами, не печалясь, не радуясь, — в странной отвлечённой уверенности относительно будущего. Я подсознательно ждал тот спокойный зов, который вскоре должен был прозвучать со стороны мечети, — монотонное гнусавое карканье Еведа[59], слепое старческое птичье лицо. И в сгущавшихся сумерках увидел фигуру в белом, спотыкаясь бредущую вдалеке среди деревьев. Она двигалась неуверенно, но с таким упорством, словно её направляла неведомая сила. Я узнал моего друга, но отнёсся к этому как к должному; то же, думаю, и она, когда, проследив за направлением моего взгляда, увидела фигуру. В этом не было ничего необычного; но затем, к моему удивлению, он остановился, покосился на небо и полез вверх по винтовой лестнице на минарет. Теперь шаги его изменились: он поднимался медленно, устало, словно на него давила огромная тяжесть. Я увидел, как он показался в узкой
   прорези окошка на полпути к верхней площадке, и не сдержал изумлённого: «Что за черт, это же старина Сакрапант…» Бенедикта посмотрела на часы, потом на небо.
   Для муэдзина было ещё рано. Наконец измождённая фигура появилась на верхней площадке, воздев маленькие, похожие на ветви папоротника руки, словно взывая к темнеющему миру, который окружал башню минарета. Это и был зов, но слабый и бессвязный; смысл слов едва угадывался за плотными слоями влажного ночного воздуха. Мне казалось, что я слышу что-то вроде: «…исполнятся на фирме. Отдай ей все свои силы, и тебе воздастся сторицей». Конечно, нельзя было быть абсолютно уверенным, но мне казалось, что именно эти слова слышатся в дрожащих заклинаниях. Я вскочил, потому что хрупкая фигурка стала клониться вперёд и падать через перила. Мистер Сакрапант медленно летел с ночного неба к чёрной земле. Треск пальмовых ветвей, затем глухой удар, подводящий окончательную черту, звон разбитого стекла и мгновенная тишина. Я стоял, не в силах произнести ни слова. Но уже со всех сторон раздался топот бегущих ног и голоса; тут же собралась толпа, как мухи на вскрытую артерию. «Боже мой!» — выдохнул я. Бенедикта неподвижно сидела, не поднимая головы. Я шёпотом позвал её, но она не пошевелилась.
   Я легонько потряс её за плечи, как трясут остановившиеся часы, и она взглянула на меня в безмерной печали.
   — Быстро уходим отсюда, — сказала она и схватила меня за руку.
   Голоса позади, среди деревьев, звучали все решительней — они насыщали алчное любопытство. Кровь на мраморе. Я содрогнулся. Держась за руки, мы шли через тёмный сад к освещённым террасам и холлам отеля. Бенедикта сказала:
   — Иокас должен был его уволить. О, зачем люди идут на крайности?
   В самом деле, зачем? Я вспоминал бледное покорное лицо Сакрапанта, светлевшее в вечернем небе. Конечно, подобная причина все объясняет, и все же…
   Вечер лежал в руинах. Мы пообедали в полном молчании, погрузили багаж в машину, присланную фирмой, — все автоматически, оглушённые этой внезапной смертью. Я постоянно возвращался мыслями к тому бледному лицу, склонившемуся над перилами; Сакрапант выглядел как человек, чья психика была направленно изменена в результате какого-то хирургического или фармакологического эксперимента. На один краткий миг ветер распрямил фалды его пиджака, и он в своём полете стал похож на дротик — как сбитая выстрелом кряква. Но он упал, образно говоря, в озеро нашей души, и круги от его смерти продолжают расходиться, отдаляя нас друг от друга.
   Мы обнялись и расстались чуть ли не с отвращением. Уродливый вокзал с толпами черепашьелицых турок милосердно избавил нас от необходимости что-то говорить на прощанье. Я держал её руки в своих, пока шофёр искал вагон и затаскивал багаж.
   — А может, — сказала она печально, словно продолжая внутренний монолог, — он неожиданно узнал, что болен раком, или что жена ему изменяет, или что его любимый ребёнок…
   Я понял, что возможно любое объяснение и каждое из них навсегда останется вероятным. Может, это было истинно и в отношении всех нас, всех наших поступков? Да, да. В панике я снова напряжённо вглядывался в её лицо, поняв наконец, как бессмысленно было любить её; она вошла в вагон и с нерешительной печалью глядела на меня из опущенного окна. Мы не могли быть дальше друг от друга, чем в тот миг; тревога заглушила все другие чувства. Отчаяние рвалось наружу, волоча свой мёртвый якорь. Завтра я должен вернуться в Афины — освободиться ото всех, освободиться даже от Бенедикты. Господи, единственное, что имеет значение, — это слово в шесть букв! Поезд тронулся. Я прошёл несколько шагов следом. Она тоже смотрела на меня — с облегчением, с радостью. Или мне так показалось. Может, потому, что она была уверена во мне — в своей власти надо мной? Она опустила окно и, повинуясь внезапному порыву, дохнула на стекло, чтобы написать: «Скоро!» И вновь мгновенно вспыхнула боль расставания.
   Я отвернулся, чтобы поскорей забыться, окунув взгляд в медленный круговорот ничего не выражающих лиц. Машина ждала меня, чтобы отвезти обратно в гостиницу. В ту ночь я спал один и впервые испытал удушливое чувство одиночества, уверенный, что никогда больше не увижу Бенедикту. Тот эпизод остался в моей памяти, вися в аккуратной рамке, совершенно самостоятельный, без всякой связи с тем, что я делал или испытал позже. Случай в Стамбуле!
   Чувство одиночества окончательно не стёрлось даже тогда, когда, стоя на ветреной палубе на носу парохода, я увидел поднимающиеся из воды скалы Суниона. Уже повернуло на осень, мраморные скульптуры, казалось, посинели от холода, крутой поворот произошёл и в моей жизни. Не оставляло ощущение неуверенности; я надеялся, что новизна предстоящей жизни оглушит, поможет забыться — хотя бы. Хотя бы.
   На пристани меня встретила Ипполита с машиной, не сдерживая возбуждения и радости.
   — Мы спасены, — кричала она, пока я спускался с чемоданом по трапу. — Поторопись же, Чарлок; мы должны отпраздновать победу, и это все благодаря тебе. Графос! Он выиграл во всех провинциях. Дорогой, он стал совершенно другим. Наверняка получит прежнее влияние.
   Несомненно, реанимация партии этого великого человека и её успех на выборах предотвратили какую-то опасность. Я сидел рядом с ней, слушая её излияния. Мы направлялись прямо в её загородный дом, потому что там «все ждали, чтобы поздравить» меня. Я возвращался как герой-победитель.
   — К тому же, — сказала она, прижимая мою руку к щеке, — ты вступил в фирму. Теперь ты один из нас.
   В глубине сознания вспыхнул образ Бенедикты, в одиночестве идущей по какому-то заброшенному саду среди редкостных кустарников и цветов, при каждом шаге беззвучно выстреливавших пыльцой на её платье. В доме пылал камин и звенели бокалы с шампанским. Присутствовали Карадок и Пулли и начищенный Баньюбула. Каждый спешил излить на меня поток поздравлений. Окружённый столь блестящим обществом, я утопил в вине воспоминания о последних неделях. И только когда я, словно только что вспомнив, сказал: «Между прочим, я женюсь на Бенедикте Мерлин», — повисла тишина. Это была та тишина, которая наступает, когда отгремят последние аккорды прекрасно исполненной симфонии, полсекунды гипноза, предваряющие гром оваций. Да. Именно такая тишина, и длившаяся только полсекунды; затем — аплодисменты, или, скорее, буря поздравлений, в которых я, удивляясь собственной подозрительности, пытался уловить фальшивую ноту. Но нет. Радость была неподдельной; Карадок как будто действительно был взволнован новостью, у меня трещали кости от его медвежьих объятий. У меня будто камень свалился с души и появилось новое ощущение уверенности в будущем. Было уже поздно, когда я наконец собрал свои вещи и попросил отвезти меня в Афины; со странным чувством я вошёл в номер седьмой, перелистал записные книжки. Но, к своему удивлению, я заметил, что мне вдруг стало не хватать не Бенедикты, а Иоланты. Должно быть, сработал какой-то неведомый закон ассоциации; в Стамбуле я о ней ни разу не вспомнил, она и этот город были несовместимы. Так же, как Бенедикта и Афины. Я взглянул из-под абажура на дверь и представил, как она входит в номер, точная, как пульс. Подобная полярность чувств была для меня чем-то новым и не понравилась мне. Нахмурившись, я вернулся к своим каракулям. Набросал общий план разработок, которыми намеревался заняться, когда наконец меня вызовут на фирму. Закончив, заметил письмо, лежавшее на каминной полке и адресованное мне. Письмо от Джулиана, написанное изящным мелким почерком; он в самых любезных выражениях поздравлял меня с прекрасной новостью и просил, что бы я какое-то время не покидал Афины, но я должен представить свой план на рассмотрение и утверждение. Не желаю ли я начать с воплощения моих идей в материале? Будет основано небольшое отделение с ограниченной ответственностью под названием «Мерлин дивайсиз» как часть дочерней компании фирмы, занимающейся электроникой. В моем распоряжении будут техники и оборудование, готовые воплотить все, чего бы я ни придумал. Перспективы были прекрасные, и этой ночью я уснул счастливым сном в своей душной комнатёнке под ворохом заметок, формул и диаграмм на одеяле.
   В семь утра, когда коридорный принёс мой кофе, я обнаружил, что щёголь Кёпген уже тут как тут, занял позицию в кресле и наблюдает за мной. Кёпген с кудрями эльфа и блестящими глазами. Для столь раннего часа вид у него был противоестественно элегантный и самоуверенный.
   — Давай, — скомандовал он с плохо скрываемым волнением, — выкладывай, в чем дело.
   Секунду я не мог сообразить, о чем речь.
   — Иокас прислал телеграмму, что у тебя есть сообщение для меня.
   Тут я вспомнил. Зевая, я передал ему слова Иокаса. Кёпген со свистом втянул воздух, по лицу было видно, что он расстроен и изумлён.
   — Что за коварная старая лиса, что за свинья! — поразился он и хлопнул себя по колену. — Я работал на них всего несколько недель, и фирме этого оказалось достаточно, чтобы нащупать моё слабое место. Чудовищно! — Он засмеялся во все горло.
   — О чем это ты? — спросил я. На каминной полке стояла маленькая бутылка узо; Кёпген — «с твоего позволения» — вынул из стаканчика зубную щётку, налил себе и, весьма ловко опрокинув в глотку водку, сказал:
   — Старый греховодник не отпускает меня без выкупа. Хочет, чтобы я вернулся в Москву и заключил там для фирмы кое-какие контракты; я отказался, мне это не интересно. Теперь, вижу, придётся ехать, если вообще хочу заполучить эту чёртову вещь.
   — Что за вещь?
   — Икону.
   — Зачем она тебе?
   Я было подумал, что фирма по какой-то сложной схеме торгует антиквариатом, но нет, я ошибаюсь, сказал Кёпген. Что они хотят, так это заключить с коммунистическим правительством контракты на поставку зёрна и нефти в обмен на оборудование. Все очень прозаично. А икона — при чем тут она? А, икона. Он снова рассмеялся и раздражённо сказал:
   — Дорогой Чарлок, это предмет русского народного искусства, ты не найдёшь в ней ничего особенного; однако я потратил несколько лет на её поиски, исходил пешком сотни миль. — Он неожиданно плюхнулся на стул.
   — Но разве это не опасно, я имею в виду коммунистов и все такое прочее?
   — Нет. Один из моих дядьев — министр торговли. Нет, дело не в опасности. Просто не желаю работать на фирму, но я совершил ошибку, рассказав им свою сказку, и вот, разумеется, результат. Видишь ли, когда я увлёкся богоискательством, то выбрал себе в водители одного из великих мистиков, знаменитого русского монаха. Как тебе известно, тут требуется абсолютное послушание, даже если велят делать то, что кажется полным идиотизмом. То, что должен был сделать я, невольно превратилось в паломничество, которое я совершил, несмотря на своё плоскостопие. В домашней часовне моей матери была одна икона; когда поместье реквизировали, она исчезла. Мне было велено найти её, иначе…
   — Иначе что? Кёпген усмехнулся:
   — Иначе не смогу совершенствоваться, понимаешь? Останусь на нижней ступени. Никогда не получу звездочку на погоны. Не смейся.
   — Что за бред!
   — Конечно, ты можешь так думать, но существуют и другие истины.
   — Ну и ну! Только не втягивай меня в свою теологию, — сказал я.
   — Ладно, так или иначе, пройдя пешком всю Россию, я добрался до Афона. Там я обнаружил её следы. Потом на какое-то время опять потерял. Это была икона святой Катерины, причём довольно необычная. Конечно, в часовнях, затерянных в лесах, их сколько угодно — святых Катерин. Она могла храниться в придорожном храме на Олимпе или в каком-нибудь крупном монастыре в Метеоре. Несмотря на всю помощь, я тёрпел неудачу за неудачей. Православная Церковь странно организована — или, может, дезорганизована; что пользы, например, в церковном послании, когда половина низшего духовенства невежды?
   — Назначь вознаграждение.
   — Все это мы делали. Я перебрал сотни икон, больших и маленьких, но не нашёл среди них ту, что принадлежала моей матери. Понимаешь? Теперь за поиски взялась фирма, и они скажут мне, где она находится, но при условии…
   — В жизни не слышал, чтобы так обращались с человеком, — сказал я.
   Кёпген чуть не расплакался.
   — Я тоже, — выдавил он, — я тоже.
   — Я бы наотрез отказался ехать.
   — Может, я и откажусь. Надо подумать. С другой стороны, пожалуй, это не такое уж трудное дело; это может занять у меня месяц или два, зато потом я по крайней мере найду её; тогда старец Димитрий будет доволен. О Господи! — Он ещё раз глотнул из бутылки и погрузился в мрачное молчание, размышляя над роковыми обстоятельствами своей судьбы.
   Я оставил его думать в кресле, а сам отправился принять ванну. Я решил, уж коли фортуна повернулась ко мне лицом, переехать, не откладывая, в лучший отель города и поселиться в номере поприличней. Места мне и тут хватало, но ужасно хотелось продолжить эксперимент — пожить на широкую ногу. Да, там ведь и жратва — не сравнить со здешней. Я не спеша вытирался, когда в дверях ванной возник Кёпген. Вид у него все ещё был отсутствующий.
   — Знаешь, — наконец проговорил он медленно, — я, пожалуй, сделаю, как требует Джулиан. Если хочешь чего-то добиться в жизни, приходится идти на жертвы, что скажешь?
   Я хмыкнул с видом человека умудрённого и рассудительного, однако далёкого от подобных проблем.
   — Вот увидишь, — сказал он, — вот увидишь, приятель. Придёт и твоя очередь. Ты уже познакомился с Джулианом?
   — Нет.
   Я неторопливо оделся; был прекрасный солнечный день, и мы прошли пешком через все Афины, делая остановки в тени увитых виноградными лозами беседок уличных кафе, чтобы выпить вина, сопроводив его meze[60]. Кёпген больше не вспоминал о своей иконе, чему я был рад; вся эта история казалась мне скучной сказкой. В конце концов, если человек столь острого ума, далеко уже не мальчик, позволяет фирме играть на подобных детских суевериях, туда ему и дорога. Но я тут же устыдился таких мыслей, взглянув на его мрачное, осунувшееся лицо. Он начинал мне очень нравиться. Когда мы прощались, я — собираясь идти заказать номер в отеле, он — обратно в свою семинарию, он тихо сказал:
   — Боюсь, тут ничего не поделаешь. Придётся ехать. Дам сегодня телеграмму Иокасу.
   Он пошёл по извилистой улице, но вдруг бросился назад и схватил меня за рукав.
   — Чарлок, — сказал он просительно, — можно, я оставлю у тебя мои тетради с записями, если решусь ехать?
   Его тон тронул меня.
   — Ну, конечно, можно.
   И в тот же вечер, вернувшись в новый отель в сознании, что должен сменить и убогий свой гардероб, чтобы соответствовать такой шикарной обстановке, увидел на каминной полке стопку знакомых школьных тетрадей, скреплённых резинкой. Но никакой записки; пришлось предположить, что Кёпген уступил требованиям фирмы и, возможно, сейчас уже едет на север. Я даже позавидовал тому, что он отправился в такое необычное путешествие. На столике в нише меня ждал обед. Я не удержался и потрогал дорогие скатерть и салфетки. В Афинах большая редкость такое великолепное, отглаженное столовое бельё. Этим вечером я решил поработать над своими кристаллами и перенёс белые фарфоровые подносы в ванную комнату. Но тут зазвонил телефон, и, когда я поднял трубку, передо мной, так сказать, предстала Бенедикта; её голос звучал так близко, что я было подумал, она говорит из номера этажом ниже. Но нет, она была в Швейцарии.
   — Дорогой, — ласковый голос заставил сердце перевернуться в своей могиле. Все сомнения, все колебания в мгновение улетучились, и по вернувшейся боли я понял, как страстно я хочу, чтобы она была здесь, рядом со мной. Бедность слов в сравнении с переживаниями была оглушительной. — Никого и никогда ещё мне так не хватало, как тебя. Это обо всем говорит. — Я чувствовал то же самое, сидя с искажённым лицом и стискивая в руке телефонную трубку. — Мы поженимся в апреле. Джулиан все устроил. В Лондоне. Ты согласен?
   — Зачем так долго ждать, Бенедикта?
   — Я вынуждена. Таково распоряжение врачей. Раньше не смогу отсюда уехать. О, как мне тебя не хватает, я по тебе скучаю! — В отчётливо слышимом магнетическом голосе зазвучала нотка знакомого отчаяния. — Джулиан составляет условия соглашения, брачного контракта.
   — Какого ещё соглашения? — недоуменно спросил я.
   — Относительно моей доли в фирме. Мы должны быть абсолютно равны в любви, дорогой. — Неожиданно линия заглохла и зазвучали тысячи голосов, пытающихся докричаться до своих собеседников.
   — Бенедикта! — кричал я и слышал её голос, хотя разобрать, что она говорила, было невозможно. Телефонистка на станции отключила её и обещала соединить меня позже. Со смешанным чувством ярости и эйфории я бросился на кровать.
   Господа присяжные, теперь я могу сказать вам, что любил женщину, которая заседала в бесчисленных комитетах, выступающих за эмансипацию других жёнщин, никогда не произнося речей и пряча в перчатке левую руку с обкусанными ногтями. Как ни странно, что нужно женщинам, так это чтобы их били до полусмерти, делали из них рабынь, насиловали и заставляли трудиться на кухне, когда они беременны. Прокуси ей шею, Уилкинсон, проткни штыком, и она будет навек твоей. Беспредельный мазохизм — вот что доставляет им удовольствие; пенис для них слишком нежное оружие. Нет, эмансипация этих созданий — шутка. (Бенедикта, посмотри мне в глаза.) Женщина по рожденью — волна, рабыня; и все же, может, есть где-то среди них одна, всего лишь одна, непохожая на остальных, отвечающая истинному назначению женщины. Какому назначению, Феликс? Любви! Этого не было ни до, ни после, я имею в виду, что мы этого не видели. Уп! Извините, отрыжка.
   От абсолютного равенства в любви, наверно. Завтра пойду и куплю себе самый дорогой в мире микроскоп, и скрипку Страдивари, и земляники, и автомобиль… Но в любви не бывает полного равенства. Мы должны стремиться к более скромной цели — справедливости в отношениях между мужчинами и женщинами. По-прежнему мучила мысль о Бенедикте. После получасового тщетного ожидания звонка я решил попробовать дозвониться сам, но это оказалось невозможным. На станции не могли определить, с какого номера она мне звонила. Коридорный принёс бутылку виски и сифон с содовой. Я попытался вернуться к кристаллам, восстановить прерванный звонком ход мысли — ускользающую идею, которая впоследствии, через много лет, позволила фирме Мерлина стать чуть ли не монополистом в области лазерной технологии.
   Бенедикта продолжала стоять у меня перед глазами, когда я заполнял каракулями страницу. («Их атомная структура всегда небезупречна, иначе они не смогли бы образовываться, расти».)
   Телефон снова зазвонил, я рванулся к трубке. Но это был лишь Карадок, сильно пьяный и косноязыкий, который звонил из «Ная», за его хриплым голосом слышалось треньканье мандолины.
   — Чарлок, — прорычал он, — мы здесь все ждём тебя. Почему не приходишь?
   Но Бенедикта отделила меня пеленой, оболочкой досады. Я не мог думать без отвращения о пропахшем потом «Нае» с его пыльными портьерами.
   — Я жду звонка и занимаюсь кое-какой работой, — ответил я, боясь, как бы наш разговор не помешал Бенедикте прозвониться.
   — Эх вы, влюблённые учёные! Скоро вы начнёте порицать естественную мораль. Маньяк!
   — Сам маньяк, — сказал я. — А сейчас, ради бога, повесь трубку и оставь меня в покое, прошу тебя.
   Он повиновался, но с явной неохотой. «Так и быть, босс», — выстрелил он на прощанье, а мне вдруг привиделся Сакрапант, склонившийся над столом и, печально глядя на меня, говорящий: «Правильно, мистер Чарлок, предосторожность не помешает». Что он там ещё сказал? Ах да: «Вот я ошибся с документом, сэр…» Видимо, он имел в виду, что ему пришлось несладко из-за ошибок, допущенных в составлении документа. Ах, бледный мой Сакрапант, падающий с неба, как эти осенние листья, слетающие с деревьев в парках. Телефон зазвонил снова, и на сей раз молодой чистый голос Ипполиты вырвался из трубки, как из уха богини.
   — Чарлок, я слышала, ты попался. Каково быть по-настоящему любимым?
   — Ох, да оставь меня в покое, — страдальчески закричал я, к её удивлению. — Положи трубку. Я жду звонка.
   Но Бенедикта так и не позвонила.
   Больше того, от неё не было ни слова несколько следующих месяцев. Однако, переполненный gaisavoir[61] я с энтузиазмом взялся за составление планов своих разработок для мерлиновской маленькой дочерней компании, которой мне предстояло фактически руководить из Лондона. Или так я по крайней мере думал. Двое членов моей гипотетической команды, Денисон и Брод, прилетели представиться мне, и я был рад, что оба оказались людьми квалифицированными и опытными. Не стоит и говорить, что я был полным профаном в том, что касалось юридической стороны дела: образование компании, вопросы патентования и прочие эзотерические вещи, и рад был перепоручить это им; когда все будет улажено, я должен был отправиться в Лондон с пакетом предварительных предложений. Небольшая отсрочка была как нельзя кстати: она позволила более чётко сформулировать свои цели и изложить их на бумаге. Тем более что перспектива провести зиму в Афинах меня не пугала, покуда я жил в тепле и уюте шикарного отеля.
   Я разобрал и привёл в порядок не только свои бумаги, но и груду магнитофонных записей: полных, и фрагментов, и записи диалектов и тому подобное — и распечатал их; среди них было много удачных высказываний моих друзей, записанных в разговорах с ними. (Голос Сиппла, с мрачной интонацией: «Ты можешь сказать, что я из инвалидов с „Пурпурным сердцем"[62]. Что касается миссис Сиппл, — хотя до недавнего времени я об этом не знал, — то она каждую божью среду возвращалась из „Широкой лестницы", где забавлялась мощными членами кавалеров ордена „За безупречную службу" с Пряжкой на ленте».)