Страница:
— Спасибо, нет, — ответил он. — Будь здоров!
Я стоял в дверях и смотрел, как он бредёт к ближайшей станции метро. Он не обернулся на углу и не помахал мне, как бывало, на прощанье.
— Ах, это ты, Чарлок! — проговорил он. — А я подумал, кто бы это мог быть?
— Джулиан, — сказал я. — Я принял решение, которое хотел бы обсудить с тобой. Само по себе оно не имеет большого значения, но для меня это чрезвычайно важно.
Джулиан кашлянул и ответил:
— Ты ведь знаешь, что всегда можешь рассчитывать на меня.
Это вовсе не прозвучало как пустая отговорка. Я набрался духу и продолжил:
— Я решил отдать одно из моих изобретений публике — отдать, понимаете? Просто и без всяких оговорок подарить людям. — Он молчал, и, выдержав паузу, я сказал: — Недавно, проводя между делом химические опыты в лаборатории, я создал вещество, которое могло бы оказаться сущим спасением для простых домохозяек. Его производство ничего или почти ничего не стоит. Оно совершит настоящую революцию в стирке.
— Только, ради бога, получи патент…
— Но послушайте. Я намерен отдать даром. Думаю послать письмо в «Таймс» с описанием того, как любой может, потратив какой-нибудь пенс, составить это…
Голос Джулиана изменился. Я услышал, как он вздохнул, зажёг спичку, выдохнул дым.
— Рад, что ты сначала решил обсудить это со мной, прежде чем предпринимать какие-то шаги, — сказал он. — Что, в конце концов, важно? И при стоимости в полтора пенса твоё средство все равно останется спасением для домохозяек — зато патент будет у фирмы. Или ты считаешь, мы не заботимся о публике? Полагаю, по сравнению с другими фирмами, мы…
— Дело совсем не в этом. Понимаете, просто я чувствую, что хоть раз в жизни должен сделать такой жест, отдать что-то даром, что-то, что является плодом моей мысли, так сказать. Можете вы это понять?
— Разумеется. Я понимаю, что ты имеешь в виду, — хладнокровно сказал он. — Но тем не менее мне не вполне ясны мотивы. При посредничестве фирмы ты столько дал миру, Чарлок.
— Не дал, Джулиан. В том-то и дело. Продал.
— В твоей идее чувствуется дух христианского милосердия, — сухо сказал он. — Похвально, похвально, — добавил он серьёзным, но поскучневшим голосом.
— Знаю, это звучит банально, но для меня это представляется чем-то важным, чем-то, о чем я не мог и мечтать долгие годы, — поступком.
— Женатый мужчина мечтает о разводе, — изрёк он тоном пророка, и я узнал в его фразе греческую поговорку в переводе на английский. — А учёный думает о науке, как о девке с двумя дырками… — Он нёс ещё какой-то вздор, выигрывая время. Потом, ещё резче: — Как я, по-твоему, должен отнестись к подобной идее — согласиться? Разве я могу, Чарлок? Больше того, удивляюсь, почему ты советуешься со мной. Тебе понятно, что подобный вопрос далеко выходит за рамки личного? Это пахнет прецедентом. К тому же, что бы я ни сказал, сомневаюсь, что фирма даст согласие, а я не фирма, как тебе известно, а, так сказать, всего лишь один из погонщиков верблюдов в общем караване. Во всяком случае, спасибо, что был достаточно честен и поделился со мной своим замыслом.
— Я всегда чувствовал, что могу поговорить с вами как человек с голосом по телефону, — ответил я.
— Ирония всегда была твоей сильной стороной, Чарлок. Всегда.
— В любом случае теперь вы знаете о моем решении. Джулиан негромко прокашлялся и помолчал; когда он снова возобновил атаку, голос его был успокаивающим, задумчивым, мягким.
— Хотелось бы знать, хорошо ли ты обдумал своё решение, — полагаю, что нет, с твоей стороны это просто порыв великодушия.
— Напротив: это плод долгих размышлений.
— Гм. Учёл ли ты договор о сотрудничестве с фирмой? Это противоречит его условиям, а договор, насколько я помню, действителен по крайней мере в течение ещё двадцати лет.
Двадцать лет! Мороз прошёл у меня по коже. Да, я прекрасно помнил об этом — но когда тебе говорят об этом вот так, в лоб, бросает в дрожь.
— Ничего не выйдет, — сказал Джулиан наконец-то не сонным голосом. — Ты получишь дорогостоящую и утомительную судебную тяжбу, только и всего. И проиграешь, а фирма выиграет. Ты связан контрактом по рукам и ногам.
— Ну, это мы ещё посмотрим, — возразил я, чувствуя, однако, что мой голос звучит неуверенно.
— Ты же знаешь, не правда ли, — вкрадчиво продолжал Джулиан, — что существует большой список благотворительных акций, которые мы финансируем полностью или частично? Фирма приветствует, когда её сотрудники жертвуют в благотворительный фонд, — почему бы и тебе не последовать их примеру? Ты мог бы, если пожелаешь, перечислять весь свой оклад на эти цели. Попроси Натана показать тебе книгу со списком тех, кому мы помогаем.
— Я уже видел её. — Я действительно заглянул в книгу. Это был громадный том размером с Библию, отпечатанный на веленевой бумаге, где перечислялись все, кому фирма оказывала поддержку.
— Так что, — спросил Джулиан, — тебя это не устраивает?
— Нет.
— Почему? — В голосе Джулиана послышались сварливые нотки.
— Потому что эти деньги не облагаются подоходным налогом — фирма и тут ловчит.
— Понимаю! Господи, да на тебя не угодишь! — Он долго молчал, пыхтя сигаретой, потом поинтересовался: — Все-таки какова первопричина твоего беспокойства, Чарлок, что послужило толчком?
— Просто настал такой момент, когда я должен совершить поступок, пускай даже незначительный, но самостоятельный, чтобы продолжать жить.
— Должно быть, это объясняется твоим неправильным представлением о характере фирмы. Во всем, что ты говоришь, я чувствую забавный моральный уклон — потенциальную критику, которая в целом не может быть справедлива. Может, ты просто фарисей, хочешь быть святее Папы?
— Нет, хочу, для разнообразия, быть святее денег.
— Я пытаюсь сказать, что фирма не является ни просто продолжением наших моральных достоинств, ни порождением злой человеческой воли, ни духа алчного торгашества. Все гораздо серьёзней. Я имею в виду, что это существовало всегда в той или иной форме. По крайней мере, я так считаю.
— Софистика! Фирма — это не мир.
— Я не уверен. Не говорю, что это что-то приятное или весёлое, но это факт природы, человеческой природы. Нельзя игнорировать фирму, Чарлок.
— Природы!
— Она должна отвечать некой глубинной невысказанной потребности человеческой души — потому что таковая существует всегда. Оставим в стороне эмоции. Она сама по себе не зло, а просто нечто промежуточное, repoussoir[84] Такой мы её создали…
— То есть раб уже рождается в цепях, так?
— Да. Некоторые способны освободиться, но таких очень мало. Я не смог. Если веришь в свободную волю или в судьбу, например…
— Кончайте с проповедями, — сказал я.
— Ладно, тогда кто заставлял тебя поступать на фирму?
— Никто, я сам захотел. По неведению.
— Не совсем так: все было ясно с самого начала, глаза у тебя были открыты.
— Как у трехдневного котёнка.
— Не понимаю, как можно хотеть давать сейчас задний ход.
— Даже заключённых освобождают до срока за хорошее поведение.
— Но, черт побери, в одно прекрасное утро ты можешь проснуться руководителем фирмы или большей её части; Иокас и я, как ты знаешь, не вечны.
— Боже упаси!
— А! — раздосадованно крякнул Джулиан, но тут же смягчил тон. — Фирма имеет гибкую структуру, — сказал он с лёгкой укоризной, — Несмотря на свои размеры, она весьма уязвима, это как узел, от которого тянутся нити по всему миру. Но она держится на одной-единственной тонкой опоре — и это спинной хребет всего дела — святости договорного обязательства. Если ты отречёшься, то нанесёшь удар в самое сердце фирмы, она начнёт рушиться. Естественно, фирма постарается защититься, как всякий иной организм.
— Говорю вам, я должен это сделать.
— Ты кончишь тем, что у тебя разовьётся мания преследования — желание облагодетельствовать домохозяек не стоит этого.
Я заскрежетал зубами.
— Так или иначе, — продолжал он, — непосредственно в данный момент фирма не может оказать на тебя никакого давления, но она, безусловно, будет противодействовать любому действию наподобие того, что ты наметил. Странно, что ты до сих пор, по-видимому, воспринимаешь её в личностном аспекте; но она давно уже нечто большее, чем личности, которые её создали, — Мерлин, Иокас, я: мы просто её прародители. Теперь фирма функционирует самостоятельно, движется в направлении, заданном первоначальным толчком, которого ни ты, ни я не в силах изменить. Естественно, тот, кто не с ней, тот против неё, и так далее. В другие эпохи это могло бы принять иные формы. Но человек остаётся каким был, не изменяющимся, не обучающимся, и фирма отлита по его образцу, твоему образцу, Чарлок! Спрашивай — и скажут! Ткни старую свинью палкой, и она захрюкает. — Он помолчал, потом покорным шёпотом, так, что я едва разобрал, проговорил: — А Иоланта умирает? — Послышался вздох, он говорил сам с собой. Последовала долгая пауза.
— Ты ещё здесь, Чарлок?
— Да.
— По-моему, все это у тебя от преувеличенного чувства собственной значимости, усугублённого успехом; подобные чувства всегда ведут к необдуманным суждениям морального свойства. Ты ничего не добился в чистой науке, а жаждешь этого, — но тут нет нашей вины. И копишь раздражение против фирмы, внушая себе, что погряз в низменной работе, что дело в исследованиях и доводке опытных образцов, в том, что твои идеи тебе не принадлежат.
— А результаты?
— Дорогой мой, я ничего не могу поделать, никто не может. Да, мы можем кое-что слегка подкорректировать: усилить, добавить сноску, подчеркнуть. Но колесо крутится, несмотря ни на что. Пора повзрослеть, Чарлок. Фирма не остановится.
— Вы меня все же не убедили, — мрачно сказал я. — Все это — ваше предвзятое мнение.
Так оно, конечно, и было; и в то же время — нет. С одной стороны, не лишено смысла, с другой — бессмыслица. Я ещё не сумел разобраться в главном пороке наших препирательств. Забавно также, что я считал его — лично Джулиана — не виновным в намерении обмануть меня. Он верил в то, что говорил, значит, это было правдой — не для меня, но для него. Возможно, правдой даже объективно? Я лихорадочно думал. Головокружительное чувство провала было столь сильно, что стало нечем дышать. Я стоял и хватал ртом воздух. Слышно было, как Джулиан положил трубку рядом с аппаратом и отошёл на несколько шагов, потом в тишине раздались звуки музыки — начальные такты шумановского концерта.
— Как человек честный, — сказал он, — питающий отвращение к громким обещаниям, я не знаю, что тебе сказать.
Многим ли из высказанных им убеждений он останется верен, задавался я вопросом.
— Что с Иолантой? — резко спросил я. (Как говорит Маршан, убеждения — это просто пони: на них ездят, пока не надоест, а потом привязывают к дереву и трахают.)
— С Иолантой? — медленно переспросил он. — А что с Иолантой?
В своём словно пьяном состоянии я не мог удержаться от новых угроз.
— Сентиментальные грёзы, — сказал я. — Никто бы не поверил своим глазам, увидь он её портрет в вашей квартире.
Джулиан невидимо улыбнулся.
— Актриса! — сказал он и добавил: — Улыбка, заставляющая привстать на стременах.
— Я даже могу уехать из Англии, — сказал я, — где национальная пассивность уже дошла до коры головного мозга.
Джулиан хмыкнул. Неожиданно его голос стал резким, в нем слышалась ледяная ярость:
— У тебя есть лишь один выход — перестать что-то изобретать, совсем; уйти в отставку и жить на то, что выиграл — не скажу, что заработал, потому что без нас ты сейчас был бы без гроша. Вообще выйди из игры. — Тут его голос вновь изменился, стал низким, сострадательным, нежным, спокойным. Он прошептал, словно обращаясь к самому себе: — Кто измерит чувства влюблённого, который вынужден сидеть и смотреть, как неумолимо разрушается тонкий ум и прекрасное тело? Нам надо восславлять людей, сжигающих нас на костре.
— Джулиан! — закричал я. — Это ваше последнее слово?
— О чем ещё говорить? — ответил он голосом, полным такой бесконечной усталости, такой невыразимой скорби, что у меня перехватило в горле. И в то же время я не находил себе места от ярости и бессилия.
— Фигляр! Актеришко! — выкрикивал я издевательски. Но он, казалось, не слышит меня — или, во всяком случае, насмешки не произвели на него никакого заметного впечатления, судя по тону его голоса.
— Графос, — сказал он, — мог любить только плачущую девушку. Если она не плакала, её надо было заставить, так он говорил.
Я вдруг вспомнил Ио и сказанные ею мимоходом слова, что женщина способна по-настоящему полюбить только свободного мужчину; я спрашивал себя, кого из нас она могла иметь в виду? Ах, кого?
Я уже упоминал, что знал за собой привычку говорить что-то, не подумав.
— Джулиан, долго Бенедикта была твоей любовницей и как называется наркотик? — Я слышал, как он охнул, словно засадил занозу под ноготь. — Ты меня слышишь? — спросил я, пошатываясь, как пьяный, и грубо смеясь. Тишина на другом конце провода. Теперь мы были смертельными врагами, я чувствовал это. Однако молчание по-прежнему продолжалось, ни звука на другом конце провода. — Джулиан, — позвал я, — ты можешь ничего не говорить, я узнаю все от неё. — Раздался сухой щелчок, трубку положили; а я стоял, слушая пустоту морской раковины у своего уха, что-то бормоча про себя; от этих глупых, заданных наугад вопросов в мозгу моем запылал костёр, освещая от края до края новое поле сражения, не нанесённого на карту. Ключом — конечно же — ключом ко всему была Бенедикта! Я не мог делать ничего, на что не было её разрешения, её согласия. Прежде чем улаживать что-то ещё, я должен все уладить с моей женой. — Обязательно! — воскликнул я, когда неожиданно осознал непреложность этой истины. — Ну конечно же! — Как я был несправедлив к ней. Меня вдруг охватило раскаяние. Ни разу я по-настоящему не поговорил с ней, не объяснил, не попытался заручиться поддержкой, когда замысливал… Я должен мчаться к ней и все объяснить.
Но к тому времени, как я добрался до неё, Бенедикта успела совершить обычный свой прыжок в ликующее безумие, успешней, чем всегда, ускользнув от погони своих врачей или любовников.
Приземистая, с двигателем в три с половиной литра, «лета» стояла у дверей офиса — подарок от фирмы на день рождения; её блестящий чёрный нос смотрел вдоль улицы, как нацеленное копьё. Эта элегантная ракета могла беззвучно проскользнуть в дорожном потоке и без усилий, глухо урча, набрать скорость в сотни километров. А так её мотор звучал не громче шелка, горящего в кремационной печи, — то есть его вообще не было слышно. Её резкий и требовательный сигнал подражал трубному кличу гуся. Скажу вам, упоение от езды на этом метеоре заставило меня забыть о всех своих тревогах. У Хаммерсмита с реки дул холодный ветер, перистые облака закрывали остатки дневного света. Стемнеет прежде, чем доберусь. Было темно, когда я добрался.
Дом привычно предстал передо мной безлюдным, живущим собственной жизнью, — будто хозяева отправились в трактир выпить, предоставив свету гореть во всех комнатах, радио играть, а огню в каминах пылать без присмотра. Несомненно, сегодня был день, когда слуг отпускают домой. Озеро было тихим. В том смутном состоянии душевного подъёма, вызванного новым пониманием себя (что я по-прежнему способен на самостоятельные поступки), я был не готов ко всякого рода неожиданностям. Я не мог думать ни о чем, кроме обуревавших меня чувств: о том, как рассказать о них несчастной Бенедикте, чтобы она поняла меня. И настолько был поглощён всем этим, что сначала почти не обратил внимания на следы крови, видневшиеся там и тут на алом ковре, устилавшем лестницу; ни на россыпь бутафорских книг, валявшихся как попало на лестничной площадке — пустые макеты с названиями на корешках: «Закат и падение»[85], «Ночные размышления»[86] и «Утешение философией»[87]… Я поднимался все выше по ступенькам, не столько встревоженный, сколько озадаченный. Но то и дело — это было как идти по следу раненого льва в его логово — я попадал ногой в свежие красные отметины на ковре. Что бы все это значило? Разве мог я предположить, что Бенедикта отрубила свой двойной палец кухонным ножом?
Дверь в спальню была приоткрыта, я мягко толкнул её и, войдя, остановился на пороге, глядя на Бенедикту в новой и в то же время старой роли. У меня возникло смутное подозрение, что месячные застали её врасплох, только и всего. Но все оказалось иначе. Она стояла нагая на постели, руки воздеты в экстазе, лицо светится благодарностью и обожанием; ясно было, что потолок разверзся, открыв небеса с облаками и звёздами и бескрайним фризом с ангелами и демонами — фигурами некой великой фрески эпохи Возрождения, изображающей Благовещение. Потолок исчез, обратился в перевернутую чашу небес. Она разговаривала с фигурами — по крайней мере, губы её двигались. Пораненная ступня была не видна, утопая в шерсти шкуры, покрывающей кровать. Вокруг Бенедикты был целый сугроб очень мелко порванной бумаги. Большей частью, как мне показалось, это были мои расшифровки — я узнал бумагу, которую использовал в дактиле. Но было и другое — письма на линованной бумаге. Шкафы стояли нараспашку, одежда вывалилась на пол. Косметика на туалетном столике валялась в беспорядке. Раскрытые элегантные кожаные футлярчики с её postiche[88] и коробки с париками были раскрыты, показывая нам языки. Стояла незабываемая тишина.
Чувствовалось, что Бенедикта находится в трансе уже долгое время; фигуры на фризе поднимали руки в жесте благословения или указывали себе на грудь или на терновые венцы у себя на голове. Но они смотрели благосклонно, они были на её стороне, и слезы благодарности струились по её щекам. В химерическом мире, где пребывала сейчас её душа, просто не было места для меня, для моих забот. Так я стоял, в изумлении наблюдая эту картину, пока она не заметила меня краем глаза и в замешательстве мёдленно обернулась — недоумение расходилось кругами по её бледному лицу, как от камня, брошенного в воду. Наверно, я что-то пробормотал, заикаясь, потому что она пронзительно посмотрела на меня и приложила палец к губам. Неожиданно взгляд её выразил панический ужас, и, стиснув ладонями уши, она закричала:
— Я оглохла.
Потом так же неожиданно уронила руки, успокоилась и слабо улыбнулась.
Все призывало к сдержанности, хотя ничего не могло быть более ангельским, чем спокойная, прелестная улыбка демона. Но за нею, в глубине, виделся взгляд страдающего животного, скажем кошки, который говорил: «Я поранила ногу. Пожалуйста, помоги». Со смешанными и противоречивыми чувствами я кинулся к ней, что-то бормоча, руки раскинуты в пародии на объятие, неуверенный, что стоит за этим моим жестом — желание обнять, удержать, утешить? Думаю, все вместе. В углу валялся телефон, провод был выдран из стены с силой, какой нельзя было предположить в этом хрупком теле.
— Видишь, как это бывает? — прошептала она и скользнула с кровати, уклоняясь от моих протянутых рук.
Все оказалось сложнее, чем я ожидал; так ласточку, залетевшую в комнату, стараются направить обратно в окно, не причинив ей вреда и не напугав. Мы кругами ходили по комнате, насторожённо следя друг за другом. Раз или два я почти поймал её, когда её внимание на секунду переключилось с меня на другие предметы в комнате. Но надолго она обо мне не забывала и ловкими и неторопливыми движениями продолжала сохранять дистанцию между нами. Постепенно она оказалась на лестничной площадке, задержавшись лишь на миг, чтобы опрокинуть небольшую статуэтку, и дальше вниз по ступенькам, погружаясь на дно кошмарного безлюдья. Куда, черт возьми, все подевались? Обычно дом был полон слуг. Она проскальзывала в распахнутые двери и закрывала их за собой, чтобы задержать меня; входя, я видел, как она выходит в противоположные двери, продолжая оглядываться через плечо, чтобы убедиться, что я следую за ней, бесстрастно влекущая. Она целенаправленно двигалась через весь особняк к восточному крылу — а именно к старой оружейной комнате, где в застеклённых шкафах хранились ружья. Моя тревога усилилась, я прибавил шаг, но она по-прежнему сохраняла дистанцию. Затем, проскользнув в оружейную, она нашла ключ и заперла дверь. Я остался снаружи. Барабаня в дверь и уговаривая её, я услышал, как скрипнули раздвижные дверцы шкафа, затрещал разрываемый картон, зашуршала бумага, и я мысленно увидел, как Бенедикта опустошает коробку с патронами. Их там было несколько ящиков. Меня бросило в пот; тут я вспомнил о существовании другой двери, чуть ли не лаза, который вёл в крохотный бар в углу комнаты. Я бросился в эту вращающуюся дверь, но момент был упущен, и, оказавшись в оружейной, я увидел, как она спокойно выходит в противоположную дверь с ружьём под мышкой.
Она выбрала второй танцевальный зал — огромный, с позолотой, с натёртыми полами, блестевшими, как череп, и в котором ничего не было, кроме зеркал и рояля. Она стояла в центре зала, поджидая, когда я появлюсь в дверях, спокойная и невозмутимая. Лёгкие мазки крови — нога почти не кровоточила — отмечали, как она шла по навощённому полу. И теперь она стояла, расслабившись, словно ждала, когда взлетит в небо тарелочка, пущенная стендовой машинкой. Было бесполезно окликать её. В тот момент я, естественно, боялся, что стану её мишенью, совершенно беззащитный в проеме позолоченной двери. Но если, паче чаяния, подобная мысль ещё не пришла ей в голову, то не следует провоцировать её резким движением. Я стоял как вкопанный, готовый в любой момент получить заряд дроби в живот; но она сорвалась с места и побежала вдоль длинной полосы зеркал, тянувшихся по стенам мрачного зала. Не останавливаясь, она начала читать «Отче наш» дрожащим прерывистым голосом — тонкая ниточка молитвы среди грохота выстрелов. «Отче наш, сущий (бум) на небесах! да святится (бум) имя Твоё» (бум). И так далее. Ружьё у неё было помповое. Шестизарядное. Грохот бездымных выстрелов оглушал, сводил с ума. Голова у меня закружилась, ноги стали ватными, в глазах потемнело; и все же какая-то часть моего сознания, не окончательно ещё затуманеннога, не могла не отметить сладострастия звука, с которым заряд впивался в зеркала, глубоко застревая в реальности незеркального мира, вдребезги разнося её отражение. Плотного звука, как от удара по пуховой подушке.
Не могу вразумительно описать, что произошло дальше. Я подобрал, не помню, как и где, короткую ясеневую трость — наверно, из неосознанного инстинкта самозащиты. Думаю, я бросился на неё — но скользя и едва не падая на натёртом до блеска полу, как на льду. Или как футболист, которому сделали подножку. Крепко обхватил вызывающую наготу, и мы, не устояв на ногах, рухнули на пол, ружьё зажато между нашими телами. Вообще говоря, последний выстрел произошёл в тот момент, когда мы падали, и его жаркое дыхание ожгло мой лоб; ствол тоже был невыносимо горячим. Так мы катались по полу, пока она не высвободила ружьё и не отшвырнула в сторону по скользкому полу. Потом, к моему удивлению, я начал хлестать её моим оружием, и хлестал довольно сильно по спине и заду. Должно быть, меня охватило нечто вроде сладострастной ярости — думаю, это я хлестал Джулиана. Что до неё, то она лежала бледная и с выражением чуть ли не довольным, глаза закрыты, губы шевелятся в молитве — как человек, принимающий заслуженное наказание. Это пугало и одновременно вызывало смутное сёксуальное возбуждение. Но эта позорная сцена скоро была прервана, поскольку зал наполнялся людьми.
Две гувернантки решительно бросились к нам, словно ведьмы, в своих порыжелых чёрных платьях; не говоря ни слова, они растащили нас. Потом перепуганные надзиратели, вроде Бэйнса, чего-то там кулдыкающие. И наконец, суетящийся Нэш со своей злосчастной встревоженностью.
Я был потрясён, меня колотило, как в лихорадке, — совершенно лишний в поднявшейся суматохе. Хорошая доза спиртного не принесла успокоения, не помогла заснуть. Большую часть ночи я пролежал с открытыми глазами, прислушиваясь к слабым звукам в других частях дома, говорившим о более целенаправленных действиях, чем предпринятые мной: телефонному звонку, голосу Нэша. «Да, он здесь. Я отправил его спать». Я зловеще улыбнулся про себя и погрозил кулаком в потолок. Не надо было обладать богатым воображением, чтобы представить, что означает резкий скрип шин по гравию при первых проблесках зари: это был лимузин с зашторенными окнами. Скоро Бенедикта отправится в то вечно повторяющееся странствие в страну архетипов. «Отче наш, сущий на небесах!» Высунув голову из окна, я мог убедиться в верности своих предположений. Ребёнка усадили впереди с гарпиями. Бенедикту, с лицом, закрытым густой вуалью, вынесли, как статую Девы Марии. Не говорю, что это не было к лучшему. Не говорю, что это не было к лучшему.
Я стоял в дверях и смотрел, как он бредёт к ближайшей станции метро. Он не обернулся на углу и не помахал мне, как бывало, на прощанье.
* * *
Не просто оказалось выследить, — если уместно так выразиться, — Джулиана, но в конце концов я узнал, что он проводит уикенд где-то за городом. В трубке раздался его зевающий голос:— Ах, это ты, Чарлок! — проговорил он. — А я подумал, кто бы это мог быть?
— Джулиан, — сказал я. — Я принял решение, которое хотел бы обсудить с тобой. Само по себе оно не имеет большого значения, но для меня это чрезвычайно важно.
Джулиан кашлянул и ответил:
— Ты ведь знаешь, что всегда можешь рассчитывать на меня.
Это вовсе не прозвучало как пустая отговорка. Я набрался духу и продолжил:
— Я решил отдать одно из моих изобретений публике — отдать, понимаете? Просто и без всяких оговорок подарить людям. — Он молчал, и, выдержав паузу, я сказал: — Недавно, проводя между делом химические опыты в лаборатории, я создал вещество, которое могло бы оказаться сущим спасением для простых домохозяек. Его производство ничего или почти ничего не стоит. Оно совершит настоящую революцию в стирке.
— Только, ради бога, получи патент…
— Но послушайте. Я намерен отдать даром. Думаю послать письмо в «Таймс» с описанием того, как любой может, потратив какой-нибудь пенс, составить это…
Голос Джулиана изменился. Я услышал, как он вздохнул, зажёг спичку, выдохнул дым.
— Рад, что ты сначала решил обсудить это со мной, прежде чем предпринимать какие-то шаги, — сказал он. — Что, в конце концов, важно? И при стоимости в полтора пенса твоё средство все равно останется спасением для домохозяек — зато патент будет у фирмы. Или ты считаешь, мы не заботимся о публике? Полагаю, по сравнению с другими фирмами, мы…
— Дело совсем не в этом. Понимаете, просто я чувствую, что хоть раз в жизни должен сделать такой жест, отдать что-то даром, что-то, что является плодом моей мысли, так сказать. Можете вы это понять?
— Разумеется. Я понимаю, что ты имеешь в виду, — хладнокровно сказал он. — Но тем не менее мне не вполне ясны мотивы. При посредничестве фирмы ты столько дал миру, Чарлок.
— Не дал, Джулиан. В том-то и дело. Продал.
— В твоей идее чувствуется дух христианского милосердия, — сухо сказал он. — Похвально, похвально, — добавил он серьёзным, но поскучневшим голосом.
— Знаю, это звучит банально, но для меня это представляется чем-то важным, чем-то, о чем я не мог и мечтать долгие годы, — поступком.
— Женатый мужчина мечтает о разводе, — изрёк он тоном пророка, и я узнал в его фразе греческую поговорку в переводе на английский. — А учёный думает о науке, как о девке с двумя дырками… — Он нёс ещё какой-то вздор, выигрывая время. Потом, ещё резче: — Как я, по-твоему, должен отнестись к подобной идее — согласиться? Разве я могу, Чарлок? Больше того, удивляюсь, почему ты советуешься со мной. Тебе понятно, что подобный вопрос далеко выходит за рамки личного? Это пахнет прецедентом. К тому же, что бы я ни сказал, сомневаюсь, что фирма даст согласие, а я не фирма, как тебе известно, а, так сказать, всего лишь один из погонщиков верблюдов в общем караване. Во всяком случае, спасибо, что был достаточно честен и поделился со мной своим замыслом.
— Я всегда чувствовал, что могу поговорить с вами как человек с голосом по телефону, — ответил я.
— Ирония всегда была твоей сильной стороной, Чарлок. Всегда.
— В любом случае теперь вы знаете о моем решении. Джулиан негромко прокашлялся и помолчал; когда он снова возобновил атаку, голос его был успокаивающим, задумчивым, мягким.
— Хотелось бы знать, хорошо ли ты обдумал своё решение, — полагаю, что нет, с твоей стороны это просто порыв великодушия.
— Напротив: это плод долгих размышлений.
— Гм. Учёл ли ты договор о сотрудничестве с фирмой? Это противоречит его условиям, а договор, насколько я помню, действителен по крайней мере в течение ещё двадцати лет.
Двадцать лет! Мороз прошёл у меня по коже. Да, я прекрасно помнил об этом — но когда тебе говорят об этом вот так, в лоб, бросает в дрожь.
— Ничего не выйдет, — сказал Джулиан наконец-то не сонным голосом. — Ты получишь дорогостоящую и утомительную судебную тяжбу, только и всего. И проиграешь, а фирма выиграет. Ты связан контрактом по рукам и ногам.
— Ну, это мы ещё посмотрим, — возразил я, чувствуя, однако, что мой голос звучит неуверенно.
— Ты же знаешь, не правда ли, — вкрадчиво продолжал Джулиан, — что существует большой список благотворительных акций, которые мы финансируем полностью или частично? Фирма приветствует, когда её сотрудники жертвуют в благотворительный фонд, — почему бы и тебе не последовать их примеру? Ты мог бы, если пожелаешь, перечислять весь свой оклад на эти цели. Попроси Натана показать тебе книгу со списком тех, кому мы помогаем.
— Я уже видел её. — Я действительно заглянул в книгу. Это был громадный том размером с Библию, отпечатанный на веленевой бумаге, где перечислялись все, кому фирма оказывала поддержку.
— Так что, — спросил Джулиан, — тебя это не устраивает?
— Нет.
— Почему? — В голосе Джулиана послышались сварливые нотки.
— Потому что эти деньги не облагаются подоходным налогом — фирма и тут ловчит.
— Понимаю! Господи, да на тебя не угодишь! — Он долго молчал, пыхтя сигаретой, потом поинтересовался: — Все-таки какова первопричина твоего беспокойства, Чарлок, что послужило толчком?
— Просто настал такой момент, когда я должен совершить поступок, пускай даже незначительный, но самостоятельный, чтобы продолжать жить.
— Должно быть, это объясняется твоим неправильным представлением о характере фирмы. Во всем, что ты говоришь, я чувствую забавный моральный уклон — потенциальную критику, которая в целом не может быть справедлива. Может, ты просто фарисей, хочешь быть святее Папы?
— Нет, хочу, для разнообразия, быть святее денег.
— Я пытаюсь сказать, что фирма не является ни просто продолжением наших моральных достоинств, ни порождением злой человеческой воли, ни духа алчного торгашества. Все гораздо серьёзней. Я имею в виду, что это существовало всегда в той или иной форме. По крайней мере, я так считаю.
— Софистика! Фирма — это не мир.
— Я не уверен. Не говорю, что это что-то приятное или весёлое, но это факт природы, человеческой природы. Нельзя игнорировать фирму, Чарлок.
— Природы!
— Она должна отвечать некой глубинной невысказанной потребности человеческой души — потому что таковая существует всегда. Оставим в стороне эмоции. Она сама по себе не зло, а просто нечто промежуточное, repoussoir[84] Такой мы её создали…
— То есть раб уже рождается в цепях, так?
— Да. Некоторые способны освободиться, но таких очень мало. Я не смог. Если веришь в свободную волю или в судьбу, например…
— Кончайте с проповедями, — сказал я.
— Ладно, тогда кто заставлял тебя поступать на фирму?
— Никто, я сам захотел. По неведению.
— Не совсем так: все было ясно с самого начала, глаза у тебя были открыты.
— Как у трехдневного котёнка.
— Не понимаю, как можно хотеть давать сейчас задний ход.
— Даже заключённых освобождают до срока за хорошее поведение.
— Но, черт побери, в одно прекрасное утро ты можешь проснуться руководителем фирмы или большей её части; Иокас и я, как ты знаешь, не вечны.
— Боже упаси!
— А! — раздосадованно крякнул Джулиан, но тут же смягчил тон. — Фирма имеет гибкую структуру, — сказал он с лёгкой укоризной, — Несмотря на свои размеры, она весьма уязвима, это как узел, от которого тянутся нити по всему миру. Но она держится на одной-единственной тонкой опоре — и это спинной хребет всего дела — святости договорного обязательства. Если ты отречёшься, то нанесёшь удар в самое сердце фирмы, она начнёт рушиться. Естественно, фирма постарается защититься, как всякий иной организм.
— Говорю вам, я должен это сделать.
— Ты кончишь тем, что у тебя разовьётся мания преследования — желание облагодетельствовать домохозяек не стоит этого.
Я заскрежетал зубами.
— Так или иначе, — продолжал он, — непосредственно в данный момент фирма не может оказать на тебя никакого давления, но она, безусловно, будет противодействовать любому действию наподобие того, что ты наметил. Странно, что ты до сих пор, по-видимому, воспринимаешь её в личностном аспекте; но она давно уже нечто большее, чем личности, которые её создали, — Мерлин, Иокас, я: мы просто её прародители. Теперь фирма функционирует самостоятельно, движется в направлении, заданном первоначальным толчком, которого ни ты, ни я не в силах изменить. Естественно, тот, кто не с ней, тот против неё, и так далее. В другие эпохи это могло бы принять иные формы. Но человек остаётся каким был, не изменяющимся, не обучающимся, и фирма отлита по его образцу, твоему образцу, Чарлок! Спрашивай — и скажут! Ткни старую свинью палкой, и она захрюкает. — Он помолчал, потом покорным шёпотом, так, что я едва разобрал, проговорил: — А Иоланта умирает? — Послышался вздох, он говорил сам с собой. Последовала долгая пауза.
— Ты ещё здесь, Чарлок?
— Да.
— По-моему, все это у тебя от преувеличенного чувства собственной значимости, усугублённого успехом; подобные чувства всегда ведут к необдуманным суждениям морального свойства. Ты ничего не добился в чистой науке, а жаждешь этого, — но тут нет нашей вины. И копишь раздражение против фирмы, внушая себе, что погряз в низменной работе, что дело в исследованиях и доводке опытных образцов, в том, что твои идеи тебе не принадлежат.
— А результаты?
— Дорогой мой, я ничего не могу поделать, никто не может. Да, мы можем кое-что слегка подкорректировать: усилить, добавить сноску, подчеркнуть. Но колесо крутится, несмотря ни на что. Пора повзрослеть, Чарлок. Фирма не остановится.
— Вы меня все же не убедили, — мрачно сказал я. — Все это — ваше предвзятое мнение.
Так оно, конечно, и было; и в то же время — нет. С одной стороны, не лишено смысла, с другой — бессмыслица. Я ещё не сумел разобраться в главном пороке наших препирательств. Забавно также, что я считал его — лично Джулиана — не виновным в намерении обмануть меня. Он верил в то, что говорил, значит, это было правдой — не для меня, но для него. Возможно, правдой даже объективно? Я лихорадочно думал. Головокружительное чувство провала было столь сильно, что стало нечем дышать. Я стоял и хватал ртом воздух. Слышно было, как Джулиан положил трубку рядом с аппаратом и отошёл на несколько шагов, потом в тишине раздались звуки музыки — начальные такты шумановского концерта.
— Как человек честный, — сказал он, — питающий отвращение к громким обещаниям, я не знаю, что тебе сказать.
Многим ли из высказанных им убеждений он останется верен, задавался я вопросом.
— Что с Иолантой? — резко спросил я. (Как говорит Маршан, убеждения — это просто пони: на них ездят, пока не надоест, а потом привязывают к дереву и трахают.)
— С Иолантой? — медленно переспросил он. — А что с Иолантой?
В своём словно пьяном состоянии я не мог удержаться от новых угроз.
— Сентиментальные грёзы, — сказал я. — Никто бы не поверил своим глазам, увидь он её портрет в вашей квартире.
Джулиан невидимо улыбнулся.
— Актриса! — сказал он и добавил: — Улыбка, заставляющая привстать на стременах.
— Я даже могу уехать из Англии, — сказал я, — где национальная пассивность уже дошла до коры головного мозга.
Джулиан хмыкнул. Неожиданно его голос стал резким, в нем слышалась ледяная ярость:
— У тебя есть лишь один выход — перестать что-то изобретать, совсем; уйти в отставку и жить на то, что выиграл — не скажу, что заработал, потому что без нас ты сейчас был бы без гроша. Вообще выйди из игры. — Тут его голос вновь изменился, стал низким, сострадательным, нежным, спокойным. Он прошептал, словно обращаясь к самому себе: — Кто измерит чувства влюблённого, который вынужден сидеть и смотреть, как неумолимо разрушается тонкий ум и прекрасное тело? Нам надо восславлять людей, сжигающих нас на костре.
— Джулиан! — закричал я. — Это ваше последнее слово?
— О чем ещё говорить? — ответил он голосом, полным такой бесконечной усталости, такой невыразимой скорби, что у меня перехватило в горле. И в то же время я не находил себе места от ярости и бессилия.
— Фигляр! Актеришко! — выкрикивал я издевательски. Но он, казалось, не слышит меня — или, во всяком случае, насмешки не произвели на него никакого заметного впечатления, судя по тону его голоса.
— Графос, — сказал он, — мог любить только плачущую девушку. Если она не плакала, её надо было заставить, так он говорил.
Я вдруг вспомнил Ио и сказанные ею мимоходом слова, что женщина способна по-настоящему полюбить только свободного мужчину; я спрашивал себя, кого из нас она могла иметь в виду? Ах, кого?
Я уже упоминал, что знал за собой привычку говорить что-то, не подумав.
— Джулиан, долго Бенедикта была твоей любовницей и как называется наркотик? — Я слышал, как он охнул, словно засадил занозу под ноготь. — Ты меня слышишь? — спросил я, пошатываясь, как пьяный, и грубо смеясь. Тишина на другом конце провода. Теперь мы были смертельными врагами, я чувствовал это. Однако молчание по-прежнему продолжалось, ни звука на другом конце провода. — Джулиан, — позвал я, — ты можешь ничего не говорить, я узнаю все от неё. — Раздался сухой щелчок, трубку положили; а я стоял, слушая пустоту морской раковины у своего уха, что-то бормоча про себя; от этих глупых, заданных наугад вопросов в мозгу моем запылал костёр, освещая от края до края новое поле сражения, не нанесённого на карту. Ключом — конечно же — ключом ко всему была Бенедикта! Я не мог делать ничего, на что не было её разрешения, её согласия. Прежде чем улаживать что-то ещё, я должен все уладить с моей женой. — Обязательно! — воскликнул я, когда неожиданно осознал непреложность этой истины. — Ну конечно же! — Как я был несправедлив к ней. Меня вдруг охватило раскаяние. Ни разу я по-настоящему не поговорил с ней, не объяснил, не попытался заручиться поддержкой, когда замысливал… Я должен мчаться к ней и все объяснить.
Но к тому времени, как я добрался до неё, Бенедикта успела совершить обычный свой прыжок в ликующее безумие, успешней, чем всегда, ускользнув от погони своих врачей или любовников.
Приземистая, с двигателем в три с половиной литра, «лета» стояла у дверей офиса — подарок от фирмы на день рождения; её блестящий чёрный нос смотрел вдоль улицы, как нацеленное копьё. Эта элегантная ракета могла беззвучно проскользнуть в дорожном потоке и без усилий, глухо урча, набрать скорость в сотни километров. А так её мотор звучал не громче шелка, горящего в кремационной печи, — то есть его вообще не было слышно. Её резкий и требовательный сигнал подражал трубному кличу гуся. Скажу вам, упоение от езды на этом метеоре заставило меня забыть о всех своих тревогах. У Хаммерсмита с реки дул холодный ветер, перистые облака закрывали остатки дневного света. Стемнеет прежде, чем доберусь. Было темно, когда я добрался.
Дом привычно предстал передо мной безлюдным, живущим собственной жизнью, — будто хозяева отправились в трактир выпить, предоставив свету гореть во всех комнатах, радио играть, а огню в каминах пылать без присмотра. Несомненно, сегодня был день, когда слуг отпускают домой. Озеро было тихим. В том смутном состоянии душевного подъёма, вызванного новым пониманием себя (что я по-прежнему способен на самостоятельные поступки), я был не готов ко всякого рода неожиданностям. Я не мог думать ни о чем, кроме обуревавших меня чувств: о том, как рассказать о них несчастной Бенедикте, чтобы она поняла меня. И настолько был поглощён всем этим, что сначала почти не обратил внимания на следы крови, видневшиеся там и тут на алом ковре, устилавшем лестницу; ни на россыпь бутафорских книг, валявшихся как попало на лестничной площадке — пустые макеты с названиями на корешках: «Закат и падение»[85], «Ночные размышления»[86] и «Утешение философией»[87]… Я поднимался все выше по ступенькам, не столько встревоженный, сколько озадаченный. Но то и дело — это было как идти по следу раненого льва в его логово — я попадал ногой в свежие красные отметины на ковре. Что бы все это значило? Разве мог я предположить, что Бенедикта отрубила свой двойной палец кухонным ножом?
Дверь в спальню была приоткрыта, я мягко толкнул её и, войдя, остановился на пороге, глядя на Бенедикту в новой и в то же время старой роли. У меня возникло смутное подозрение, что месячные застали её врасплох, только и всего. Но все оказалось иначе. Она стояла нагая на постели, руки воздеты в экстазе, лицо светится благодарностью и обожанием; ясно было, что потолок разверзся, открыв небеса с облаками и звёздами и бескрайним фризом с ангелами и демонами — фигурами некой великой фрески эпохи Возрождения, изображающей Благовещение. Потолок исчез, обратился в перевернутую чашу небес. Она разговаривала с фигурами — по крайней мере, губы её двигались. Пораненная ступня была не видна, утопая в шерсти шкуры, покрывающей кровать. Вокруг Бенедикты был целый сугроб очень мелко порванной бумаги. Большей частью, как мне показалось, это были мои расшифровки — я узнал бумагу, которую использовал в дактиле. Но было и другое — письма на линованной бумаге. Шкафы стояли нараспашку, одежда вывалилась на пол. Косметика на туалетном столике валялась в беспорядке. Раскрытые элегантные кожаные футлярчики с её postiche[88] и коробки с париками были раскрыты, показывая нам языки. Стояла незабываемая тишина.
Чувствовалось, что Бенедикта находится в трансе уже долгое время; фигуры на фризе поднимали руки в жесте благословения или указывали себе на грудь или на терновые венцы у себя на голове. Но они смотрели благосклонно, они были на её стороне, и слезы благодарности струились по её щекам. В химерическом мире, где пребывала сейчас её душа, просто не было места для меня, для моих забот. Так я стоял, в изумлении наблюдая эту картину, пока она не заметила меня краем глаза и в замешательстве мёдленно обернулась — недоумение расходилось кругами по её бледному лицу, как от камня, брошенного в воду. Наверно, я что-то пробормотал, заикаясь, потому что она пронзительно посмотрела на меня и приложила палец к губам. Неожиданно взгляд её выразил панический ужас, и, стиснув ладонями уши, она закричала:
— Я оглохла.
Потом так же неожиданно уронила руки, успокоилась и слабо улыбнулась.
Все призывало к сдержанности, хотя ничего не могло быть более ангельским, чем спокойная, прелестная улыбка демона. Но за нею, в глубине, виделся взгляд страдающего животного, скажем кошки, который говорил: «Я поранила ногу. Пожалуйста, помоги». Со смешанными и противоречивыми чувствами я кинулся к ней, что-то бормоча, руки раскинуты в пародии на объятие, неуверенный, что стоит за этим моим жестом — желание обнять, удержать, утешить? Думаю, все вместе. В углу валялся телефон, провод был выдран из стены с силой, какой нельзя было предположить в этом хрупком теле.
— Видишь, как это бывает? — прошептала она и скользнула с кровати, уклоняясь от моих протянутых рук.
Все оказалось сложнее, чем я ожидал; так ласточку, залетевшую в комнату, стараются направить обратно в окно, не причинив ей вреда и не напугав. Мы кругами ходили по комнате, насторожённо следя друг за другом. Раз или два я почти поймал её, когда её внимание на секунду переключилось с меня на другие предметы в комнате. Но надолго она обо мне не забывала и ловкими и неторопливыми движениями продолжала сохранять дистанцию между нами. Постепенно она оказалась на лестничной площадке, задержавшись лишь на миг, чтобы опрокинуть небольшую статуэтку, и дальше вниз по ступенькам, погружаясь на дно кошмарного безлюдья. Куда, черт возьми, все подевались? Обычно дом был полон слуг. Она проскальзывала в распахнутые двери и закрывала их за собой, чтобы задержать меня; входя, я видел, как она выходит в противоположные двери, продолжая оглядываться через плечо, чтобы убедиться, что я следую за ней, бесстрастно влекущая. Она целенаправленно двигалась через весь особняк к восточному крылу — а именно к старой оружейной комнате, где в застеклённых шкафах хранились ружья. Моя тревога усилилась, я прибавил шаг, но она по-прежнему сохраняла дистанцию. Затем, проскользнув в оружейную, она нашла ключ и заперла дверь. Я остался снаружи. Барабаня в дверь и уговаривая её, я услышал, как скрипнули раздвижные дверцы шкафа, затрещал разрываемый картон, зашуршала бумага, и я мысленно увидел, как Бенедикта опустошает коробку с патронами. Их там было несколько ящиков. Меня бросило в пот; тут я вспомнил о существовании другой двери, чуть ли не лаза, который вёл в крохотный бар в углу комнаты. Я бросился в эту вращающуюся дверь, но момент был упущен, и, оказавшись в оружейной, я увидел, как она спокойно выходит в противоположную дверь с ружьём под мышкой.
Она выбрала второй танцевальный зал — огромный, с позолотой, с натёртыми полами, блестевшими, как череп, и в котором ничего не было, кроме зеркал и рояля. Она стояла в центре зала, поджидая, когда я появлюсь в дверях, спокойная и невозмутимая. Лёгкие мазки крови — нога почти не кровоточила — отмечали, как она шла по навощённому полу. И теперь она стояла, расслабившись, словно ждала, когда взлетит в небо тарелочка, пущенная стендовой машинкой. Было бесполезно окликать её. В тот момент я, естественно, боялся, что стану её мишенью, совершенно беззащитный в проеме позолоченной двери. Но если, паче чаяния, подобная мысль ещё не пришла ей в голову, то не следует провоцировать её резким движением. Я стоял как вкопанный, готовый в любой момент получить заряд дроби в живот; но она сорвалась с места и побежала вдоль длинной полосы зеркал, тянувшихся по стенам мрачного зала. Не останавливаясь, она начала читать «Отче наш» дрожащим прерывистым голосом — тонкая ниточка молитвы среди грохота выстрелов. «Отче наш, сущий (бум) на небесах! да святится (бум) имя Твоё» (бум). И так далее. Ружьё у неё было помповое. Шестизарядное. Грохот бездымных выстрелов оглушал, сводил с ума. Голова у меня закружилась, ноги стали ватными, в глазах потемнело; и все же какая-то часть моего сознания, не окончательно ещё затуманеннога, не могла не отметить сладострастия звука, с которым заряд впивался в зеркала, глубоко застревая в реальности незеркального мира, вдребезги разнося её отражение. Плотного звука, как от удара по пуховой подушке.
Не могу вразумительно описать, что произошло дальше. Я подобрал, не помню, как и где, короткую ясеневую трость — наверно, из неосознанного инстинкта самозащиты. Думаю, я бросился на неё — но скользя и едва не падая на натёртом до блеска полу, как на льду. Или как футболист, которому сделали подножку. Крепко обхватил вызывающую наготу, и мы, не устояв на ногах, рухнули на пол, ружьё зажато между нашими телами. Вообще говоря, последний выстрел произошёл в тот момент, когда мы падали, и его жаркое дыхание ожгло мой лоб; ствол тоже был невыносимо горячим. Так мы катались по полу, пока она не высвободила ружьё и не отшвырнула в сторону по скользкому полу. Потом, к моему удивлению, я начал хлестать её моим оружием, и хлестал довольно сильно по спине и заду. Должно быть, меня охватило нечто вроде сладострастной ярости — думаю, это я хлестал Джулиана. Что до неё, то она лежала бледная и с выражением чуть ли не довольным, глаза закрыты, губы шевелятся в молитве — как человек, принимающий заслуженное наказание. Это пугало и одновременно вызывало смутное сёксуальное возбуждение. Но эта позорная сцена скоро была прервана, поскольку зал наполнялся людьми.
Две гувернантки решительно бросились к нам, словно ведьмы, в своих порыжелых чёрных платьях; не говоря ни слова, они растащили нас. Потом перепуганные надзиратели, вроде Бэйнса, чего-то там кулдыкающие. И наконец, суетящийся Нэш со своей злосчастной встревоженностью.
Я был потрясён, меня колотило, как в лихорадке, — совершенно лишний в поднявшейся суматохе. Хорошая доза спиртного не принесла успокоения, не помогла заснуть. Большую часть ночи я пролежал с открытыми глазами, прислушиваясь к слабым звукам в других частях дома, говорившим о более целенаправленных действиях, чем предпринятые мной: телефонному звонку, голосу Нэша. «Да, он здесь. Я отправил его спать». Я зловеще улыбнулся про себя и погрозил кулаком в потолок. Не надо было обладать богатым воображением, чтобы представить, что означает резкий скрип шин по гравию при первых проблесках зари: это был лимузин с зашторенными окнами. Скоро Бенедикта отправится в то вечно повторяющееся странствие в страну архетипов. «Отче наш, сущий на небесах!» Высунув голову из окна, я мог убедиться в верности своих предположений. Ребёнка усадили впереди с гарпиями. Бенедикту, с лицом, закрытым густой вуалью, вынесли, как статую Девы Марии. Не говорю, что это не было к лучшему. Не говорю, что это не было к лучшему.