— Ну, пожалуйста, мистер Чарлок. Пожалуйста!
   Совесть не позволила мне вырваться и удрать; так я оказался бок о бок с такими же, как я, невольниками. Я на секунду закрыл глаза, чтобы взять себя в руки и проверить, насколько сильно меня качает; но нет, я был в норме.
   Ослепительная звезда неотвратимо приближалась к нам, неторопливо, чтобы успевала кинокамера. Можно было видеть, что теперь она была действительно прекрасна — несомненно, это была искусственная красота, но выглядящая очень натурально. Младенчески гладкая и белая от масок из яичных белков кожа. Улыбающиеся глаза, исправленный по моде нос. Больше того, легко плывя вдоль длинного ряда сановитых особ, она держалась со сдержанным достоинством, когда её представляли им, чем покоряла всех. Kallipygos[76] Ио, как третья кариатида, несущая на плечах бремя своей славы. Камеры двигались вдоль ряда, бесстыдно впиваясь в застывшие лица. У меня возник соблазн закрыть глаза и втянуть голову в плечи, как страус, в надежде, что она не заметит меня, но я поймал осуждающий взгляд Баума и удержался. Наконец ослепительный луч упал на меня, и вот она уже протягивает красиво наманикюренные пальчики.
   — Харе, Феликс! — в приятном удивлении негромко сказала она, и в её зрачках вспыхнули озорные искорки. А может, ещё и что-то похожее на робкую гордость — ей было и приятно, и одновременно стыдно за все эти неизменные атрибуты успеха. Я нерешительно ответил на приветствие на греческом эпохи плейстоцена. Её губы исказились в слабом подобии прежней усмешки и тихим голосом, оглядываясь, понимает ли кто из стоящих рядом её слова, она сказала:
   — Одно время мне хотелось увидеть тебя; было много чего сказать тебе, спросить.
   Я почтительно кивнул и ответил:
   — Очень хорошо, — что прозвучало довольно глупо. Я заметил, что Баум тем не менее раздулся от гордости, и осмелился добавить: — В любое удобное для вас время, когда пожелаете.
   Иоланта сморщила лоб и сказала:
   — Благодарю вас. Это будет очень скоро.
   Потом медленно проследовала туда, где, пыхтя и отирая пот, стоял мэр.
   Она произнесла речь, краткую и умную, которую, несомненно, для неё написали; о мопеде она не упомянула. Закончив, перерезала ленточку огромными портновскими ножницами. Мы все почтительной толпой повалили за ней на выставку. В общем ажиотаже мэр забыл произнести ответную речь, он сунул её себе во фрак и решительно последовал за остальными. Больше ничто меня не держало, и я вернулся в бар, чтобы за выпивкой подождать, когда она уедет, — не то она могла опять спросить меня, а мне не хотелось расстраивать Баума. Сквозь щель в занавесе я, как снайпер, следил за происходящим на выставке и так увлёкся, что почти не обратил внимания, когда кто-то сзади хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я оказался лицом к лицу с миссис Хенникер. «Мой малтшик!» Вот уж кого я не ожидал увидеть! Шершавой, как мотоциклетная перчатка, ладонью она горячо трясла мне руку и трещала без умолку. Она ничуть не постарела — ничуть; на ней был твидовый костюм и щегольские спортивные башмаки, чёрный пуловер и нитка жемчуга. Все очень стильно. Волосы коротко острижены, завиты игривыми колечками и покрашены в рыжеватый цвет. От неё здорово разило спиртным, и, как следствие, глаза слегка косили, а язык малость заплетался — но, может, она просто расчувствовалась, снова увидев меня. Лицо было красное и обветренное. В руках она держала несколько папок и блокнотов. Ей не стоялось на месте от распиравшего её радостного торжества. На мой вопрос, что она тут делает, она мотнула головой в сторону выставки и сказала:
   — С ней. Я секретарь Иоланты, — и, залпом осушив бокал: — Как только она смогла, сразу вызвала меня к себе. Она была мне как дочь, а я…— она прервалась, чтобы заказать очередную порцию, — а я была ей как мать.
   По тону её признания в глубоких чувствах её было трудно заподозрить.
   — Ах, черт побери! — воскликнул я, и миссис Хенникер скрипуче засмеялась.
   — Видишь? — сказала она с блеском в глазах и подняла бокал. — Чего только не случается в жизни, а?
   По этому поводу мы выпили ещё и ещё, и, только когда богиня направилась к выходу, миссис Хенникер вскочила на ноги и воскликнула, что долг зовёт.
   — Можешь на следующей неделе приехать в Париж? Она предпочитает встретиться с тобой там — из-за Джулиана.
   Я аж подскочил.
   — Конечно, я могу приехать в Париж.
   Миссис Хенникер тряхнула красным двойным подбородком и сказала:
   — Чудесно, тогда я свяжусь с тобой насчёт всех деталей. Ей придётся как-нибудь вырядиться, чтоб не узнали, понимаешь меня, и встретиться с тобой в кафе или где ещё. Да она небось сама все объяснит. В апартаментах никакого уединения. Я тебе позвоню. Ах, мой малтшик, мой малтшик.
   С чувством приятной растерянности я возвратился в Лондон в компании Баума, который места себе не находил, радуясь огромному успеху выставки. Публика в равной мере оценила и живопись, и создания пытливого разума: шикарные игрушки, вроде мерлиновской газонокосилки.
   — Вы, наверное, испытывали огромное волнение, видя свои творения, выставленные прямо напротив шедевров, — сказал он. — А она была так прекрасна, что даже страшно. Вы знаете, что теперь она получает миллион долларов за каждый фильм? Подумать только, миллион долларов! — Его голос по-детски зазвенел от удивления. — Она была как цветок, мистер Чарлок. — (Да, распустившийся цветок, наполненный искусственной росой.) — Великая актриса, — взволнованно продолжал Баум. Ну, ещё бы. Ещё бы. Полная feusucre[77]. Я ревновал её к успеху.
   Нет спору, хорошо быть пробивным; но дело в том, что даже по мимолётному впечатлению новая Иоланта обладала характером и умела владеть собой, что вызывало сильную зависть. Она показалась мне женщиной совершенно самостоятельной, куда более последовательной в своей жизни, чем я. Но все же и ей хватало неприятностей, разве нет? Я подобрал в углу вечернюю газету, чтобы почитать дома за обедом, получше рассмотреть фотографии её и её мужа; насчёт предстоящего развода все, конечно, было ещё на стадии слухов, но и опровержений не было, что придавало сплетням оттенок достоверности. Ладно, меня это никак не касалось. После обеда позвонил Джулиан, чем ошарашил меня — я хочу сказать, что почти напрочь забыл о его существовании и, услышав голос, возникший из небытия, по-настоящему удивился. Он спросил о выставке, имела ли она успех и тому подобное. Я рассказал все, что мог; у меня сложилось впечатление, что он буквально ловит каждое моё слово об Иоланте и неспроста расспрашивает о подробностях, касающихся неё.
   Затем, застенчиво кашлянув, он, чуть ли не робко, сказал:
   — Она когда-то была вашей любовницей, это так?
   — Нет, только не эта женщина, — ответил я. — То была совсем другая девушка. Знаете, она теперь совершенно другая.
   — Да, знаю, — сказал он севшим голосом. — Знаю. — Последовала долгая пауза; потом он снова заговорил:
   — Она просила вас о встрече? Вы увидитесь? Но долгая пауза насторожила меня, и я ответил:
   — Нет. Нам нечего сказать друг другу, не вижу в этом никакого смысла.
   Он хмыкнул, и я услышал звук зажигаемой спички.
   — Понимаю. Кстати, я слышал, Бенедикта неважно себя чувствовала всю последнюю неделю. Нэш поехал проведать её.
   Я предположил, что это более тонкий способ усыпить мою бдительность, и никак не отреагировал на его слова. Бенедикта поднималась к горлу, пока я не почувствовал позыв к рвоте.
   — А пока, — сказал Джулиан, — я хочу, чтобы вы провели несколько дней в Париже.
   Он изложил детали неких переговоров, которые происходили там.
   — Очень хорошо, — сказал я, старательно записав все на промокашке. — Очень хорошо.
   Такой вот разговор; впечатление было такое, что он звонит из Дублина или из Цюриха. Я вернулся к камину и сигаре, полный неясных подозрений. (Кланяться или не кланяться, вот в чем вопрос.) Перед тем как лечь спать, я отправил миссис Хенникер телеграмму, прося позвонить мне завтра в офис.
   Но назавтра я услышал в трубке ещё сонный голос Иоланты.
   — Хенникер сегодня не будет, так что я решила сама позвонить… — начала она и перешла на греческий, для того, думаю, чтобы случайная телефонистка ничего не поняла. — Хочу дать тебе номер, чтобы ты позвонил, когда приедешь, — на что я надеюсь. Я пробуду тут по меньшей мере ещё месяц. Я так жду нашей встречи. Когда, думаешь, ты сможешь приехать? Пятница и суббота у меня свободны.
   Итак, встреча была назначена, к тому же, благодаря случаю, мне так или иначе надо было отправляться в Париж. Я воспрял в предвкушении ненадолго покинуть заснеженный Лондон — пусть даже предстояло остановиться в «Диего», который принадлежал компании и где ни за что не надо платить. Все ненавидят «Диего» — его обширность награждает гостей инфернальной анонимностью. Но мне-то нужно было обсудить какие-то банальные детали патентных документов, а для этого отель был идеальным местом, поскольку гордился своими прекрасно оборудованными конференц-залами, пахнущими кожей креслами и вавилонскими сигарами. В его громадном вестибюле с вычурной инкрустацией по дереву сновали и собирались группками все традиционные представители деловых кругов — арабские монархи со своими чёрными адвокатами, колдующими над картами нефтяных полей, живые, как ртуть, коротышки банкиры из Штатов, забытые короли и королевы, гангстеры, члены секты «возрожденцев» и тучные брокеры. В зале вестибюля стоял никогда не затихающий шум споров, отчаянных торгов, политического словоблудия, доводов и возражений. Видов этой пестрой деловой фауны постоянно прибавлялось. «Диего» ошеломлял миллионом сталкивающихся интересов, схем и схизм.
   Я быстро завершил свои дела и отправился в четырнадцатый округ, где снимал комнату когда-то в юности; старый добрый «Корнель» стоял на прежнем месте, хотя с тех пор, верно, поменял сотню хозяев. Он по-прежнему славился общей убогостью и неисправным водопроводом, как и своей дешевизной и комнатами, выходящими окнами в загаженные, но романтичные дворы с густыми деревьями. Моя старая комната была свободна. Вообще это был тринадцатый номер, но из уважения к суеверию постояльцев переименован в двенадцать А. Древний телефон трещал и хрипел, искажая мелодичный смех Иоланты, когда я наконец дозвонился до неё.
   — Слушай, — сказала она, — ты знаешь, как поклонники осложняют мне жизнь, она тебе говорила? Я не смею и выглянуть на улицу — только прячась за спиной полицейского. Поэтому мне приходится устраивать маскарад, если хочу, чтобы у меня была какая-то личная жизнь. — Однако, судя по голосу, это доставляло ей удовольствие. — И эти апартаменты не годятся, тут за мной следят.
   — О Господи, — застонал я. — И за тобой тоже? Что ж теперь нам чадру надевать или приклеивать фальшивые бороды? Кто все-таки следит за тобой? — Я снова застонал. — Джулиан?!
   Она от души засмеялась.
   — Конечно нет. Следит мой муж.
   Париж в окне был во власти дивной ранней весны, сточные канавы бурлили, деревья покрывались зеленью, птицы беззаботно порхали. В парках пахло раскрывающимися почками, последние талые капли падали с пениса каменного Пана в городском саду.
   — Ну, так как?
   — Я буду изображать Соланж, — весело сказала она.
   — Соланж? — Я был поражён. — Что ты знаешь о Соланж?
   — Твоя маленькая девочка, — сказала она. — Все, что ты мне о ней рассказывал, я прекрасно помню и очень живо её себе представляю.
   — Я рассказывал тебе о Соланж? — Это и впрямь было удивительно; Соланж была маленькой гризеткой, с которой я жил одно короткое лето — больше того, какое-то время здесь, в этой самой комнате. Но когда я мог рассказать о ней Иоланте?
   — Ты забыл, — напомнила она. — Ты все рассказал мне о ней, когда не в мою пользу сравнивал меня с ней. Помню, как я была подавлена. Она то, да она сё. И потом, мне было невдомёк, что это лишь парижский снобизм. Просто в те дни нельзя было не иметь интрижки в Париже, иначе тебя могли засмеять. Но я этого не знала — ты воспользовался моим неведением. Тем не менее я слушала очень внимательно, горя желанием всему научиться. И я никогда не забывала о Соланж. Больше того, я докажу тебе это. В половине двенадцатого. Кафе «Аржан», договорились?
   Ну конечно, так обычно и было: кафе «Аржан», потом обратно сюда, на нежные учения, настолько теперь далёкие, что стоило немалых усилий воскресить в памяти беглую смену чувств на белом болезненном лице моей маленькой парижанки.
   — Боже правый! — воскликнул я. Ворошить прошлое — дело не из обычных; никогда не знаешь, какой хлам обнаружишь — хлам, который хранится в человечёской памяти. Тонны старья, от которого избавляется одна-единственная жизнь, промелькнувших мыслей; но нет, кто-то все записывает — когда случайное замечание, когда всю историю болезни. — Очень хорошо, — покорно согласился я. — Приходи и сыграй её.
   Она сыграла её настолько убедительно, что на мгновение мне показалось, что глаза меня обманывают, — конечно, она не могла выглядеть в точности как Соланж, к тому же на тёррасе кафе даже в столь раннее время было немало молодых женщин — как дешёвых украшений на лотке уличного торговца. Но с другой стороны — Соланж! И только когда официант положил передо мной маленький клочок, оторванный от газеты, с выведенным на нем знаком вопроса, кивком головы показав на автора послания, Соланж вышла из могилы на тёплое весеннее солнце. Соланж в зеленовато-голубой, плохо скроенной юбке, сизо-серых поношенных туфлях, пожелтевшем плаще цвета старого манускрипта, дешёвые бусы, сумочка из крокодиловой кожи, розовато-лиловый берет. Она встала и пошла ко мне — то же густо набелённое лицо и чёрные круги подведённых глаз, та же вызывающая и одновременно неуверенная походка (Неуверенность в себе была до некоторой степени свойственна и самой Иоланте.) «JesuislibreMonsieur»[78]. Среди тех стеснительных студентов: немцев, швейцарцев и американцев — монотонный и слабый жалобный голос, глубокая печаль прятались за вызывающе-развязной улыбкой.
   — Иоланта, — воскликнул я, — этого ещё не хватало, ради всего святого!
   Она рассмеялась знакомым задорным смехом и опустилась на плетёный стул рядом, положив на столик между нами сумочку. Хлопнув в ладоши, подозвала официанта и заказала coupe[79] своим удивительным серебристым голосом.
   — Давай скажи, что я не умею играть. В «Таймс» так прямо и пишут.
   Но я ещё не отошёл от потрясения, вызванного её блестящим перевоплощением в Соланж. Конечно, она была в парике — коротком и рыжеватом и с двумя мушками в уголках улыбающихся губ. Что и говорить, в таком виде её никогда бы не узнали.
   — Видишь? — сказала она, беря меня под руку. — Так что мы можем спокойно поговорить. Расскажи мне все, что произошло с тобой за это время.
   Мне, может быть, стоило ответить, что произошло как будто много всякого, но ничего особенно катастрофического. Однако с чего начать? Я было попытался коротко изложить ей историю моей удачи — но многое ей и без того было известно. Она слушала внимательно, не перебивая, только время от времени кивала головой, словно мой рассказ подтверждал то, что она предвидела.
   — Мы с тобой в одной лодке, — наконец сказала она. — Оба богаты, знамениты и больны.
   — Больны, Иоланта?
   — В моем случае — физически.
   — А в моем?
   — Ты избрал неверную дорогу — я знала это ещё тогда: твои карты всегда это показывали, и потом ты сам — ты всегда рассматривал реальных людей как своего рода иллюстрацию деятельности желез внутренней секреции.
   Я чувствовала, что ты никогда не будешь свободен, и позже, когда услышала, что ты стал работать на мерлиновскую фирму, сердце моё сжалось. Я знаю, чего мне стоило освободиться от них. И знаю, что ты никогда такого не сделаешь.
   — Почему я должен что-то делать? — резко сказал я. — Меня все вполне устраивает. — Она взглянула на меня с тревогой, граничащей с отвращением; но потом лицо её изменилось. Она поняла, что я не говорю всей правды. — Всему, что я имею, я обязан «Мерлину», — нравоучительным тоном сказал я, и мне самому стало тошно от своих слов.
   Тогда она засмеялась. Уф! Похоже, наш разговор пошёл не в ту сторону.
   — Давай пройдёмся, — сказал я.
   Когда мы проходили мимо кафе «Дом», она заставила меня заглянуть туда и посмотреть, нет ли мне послания от Соланж. И конечно же, оно там было, написанное на характерном корявом французском: оставила его там миссис Хенникер.
   — Это уже слишком, — сказал я с вымученной любезностью. — Лучше, пожалуй, вернуться в гостиницу и…
   На мгновение в её глазах мелькнула печаль и тут же спряталась за улыбкой. Снова взяв меня под руку, она зашагала в ногу со мной. Мы неторопливо прошли парк, разглядывая статуи и негромко разговаривая, — обитатели разных миров.
   — Так значит, ты свободна, как ты это называешь? Что это значит для тебя, Иоланта?
   — Все — мне просто необходимо быть свободной. Но это стоило мне очень дорого. По сути, моя компания постоянно находится на грани банкротства — по милости Джулиана, разумеется. Для него нож острый видеть меня свободной.
   — Ты знаешь Джулиана?
   — Видела его однажды — мы обменялись с ним единственным взглядом, который я на всю жизнь запомнила. Я тогда поняла, что он любит меня, — но на свой извращённый лад, больше потому, что я не поддавалась ему, рвалась на свободу. На первые свои деньги я основала собственную фирму, сама выбирала себе роли. Джулиан попытался разорить нас, потому что — опять извращённость — единственный для него способ получить меня было сделать меня своей собственностью, иметь львиную долю в моем деле. — Она рассмеялась, без горечи, но грустно. — Если бы вы, мужчины, не угнетали женщин, где б вы были? — добавила она с улыбкой. — Но Джулиан давил столь странным образом, что я даже постаралась научиться его манере, чтобы потом применять самой.
   — Как вы встретились?
   — Мы не встречались; наши люди, занимавшиеся изучением зрительской аудитории, сказали, что среди моих фанатов есть такой, кто не пропустил ни одного моего фильма и смотрит их по многу раз. Они хотели рассказать об этом в газете, но владелец сказал журналисту, что Джулиан запретил писать об этом. Тогда они показали мне его на ярмарке.
   Не знаю почему, но я почувствовал ревность.
   Через Люксембургский сад, мимо детских песочниц и прочего, неторопливым шагом, влекомые неумолимо раскручивающейся нитью наших афинских воспоминаний. Многое было мне удивительно; это все равно что наткнуться на связку писем, когда-то бегло просмотренных и засунутых в дальний угол, — а теперь, перечитывая, обнаруживать много такого, чего тогда не заметил. Например: «Потом я очень удивлялась своей уверенности, что люблю тебя. Конечно же, я тебя любила, но по одной-единственной причине. В конце концов, потому, что ты не понимал меня, и это позволило тебе занять такое место в моих мыслях — само твоё странное безразличие. Потому что ты мог быть объективным, невозмутимым и, как следствие, внимательным ко мне». (Ах, дорогая, это просто аппендикс любви.)
   — Временами я думала, что, как человек, ты просто ничтожество, но и мысли не возникало уйти от тебя. Ты не знаешь, Феликс, как мало на что может надеяться женщина в жизни, — хотя бы на самый необходимый минимум: внимательность. Мы не были настолько уверены в себе, чтобы поверить, что можем когда-нибудь быть любимы — что случится такое чудо в жизни. Но надо ведь как-то жить? Женщину можно завоевать просто уважением, она довольствуется этим, когда доведена до отчаяния. Смотри, ты прилюдно брал меня за руку, хотя все Афины знали, что я уличная девка. Ты не боялся появляться со мной, распахивал передо мной двери. Какое благородство, думала я. Любой бы подумал, что мы с тобой помолвлены. Но, конечно, позже я поняла, что за этим ничего не стояло, — это были чистой воды рассеянность и незнание психологии людей, живущих в малых столицах. — Она весело засмеялась; я повернул к себе её милое лицо, желая обнять её, но она застонала от боли и сказала, что швы ещё не зажили. — Ты любил говорить, что в своей работе движешься от недоказанного к доказанному, но потом я поняла, что каждое новое открытие опровергает твоё доказательство. Уничтожает его. Твоя работа — это твоё спасение, необходимое, потому что ты слаб.
   Меня её слова не трогали, я наслаждался тёплым воздухом Юпитера, листвой, скрипом подошв прохожих, которые шагали словно по раскачивающейся палубе или семенили против солнца, удерживая рвущихся с поводков громадных течных собак. Может интуиция стать условным рефлексом?
   — А потом, — продолжала она, — я услышала о том, что ты сделал, и, думая о тебе, скрестила пальцы. Я почти поверила, что однажды ты можешь решиться стать независимым, как я. Но когда на следующий день я увидела твоё лицо, мне стало ясно, что это было несерьёзно. У тебя был все тот же странный отрешенный взгляд, как всегда; мне захотелось поцеловать тебя крепко, радостно, просто потому, что в толпе был Джулиан.
   — Джулиан был там?
   — Думаю, это был он.
   Секунду я поддавал носком ботинка камешки, не зная, разозлиться мне или не стоит.
   — Мне не доставляет большого удовольствия выслушивать эти супружеские поучения, — сказал я наконец, — и твою похвальбу, что ты, мол, сделала для меня что-то особенное; ты сама-то работаешь на суррогатную культуру толпы своими пошлыми слезливыми вариациями классики, которую ставят недоумки cineastes[80].
   Иоланта наслаждалась, глядя на меня. Потом сказала:
   — Дело не в этом; пусть это даже была бы всего лишь маленькая швейная мастерская в Плаке, а не киностудия. Это означает жизнь без лжи, опасных тайн, полную жизнь. Настоящую свободу. Мою собственную.
   Я презрительно рассмеялся:
   — Настоящую свободу? Она бодро кивнула:
   — Ты наверняка спрашивал себя, насколько сам реален; ты думал, реальность стала для тебя иллюзорна не только по милости фирмы. О, я не говорю, что фирму можно обвинить в чем угодно, кроме доброты, нет, она помогает достичь того, чего ты хочешь, к чему стремишься.
   — Тогда к чему все эти речи в пользу бедных?
   — Я рассердила тебя, — грустно сказала она. — Давай поговорим о чем-нибудь другом. Знаешь, Графос умирает; он заслуживал бы любви какой-нибудь добросердечной женщины, если б нездоровье не лишило его ума. Злая шутка судьбы — он вообразил, что любит меня. А я слишком хорошо к нему отношусь, чтобы разубеждать в этом. В конце концов, он воспитал меня, научил видеть — несмотря на свои извращённые привычки и вкусы.
   Мы подошли к дверям старой гостиницы; я взял свой ключ, и мы не спеша поднялись наверх, держась за руки. Она хихикнула, оглядев комнату:
   — Как это похоже на тебя, селиться в таком номере. — Она подошла к грязному окну и посмотрела на листву. Пошёл дождь, даже не дождь, а ливень. — Помнишь испорченный пикник на Акрополе, когда небо, казалось, извергало потоки жидкого стекла и от наших следов на мраморе шёл пар?
   Она скинула туфли и легла рядом со мной, подложив подушку под затылок и закурив сигарету. Не хватало только горящей свечи и иконы. …Иконы, галерея коллективного чувствительного. Они виделись мне сквозь дрёму. («Нет Бога и нет Замысла: и когда это признаешь, начнёшь осознавать себя»?) Она спокойно лежала, полуприкрыв глаза. Я вновь проник сквозь холст, внешние погребальные покровы боготворимой мумии. Прежде всего нельзя мифологизировать страстную тоску.
   Я нашёл её руки и сжал их; мы лежали в полудрёме, каждым вздохом воссоздавая, как археологи, давно погибшее прошлое. Таинственные щелчки и свист маленьких сов; горы листвы, неуклюже летящие в парках. Фирма была как одно из тех произведений искусства, которые гибнут оттого, что автор не может остановиться, стремясь довести его до совершенства. («Высшее счастье немногих гениев в том же, к чему стремится природа, большая аристократка».) Белых мышей, которых я препарировал, держали в голоде, мучили от имени науки — как сказал бы Маршан; некоторых людей можно убедить лишь кровопусканием. Я нежно поцеловал её в затылок и лежал расслабленно, подрёмывая возле неё, пока её милый голос продолжал тихо и мёдлительно говорить.
   — Это ужасно, чувствовать, что ничего уже не будет в жизни — что нет ничего неизведанного, что ждало бы тебя впереди: все то же, повторяющееся в новых комбинациях — и только подтверждающее твою несостоятельность. Жизнь идёт по нисходящей, ты живёшь посмертной жизнью, кровь холодеет, ничто не заставляет сердце биться сильней. — Она прижала мой палец к своему запястью, чтобы я почувствовал медленный спокойный пульс. — И все-таки на этом пути есть такое благое место, где огромное новое понимание может выскочить, как лев из придорожных кустов, и растёрзать тебя.