Страница:
Ом.
6
7
6
Людское внимание неустойчиво и небесконечно, им нельзя управлять, его нельзя подкупить, оно постоянно меняется… Ах, на одно бы мгновенье окинуть взглядом свою жизнь, чтобы можно было переиначить её и сделать значительной. Думаю, на сторонний взгляд, это могло казаться чем-то вроде прогрессирующей меланхолии — я имею в виду мой уход в отставку (никакой реакции на это) и уединённую жизнь в загородном доме в отчаянной попытке выйти из игры в соответствии с условиями, поставленными Джулианом. Больше не изобретать. Так или иначе, когда-нибудь нужно попробовать прекратить быть для самого себя маленьким героем — а, Чарлок? А пока год-два, самое большее, можно, не задумываясь, пожить и так. Это все прекрасно, отчуждение и мизантропия. Отращенная борода с клочьями седины придавала мне пугающий вид. В очки пришлось вставить более сильные линзы. Я пил сверх меры и слишком много курил. Мне доставляло удовольствие не следить за собой, носить драный пуловер и серые штаны с пузырями на коленях. Связь мне не отключили, только с Джулианом не соединяли; он, полагаю, дожидался своего момента. С другими я болтал по телефону: долгие разговоры, полные попsequiturs[89], да, и пустых любезностей. И все это время мысль неосознанно работала над совершенствованием той чёртовой старой груды проводов, которую я звал Авелем. Окончательный отход от дел ознаменовался также прогулками по заснеженным окрестностям, бренчанием на рояле музыки Баха, катанием в глубокой задумчивости на коньках по замёрзшим водам озера. Что ж, пусть так и будет; если я должен заняться собой, лучшего способа не найти. Кроме того, кто когда-нибудь понимал бедного Авеля, его сложные исчисления человеческих возможностей, отправной точкой которых служило первое подобие человеческого голоса, прорезавшееся в щебете троглодита? А ещё я готовился отмстить Джулиану.
Вы можете сказать, что подобный аппарат не способен пророчествовать; но будущее — это только память о прошлом, продлённая в будущее. Если хотите, обратная сторона луны памяти. Предсказания звёзд в небе, ещё не увиденные телескопами, — вот точная аналогия. Большинство жизней может быть прослежено от первого крика до предсмертного хрипа. Не пощажу собственных восьми колен математической родословной, которые подтвердят это утверждение, — чёткие закорючки, скорлупа космического яйца. Как мало нужно для того, чтобы предугадать человеческий потенциал одной данной жизни; посредством звуковых колебаний вернуться к памяти и оттуда — в настоящий момент. То, чего никогда не постигнут пандиты[90] фирмы. Когда они разберут Авеля, им откроется немая груда проводов, как человеческий скелет. Где душа у этой машины? — закричат они. Ах, боже мой! Изобретение столь же исключительное, уникальное и совершенное, как телескоп. Eppursimuove![91] и так далее.
Все проверяется практикой; а я для работы располагал лишь малой частью мозаики — только людьми, которые сталкивались со мной, как бродячие звезды: их словами, представлениями да некоторыми известными мне обстоятельствами их жизни. Под клавишный пульт я занял вместительные хоры для музыкантов, смонтировав длинную и сложную панель в виде какого-то огромного киношного органа; позади неё располагалась звуковая библиотека с преобразующей системой. Что может быть лучше чтения по звёздам? И правда, прислушиваясь к ним, несущим любовь и боль, слабые твари вторили музыке сфер. Это все раздавалось из моих маленьких магнитофонов — многие из них издавали жуткий хрип и скрип. Сидя там в оглушительном одиночестве молчащего дома (слуг я большей частью распустил), я, худой бородатый человек, переключался с жизни на жизнь. Конечно, потребовалась вечность: больше трех лет прошло, цока удалось получить первый связный результат из исходного материала. В этом направлении я и надеялся начать военные действия против Джулиана — своё преследование сей таинственной личности. Я думал и о других средствах, но все это было шалостями школьника — вроде посланий, написанных невидимыми чернилами, которые бы медленно проявлялись на его пресс-папье. Но Авель был лучше. С его помощью я мог проанализировать все разговоры. Большинство их не были приятными — но разве правда бывает когда приятной? Я также многое узнал о себе, о своём непонимании жёнщин. Было ужасно увидеть истинную Бенедикту: её следовало жалеть, а не ненавидеть. А тихий плач Иоланты на смертном ложе: «Как мало удалось пожить, и все в отелях. Все, казалось, некогда, а теперь…» Следовало бы уносить этих женщин в зубах на какой-нибудь пустырь и там не спеша пожирать их. Но с другой стороны, женщины не могут не быть хищницами — повестись с какой-нибудь все равно что унаследовать норковую ферму.
Приехал Марк, мой сын — как необычно это звучит! Но он сторонился меня, таился по углам, чтобы ненароком не столкнуться со мной. Я видел его, бледное худенькое создание с торчащими ушами, с торжественным видом шагающего в церковь в сопровождении двух чёрных гарпий, словно под конвоем. Было ясно, что они получили соответствующие инструкции. Мальчишка готовился к вступительным экзаменам, хотя едва вышел из детсадовского возраста. Можно было бы пропустить его через Авеля, да скучно. Я видел, слышал, как он сидит за моим столом в «Мерлине» — бледный узкоплечий молодой человек с волосами, мыском растущими на лбу. Но до этого пока далеко, это будет, когда я сам… исчезну. Будущее виделось туманно, с более чем вероятным самоубийством в конце. Но, говоря о самоубийстве, раз уж слово произнесено, я вспоминаю попытку Марка совершить нечто подобное. Однажды, работая рано утром, я ненароком глянул в окно и увидел, как он идёт к озеру. В руке он держал кусок хлеба, очевидно собираясь кормить лебедей. Я уже было отвернулся, когда что-то в его походке показалось мне странным: он шагал так скованно и неуверенно, словно заставлял себя идти только силой воли. Мгновение спустя он вошёл прямо в ледяную воду и медленно побрёл дальше. Густо падал мокрый снег. Я дважды окликнул его, но он не обернулся. Вдруг я понял, что он задумал, и бросился к двери. Внутри у меня все похолодело. Он заходил все глубже, вода была ему уже почти по горло. Я бросился за ним, и ледяное озеро ожгло меня. Я дотянулся до его головы в тот момент, когда вода поднялась ему до губ. Лицо у него было синее и искажённое от холода, он плакал и смеялся. Я затолкал несчастное создание себе под рубашку и с трудом потащился к берегу, сам едва не теряя сознание от холода. Синий креветочный ротик снова и снова повторял: «Меня не хотят пускать к тебе». Не помня себя от холода и душевной боли, я бросился в ванную на нижнем этаже, пустил горячую воду и посадил его в неё, чтобы отогреть окоченевшее тельце. Тяжело опустился напротив него на биде и заплакал; я плакал по собственному одинокому детству, по материнской груди, по самой утробе — единственной памяти, о которой мы знаем. Он тоже плакал, но жалея меня; и вскоре я почувствовал, как его маленькая бледная ручка касается моей головы, гладит, утешает. Мне не нужно было спрашивать, кто или что старается не подпускать его ко мне. Так мы сидели очень долго, глядя друг на друга. Потом я растёр полотенцем его порозовевшее хилое тельце, встревоженный его худобой, впалой грудью. От нашей одежды, брошенной на радиатор, шёл пар. Пока она сохла, я спросил:
— Хотелось бы тебе поработать со мной над Авелем? — и в его глазах появился слабый блеск.
— Но они мне не позволят, — вздохнул он.
— Значит, надо сделать так, Марк, чтобы они ничего не узнали, только и всего. Ты должен выбрать время, как сейчас: или очень рано, когда они ещё спят, или очень поздно, когда они уже спят.
Так он стал моим фамулюсом, украдкой спускаясь ко мне, когда ещё не начинало светать, чтобы провести два увлекательнейших часа среди моих лампочек и проводов. Поначалу трудно было объяснить основные принципы работы Авеля, но со временем он научился управлять всей системой и ловко шнырял по моей органной галерее, как юный подносчик снарядов.
— Что такое Авель на самом деле?
— Ну, когда-нибудь тебе захочется знать о всех нас, о твоём и моем прошлом, о твоём будущем.
— Захочется?
— Почти наверняка. Всем этого хочется. Вот, посмотри на программную клавиатуру — видишь секции, названные «Когда», «Кто», «Почему», «Где» и «Если».
— Если? — удивлённо повторил он. — Почему Если?
— В каком-то смысле это самый важный вопрос из всех — он может изменить все другие: всего лишь малая крупица Если.
Приятно было и то, что у меня появился собеседник; пока мы работали, я рассказал ему всю родословную Авеля, начиная от «Теэтета» с его восковой табличкой в человеческой душе, что стремится отпечатать на ней каждое ощущение, мысль, чувство[92]; о платоновской теории памяти и всем этом трёпе, и ребёнок слушал с восхищением и явно понимал. Единственное, пришлось предупредить его насчёт досье на Джулиана — как тут надо быть осторожным; потому что, когда я закончу его, уверен, Джулиан попадёт в мою ловушку и заявится выведать, что можно о нем узнать. Какой человек не поддастся искушению прочитать секретное дело на себя? Это была вторая панель слева, с заманчивой красной кнопкой. Я открыл её Марку — чтобы быть уверенным, что он все понял, — и мы вместе заглянули в стволы заряженного ружья двенадцатого калибра, от взведённого курка которого шла натянутая проволочка. Марк недоумевающе посмотрел на ружьё, потом на меня, сощурился, пытаясь оценить значимость такого доверия. Но ничего не сказал.
— Ты же не выдашь меня? — сказал я, уверенный в его любви ко мне. Он гордо кивнул.
Итак, мы очистили от помех несколько источников и завершили сложное программное обеспечение, чтобы оживить их, если можно употребить столь ненаучный термин. Не знаю, когда ещё я был так счастлив. Но и мои занятия не остались тайной: явился Нэш и получил необходимые разъяснения. Вид у него при этом был очень странный. Заявил, что все понял, и снова удалился на цыпочках. Если при мне он не постучал себя по лбу: свихнулся, мол, человек, то перед другими — весьма вероятно. Маршан тоже пришёл — но стоял, побледнев и кусая губы, то ли от зависти, то ли с презрением, не знаю. Хотя нет, знаю. Я, к сожалению, малость слукавил и недостаточно отсортировал данные, но в прогнозе возникло слово «плагиат». Я хотел, чтобы слухи о моей работе постепенно дошли до Джулиана, и они дошли. Но это было лишь начало.
Потом Марка, к несчастью, застали на месте преступления; одна из гарпий, в халате, словно в мантии колдуньи, возникла у входа на хоры и прошипела:
— Марк, тебя же неоднократно предупреждали.
Она протянула руку, похожую на лопату. Я высокомерно смотрел на неё, отхлёбывая из горлышка лимонад. Марк покорно дал увести себя, голова высоко поднята, губы белые, уши горят — пойманный кролик. Протестовать, думаю, было бесполезно, поэтому я ничего не предпринял, уверенный, что он меня не выдаст. Он шагал прямо и гордо и не обернулся, чтобы попрощаться.
Итак, что же дальше? Впереди у меня была целая зима, чтобы просчитать будущее, пялясь в магический кристалл, — задачка посложней тех, что стояли перед Джоном Ди[93]. Во всех каминах пылал огонь, снег все укутал своим покрывалом. И теперь Джулиан потерял покой. Ему звонил его собственный голос! «Это Джулиан?» — «Да». — «Это тоже Джулиан». Широко разнёсся слух, что Авель — это нечто вроде электронного мистификатора; но истина относительна. Он был куда менее непогрешим, чем я надеялся, но тем не менее я посчитал, что могу его использовать. В конце концов, столик для спиритических сеансов ничто без руки, которая его крутит, а хрустальный шар — без глаза мага. Да, я мог прослеживать прошлое и будущее, следуя по трагическому эллипсу этих жизней, поделённых на отрезки, чтобы время от времени подходить к неполным обрывкам истины. Иногда мои сети оказывались пустыми, иногда приходилось бросать мелюзгу обратно в реку. Что с того, зато я выловил достаточно, чтобы встревожить Джулиана. Он несколько раз испытывал меня, звоня мне, и я наслаждался, слыша в его голосе скрытое волнение. Откуда я знаю то, что знаю? По правде говоря, всего лишь от гадалки по имени Авель. Трудно было каждый раз и убеждать его, и внушать ему тревогу, потому что я улавливал кое-какие мелочи, которые это подтверждали в те дни, когда с ним говорил голос Джулиана. А если его использовать в качестве подсказчика в игре на фондовой бирже или на скачках? Я заставлял Джулиана спрашивать об этом Джулиана чуть более резким тоном. Но потом я начал неуклонно двигаться к его личной жизни — в область его чувств и надежд. Ах, я хотел изнурить его постепенно, бесконечно медленно; я уже чувствовал, что он слабеет. Он был как тонущий. Иногда, правда, я испытывал угрызения совести, будучи столь жесток с ним, потому что теперь он действительно страдал. А самые мучительные пытки я приготовил для него, сообщив о болезни Иоланты, о её молчаливом умирании. К этому времени он услышал достаточно, чтобы поверить, что и остальное может быть правдой. Затем и о Графосе тоже: печальные шаги Ипполиты в гулком тяготящем больничном коридоре. Унижение ацетонового дыхания, пухнущие, постепенно отмирающие ноги. Требующие большой заботы, в серых шерстяных носках. Его предупреждали не пытаться самому стричь ногти, потому что мельчайшая рана, и жди гангрены… Но Графос не привык кому-то подчиняться. Он всегда все знал лучше других.
Я написал Иоланте, обещая изгнать призраки прошлого из её старого дома, при условии, если она поедет со мной; но письмо пришло слишком поздно, и она сожгла его вместе с кипой других. Все это я узнаю во время странной встречи с миссис Хенникер, которая мне предстояла в самолёте на Цюрих. Её лицо было каким-то опрокинутым от страданий, осунувшимся так, что проступал череп, после бессонных ночей, проведённых у постели Ио. Высокая металлическая кровать напротив окна, полного альпийских звёзд и волнующихся лугов. Свечка, горящая перед иконой, — нет нужды говорить чьей. Сотрясаемая безудержными рыданьями, хотя слез уж не осталось — все выплакала. Сначала никто не знал, кроме, конечно, Джулиана. Всегда, когда она болела, её регистрировали в трех клиниках, чтобы можно было спокойно лежать инкогнито в четвёртой. В свете свечи рассказывая о прошлом и вглядываясь безумными огромными глазами в быстротечность будущего, сосновый гроб. Типc.
Она так медленно уносилась на крыльях вечного сна, без особых мук, без особых сожалений. Катясь по зелёным склонам смерти, быстро, ещё быстрей, по мёдленной спирали сознания — в средоточие опалового пламени. Ночи напролёт сидела миссис Хенникер у кровати, не сводя серых, как камень, глаз с лица белой женщины, которая стала ей дочерью; всю ночь, выпрямившись на неудобном металлическом стуле, во всем здании ни звука, только шаркает ночная санитарка — единственная на весь этаж. Время от времени больная открывала глаза и её взгляд блуждал по потолку, словно ища чего-то. Губы чуть двигались, может, даже нежно улыбались. Мне хотелось думать — и я думал, — что ей виделись мы с нею, плывущие в голубой рыбацкой лодке к острову её отца. Церковь, кипарисы, пристань, жёлтая, как песок, разноцветные домишки, воркующие голуби с розовыми лапками. По крутой тропинке к заброшенному амбару, где прошла вся его жизнь и завершила свой бесхитростный круг. Колодец, теперь совсем замшелый, мраморный колодезный бок, в котором верёвка протёрла жёлоб, из века в век поднимая из глубины хрустальную воду. Шаткий камень сдвигается в сторону, открывая тайничок для ключа. Представим, как мы входим на цыпочках — входим в комнату, настоянную на аромате яблок, с густой паутиной по углам, — комнату, в которой он умер. Где-то здесь, именно в этой точке моей жизни, все предвещает счастливый поворот, все меняется к лучшему. Свежий ветер наполняет паруса — так мне говорит Авель, но пловец всегда добавляет: «Очередная иллюзия, только и всего». Видение рассеивается, и вновь появляется тень самоубийства. Это не имеет продолжения, понимаешь: не может иметь.
И вот она сидит и сидит, миссис Хенникер, стискивая в руке носовой платок, красное лошадиное лицо блестит от пота. Если б я мог передать, с каким, до рези в глазах, напряжением вглядывался в лицо мёртвой Иоланты — почему все разлетелось на куски, сгорело в огне, распалось? В зеленой книжке, упавшей рядом с кроватью, не было подчёркнутых фраз, чтобы подсказать, о чем были её последние мысли, — может, их было не много. Хенникер принесла мне книгу вместе с локоном тех знаменитых волос — сентиментальные реликвии, которые так ценят дети человеческие: свидетельства памяти, живущей столько же, сколько последняя невыплаканная слезинка. Её глаза, видят ли они строки, что я сейчас читаю вслух, с трудом шевеля губами? «Vous etes lie fatalement aux meilleurs souvenirs de majeunesse. Savez-vous qu'il у a plus de vingt ans que nous nous connaissons? Tout cela me plonge dans abimes de reverie qui sentent le vieillard. On dit que le present est trop rapide. Je trouve, moi, que c’ est le passe qui nous devore»[94]
Возможно, скорее, глаза Джулиана читали и перечитывали эти спотыкающиеся строки, написанные рукой стареющего Флобера, потому что Джулиан наверняка был там. Он появился молча, без предупреждения, вскоре после полуночи, осторожно поставил свой портфель на пол. Взволнованная миссис Хенникер видела только похожую на летучую мышь фигуру в чёрном костюме и мягкой чёрной шляпе. Он поднёс палец к губам и жестом показал, что сам может последить за больной. Все было понятно без слов. Вздохнув, миссис Хенникер перешла к низкому дивану и тут же крепко заснула. Она заметила только одно: Иоланта не открывала глаз, но неожиданно её лицо задрожало, а рука медленно поползла по простыне навстречу маленькой, детской руке Джулиана. Так они и оставались: её лихорадочные пальцы лежали на его ладони. Конечно, я спросил, как он выглядел, но она отвечала что-то невразумительное; её впечатления были самые противоречивые. Смертельно усталый и старый, пепельное лицо, кратер потухшего вулкана; или ещё, большая трепещущая летучая мышь боли, держащаяся крыльями за металлический стул. Или ещё… Но все бесполезно, бесполезно. Когда действительно необходимо, Джулиан появляется, и человек знает об этом, но часто только после того, когда он уйдёт.
Ночь постепенно уступала молочной мути рассвета, белые клыки снежного пейзажа блестели в своём бесполезном великолепии. Природа ещё дремала, и даже Джулиан то и дело ронял голову на грудь. Должно быть, выйдя в очередной раз из забытья, он и ощутил её безвольную тяжкую неподвижность. Смерть, казалось, налила её пальцы свинцом, и он с трудом высвободил из-под них свою руку. Так все и было. Он сидел не двигаясь. Миссис Хенникер тихонько похрапывала. Он пристально вглядывался в белый профиль, которым она поворачивалась к нему с таким застывшим старанием. Даже когда сонная муха уселась ему прямо на глаз, он не мог пошевелиться.
Но последнего унижения, которое репортёры приберегают для подобных событий, избежать не удалось. Каким-то образом тайна её местонахождения раскрылась. Больница была плохо приспособлена для защиты от шести десятков этих назойливых типов, особенно в такое раннее утро. Они ворвались во вращающиеся двери с вульгарной наглостью, свойственной их племени, сметя ошеломлённую дежурную сестру, глухие ко всяким протестам. Некоторые даже перелезли через балкон со стороны сада. Освещённая свечой тишина палаты была теперь нарушена их хриплым почтительным сопением, шарканьем их подошв, шипением вспышек и щёлканьем затворов фотокамер. Но даже сейчас Джулиан не двигался, сидел в изнеможении на стуле. И, как это ни странно, они не обратили на него внимания, поскольку никто не взглянул на него, не обратился с расспросами; и ни на одном из снимков, заполонивших газеты мира, не было и следа его присутствия — стул казался пустым. Что можно добавить? Запланированный выход из строя человеческого тела и так далее в том же роде. Миссис Хенникер все проспала и проснулась, только когда хлопнула дверь. Джулиан исчез. «Не повезло ей, — сказала она позже, — что полюбила тебя, ну никуда это не годилось, и тебе все равно было наплевать». Я больше не могу отвечать на подобные обвинения. Я измучен, ужас преследует меня. Я ни в чем не виновен — по сути, именно в этом моя настоящая вина. Позже в бульварной прессе довелось прочитать, что её могилу ограбили. Писали, что это дело рук её фанатов — действительно, фанаты ни перед чем не остановятся. Во всяком случае, вряд ли это мог быть Джулиан; и не обычные грабители, потому что её драгоценности не тронули. Хотя — волосы: волосы богинь высоко котируются. Она искала не союза сердец, а хрупкого союза надежд — но откуда Хенникер было знать это? Я чуть не задохся от её слов, сидел и смотрел на неё с таким чувством, будто проглотил жабу. Здесь очень тихо. Ом. Я сказал: Ом.
Вы можете сказать, что подобный аппарат не способен пророчествовать; но будущее — это только память о прошлом, продлённая в будущее. Если хотите, обратная сторона луны памяти. Предсказания звёзд в небе, ещё не увиденные телескопами, — вот точная аналогия. Большинство жизней может быть прослежено от первого крика до предсмертного хрипа. Не пощажу собственных восьми колен математической родословной, которые подтвердят это утверждение, — чёткие закорючки, скорлупа космического яйца. Как мало нужно для того, чтобы предугадать человеческий потенциал одной данной жизни; посредством звуковых колебаний вернуться к памяти и оттуда — в настоящий момент. То, чего никогда не постигнут пандиты[90] фирмы. Когда они разберут Авеля, им откроется немая груда проводов, как человеческий скелет. Где душа у этой машины? — закричат они. Ах, боже мой! Изобретение столь же исключительное, уникальное и совершенное, как телескоп. Eppursimuove![91] и так далее.
Все проверяется практикой; а я для работы располагал лишь малой частью мозаики — только людьми, которые сталкивались со мной, как бродячие звезды: их словами, представлениями да некоторыми известными мне обстоятельствами их жизни. Под клавишный пульт я занял вместительные хоры для музыкантов, смонтировав длинную и сложную панель в виде какого-то огромного киношного органа; позади неё располагалась звуковая библиотека с преобразующей системой. Что может быть лучше чтения по звёздам? И правда, прислушиваясь к ним, несущим любовь и боль, слабые твари вторили музыке сфер. Это все раздавалось из моих маленьких магнитофонов — многие из них издавали жуткий хрип и скрип. Сидя там в оглушительном одиночестве молчащего дома (слуг я большей частью распустил), я, худой бородатый человек, переключался с жизни на жизнь. Конечно, потребовалась вечность: больше трех лет прошло, цока удалось получить первый связный результат из исходного материала. В этом направлении я и надеялся начать военные действия против Джулиана — своё преследование сей таинственной личности. Я думал и о других средствах, но все это было шалостями школьника — вроде посланий, написанных невидимыми чернилами, которые бы медленно проявлялись на его пресс-папье. Но Авель был лучше. С его помощью я мог проанализировать все разговоры. Большинство их не были приятными — но разве правда бывает когда приятной? Я также многое узнал о себе, о своём непонимании жёнщин. Было ужасно увидеть истинную Бенедикту: её следовало жалеть, а не ненавидеть. А тихий плач Иоланты на смертном ложе: «Как мало удалось пожить, и все в отелях. Все, казалось, некогда, а теперь…» Следовало бы уносить этих женщин в зубах на какой-нибудь пустырь и там не спеша пожирать их. Но с другой стороны, женщины не могут не быть хищницами — повестись с какой-нибудь все равно что унаследовать норковую ферму.
Приехал Марк, мой сын — как необычно это звучит! Но он сторонился меня, таился по углам, чтобы ненароком не столкнуться со мной. Я видел его, бледное худенькое создание с торчащими ушами, с торжественным видом шагающего в церковь в сопровождении двух чёрных гарпий, словно под конвоем. Было ясно, что они получили соответствующие инструкции. Мальчишка готовился к вступительным экзаменам, хотя едва вышел из детсадовского возраста. Можно было бы пропустить его через Авеля, да скучно. Я видел, слышал, как он сидит за моим столом в «Мерлине» — бледный узкоплечий молодой человек с волосами, мыском растущими на лбу. Но до этого пока далеко, это будет, когда я сам… исчезну. Будущее виделось туманно, с более чем вероятным самоубийством в конце. Но, говоря о самоубийстве, раз уж слово произнесено, я вспоминаю попытку Марка совершить нечто подобное. Однажды, работая рано утром, я ненароком глянул в окно и увидел, как он идёт к озеру. В руке он держал кусок хлеба, очевидно собираясь кормить лебедей. Я уже было отвернулся, когда что-то в его походке показалось мне странным: он шагал так скованно и неуверенно, словно заставлял себя идти только силой воли. Мгновение спустя он вошёл прямо в ледяную воду и медленно побрёл дальше. Густо падал мокрый снег. Я дважды окликнул его, но он не обернулся. Вдруг я понял, что он задумал, и бросился к двери. Внутри у меня все похолодело. Он заходил все глубже, вода была ему уже почти по горло. Я бросился за ним, и ледяное озеро ожгло меня. Я дотянулся до его головы в тот момент, когда вода поднялась ему до губ. Лицо у него было синее и искажённое от холода, он плакал и смеялся. Я затолкал несчастное создание себе под рубашку и с трудом потащился к берегу, сам едва не теряя сознание от холода. Синий креветочный ротик снова и снова повторял: «Меня не хотят пускать к тебе». Не помня себя от холода и душевной боли, я бросился в ванную на нижнем этаже, пустил горячую воду и посадил его в неё, чтобы отогреть окоченевшее тельце. Тяжело опустился напротив него на биде и заплакал; я плакал по собственному одинокому детству, по материнской груди, по самой утробе — единственной памяти, о которой мы знаем. Он тоже плакал, но жалея меня; и вскоре я почувствовал, как его маленькая бледная ручка касается моей головы, гладит, утешает. Мне не нужно было спрашивать, кто или что старается не подпускать его ко мне. Так мы сидели очень долго, глядя друг на друга. Потом я растёр полотенцем его порозовевшее хилое тельце, встревоженный его худобой, впалой грудью. От нашей одежды, брошенной на радиатор, шёл пар. Пока она сохла, я спросил:
— Хотелось бы тебе поработать со мной над Авелем? — и в его глазах появился слабый блеск.
— Но они мне не позволят, — вздохнул он.
— Значит, надо сделать так, Марк, чтобы они ничего не узнали, только и всего. Ты должен выбрать время, как сейчас: или очень рано, когда они ещё спят, или очень поздно, когда они уже спят.
Так он стал моим фамулюсом, украдкой спускаясь ко мне, когда ещё не начинало светать, чтобы провести два увлекательнейших часа среди моих лампочек и проводов. Поначалу трудно было объяснить основные принципы работы Авеля, но со временем он научился управлять всей системой и ловко шнырял по моей органной галерее, как юный подносчик снарядов.
— Что такое Авель на самом деле?
— Ну, когда-нибудь тебе захочется знать о всех нас, о твоём и моем прошлом, о твоём будущем.
— Захочется?
— Почти наверняка. Всем этого хочется. Вот, посмотри на программную клавиатуру — видишь секции, названные «Когда», «Кто», «Почему», «Где» и «Если».
— Если? — удивлённо повторил он. — Почему Если?
— В каком-то смысле это самый важный вопрос из всех — он может изменить все другие: всего лишь малая крупица Если.
Приятно было и то, что у меня появился собеседник; пока мы работали, я рассказал ему всю родословную Авеля, начиная от «Теэтета» с его восковой табличкой в человеческой душе, что стремится отпечатать на ней каждое ощущение, мысль, чувство[92]; о платоновской теории памяти и всем этом трёпе, и ребёнок слушал с восхищением и явно понимал. Единственное, пришлось предупредить его насчёт досье на Джулиана — как тут надо быть осторожным; потому что, когда я закончу его, уверен, Джулиан попадёт в мою ловушку и заявится выведать, что можно о нем узнать. Какой человек не поддастся искушению прочитать секретное дело на себя? Это была вторая панель слева, с заманчивой красной кнопкой. Я открыл её Марку — чтобы быть уверенным, что он все понял, — и мы вместе заглянули в стволы заряженного ружья двенадцатого калибра, от взведённого курка которого шла натянутая проволочка. Марк недоумевающе посмотрел на ружьё, потом на меня, сощурился, пытаясь оценить значимость такого доверия. Но ничего не сказал.
— Ты же не выдашь меня? — сказал я, уверенный в его любви ко мне. Он гордо кивнул.
Итак, мы очистили от помех несколько источников и завершили сложное программное обеспечение, чтобы оживить их, если можно употребить столь ненаучный термин. Не знаю, когда ещё я был так счастлив. Но и мои занятия не остались тайной: явился Нэш и получил необходимые разъяснения. Вид у него при этом был очень странный. Заявил, что все понял, и снова удалился на цыпочках. Если при мне он не постучал себя по лбу: свихнулся, мол, человек, то перед другими — весьма вероятно. Маршан тоже пришёл — но стоял, побледнев и кусая губы, то ли от зависти, то ли с презрением, не знаю. Хотя нет, знаю. Я, к сожалению, малость слукавил и недостаточно отсортировал данные, но в прогнозе возникло слово «плагиат». Я хотел, чтобы слухи о моей работе постепенно дошли до Джулиана, и они дошли. Но это было лишь начало.
Потом Марка, к несчастью, застали на месте преступления; одна из гарпий, в халате, словно в мантии колдуньи, возникла у входа на хоры и прошипела:
— Марк, тебя же неоднократно предупреждали.
Она протянула руку, похожую на лопату. Я высокомерно смотрел на неё, отхлёбывая из горлышка лимонад. Марк покорно дал увести себя, голова высоко поднята, губы белые, уши горят — пойманный кролик. Протестовать, думаю, было бесполезно, поэтому я ничего не предпринял, уверенный, что он меня не выдаст. Он шагал прямо и гордо и не обернулся, чтобы попрощаться.
Итак, что же дальше? Впереди у меня была целая зима, чтобы просчитать будущее, пялясь в магический кристалл, — задачка посложней тех, что стояли перед Джоном Ди[93]. Во всех каминах пылал огонь, снег все укутал своим покрывалом. И теперь Джулиан потерял покой. Ему звонил его собственный голос! «Это Джулиан?» — «Да». — «Это тоже Джулиан». Широко разнёсся слух, что Авель — это нечто вроде электронного мистификатора; но истина относительна. Он был куда менее непогрешим, чем я надеялся, но тем не менее я посчитал, что могу его использовать. В конце концов, столик для спиритических сеансов ничто без руки, которая его крутит, а хрустальный шар — без глаза мага. Да, я мог прослеживать прошлое и будущее, следуя по трагическому эллипсу этих жизней, поделённых на отрезки, чтобы время от времени подходить к неполным обрывкам истины. Иногда мои сети оказывались пустыми, иногда приходилось бросать мелюзгу обратно в реку. Что с того, зато я выловил достаточно, чтобы встревожить Джулиана. Он несколько раз испытывал меня, звоня мне, и я наслаждался, слыша в его голосе скрытое волнение. Откуда я знаю то, что знаю? По правде говоря, всего лишь от гадалки по имени Авель. Трудно было каждый раз и убеждать его, и внушать ему тревогу, потому что я улавливал кое-какие мелочи, которые это подтверждали в те дни, когда с ним говорил голос Джулиана. А если его использовать в качестве подсказчика в игре на фондовой бирже или на скачках? Я заставлял Джулиана спрашивать об этом Джулиана чуть более резким тоном. Но потом я начал неуклонно двигаться к его личной жизни — в область его чувств и надежд. Ах, я хотел изнурить его постепенно, бесконечно медленно; я уже чувствовал, что он слабеет. Он был как тонущий. Иногда, правда, я испытывал угрызения совести, будучи столь жесток с ним, потому что теперь он действительно страдал. А самые мучительные пытки я приготовил для него, сообщив о болезни Иоланты, о её молчаливом умирании. К этому времени он услышал достаточно, чтобы поверить, что и остальное может быть правдой. Затем и о Графосе тоже: печальные шаги Ипполиты в гулком тяготящем больничном коридоре. Унижение ацетонового дыхания, пухнущие, постепенно отмирающие ноги. Требующие большой заботы, в серых шерстяных носках. Его предупреждали не пытаться самому стричь ногти, потому что мельчайшая рана, и жди гангрены… Но Графос не привык кому-то подчиняться. Он всегда все знал лучше других.
Я написал Иоланте, обещая изгнать призраки прошлого из её старого дома, при условии, если она поедет со мной; но письмо пришло слишком поздно, и она сожгла его вместе с кипой других. Все это я узнаю во время странной встречи с миссис Хенникер, которая мне предстояла в самолёте на Цюрих. Её лицо было каким-то опрокинутым от страданий, осунувшимся так, что проступал череп, после бессонных ночей, проведённых у постели Ио. Высокая металлическая кровать напротив окна, полного альпийских звёзд и волнующихся лугов. Свечка, горящая перед иконой, — нет нужды говорить чьей. Сотрясаемая безудержными рыданьями, хотя слез уж не осталось — все выплакала. Сначала никто не знал, кроме, конечно, Джулиана. Всегда, когда она болела, её регистрировали в трех клиниках, чтобы можно было спокойно лежать инкогнито в четвёртой. В свете свечи рассказывая о прошлом и вглядываясь безумными огромными глазами в быстротечность будущего, сосновый гроб. Типc.
Она так медленно уносилась на крыльях вечного сна, без особых мук, без особых сожалений. Катясь по зелёным склонам смерти, быстро, ещё быстрей, по мёдленной спирали сознания — в средоточие опалового пламени. Ночи напролёт сидела миссис Хенникер у кровати, не сводя серых, как камень, глаз с лица белой женщины, которая стала ей дочерью; всю ночь, выпрямившись на неудобном металлическом стуле, во всем здании ни звука, только шаркает ночная санитарка — единственная на весь этаж. Время от времени больная открывала глаза и её взгляд блуждал по потолку, словно ища чего-то. Губы чуть двигались, может, даже нежно улыбались. Мне хотелось думать — и я думал, — что ей виделись мы с нею, плывущие в голубой рыбацкой лодке к острову её отца. Церковь, кипарисы, пристань, жёлтая, как песок, разноцветные домишки, воркующие голуби с розовыми лапками. По крутой тропинке к заброшенному амбару, где прошла вся его жизнь и завершила свой бесхитростный круг. Колодец, теперь совсем замшелый, мраморный колодезный бок, в котором верёвка протёрла жёлоб, из века в век поднимая из глубины хрустальную воду. Шаткий камень сдвигается в сторону, открывая тайничок для ключа. Представим, как мы входим на цыпочках — входим в комнату, настоянную на аромате яблок, с густой паутиной по углам, — комнату, в которой он умер. Где-то здесь, именно в этой точке моей жизни, все предвещает счастливый поворот, все меняется к лучшему. Свежий ветер наполняет паруса — так мне говорит Авель, но пловец всегда добавляет: «Очередная иллюзия, только и всего». Видение рассеивается, и вновь появляется тень самоубийства. Это не имеет продолжения, понимаешь: не может иметь.
И вот она сидит и сидит, миссис Хенникер, стискивая в руке носовой платок, красное лошадиное лицо блестит от пота. Если б я мог передать, с каким, до рези в глазах, напряжением вглядывался в лицо мёртвой Иоланты — почему все разлетелось на куски, сгорело в огне, распалось? В зеленой книжке, упавшей рядом с кроватью, не было подчёркнутых фраз, чтобы подсказать, о чем были её последние мысли, — может, их было не много. Хенникер принесла мне книгу вместе с локоном тех знаменитых волос — сентиментальные реликвии, которые так ценят дети человеческие: свидетельства памяти, живущей столько же, сколько последняя невыплаканная слезинка. Её глаза, видят ли они строки, что я сейчас читаю вслух, с трудом шевеля губами? «Vous etes lie fatalement aux meilleurs souvenirs de majeunesse. Savez-vous qu'il у a plus de vingt ans que nous nous connaissons? Tout cela me plonge dans abimes de reverie qui sentent le vieillard. On dit que le present est trop rapide. Je trouve, moi, que c’ est le passe qui nous devore»[94]
Возможно, скорее, глаза Джулиана читали и перечитывали эти спотыкающиеся строки, написанные рукой стареющего Флобера, потому что Джулиан наверняка был там. Он появился молча, без предупреждения, вскоре после полуночи, осторожно поставил свой портфель на пол. Взволнованная миссис Хенникер видела только похожую на летучую мышь фигуру в чёрном костюме и мягкой чёрной шляпе. Он поднёс палец к губам и жестом показал, что сам может последить за больной. Все было понятно без слов. Вздохнув, миссис Хенникер перешла к низкому дивану и тут же крепко заснула. Она заметила только одно: Иоланта не открывала глаз, но неожиданно её лицо задрожало, а рука медленно поползла по простыне навстречу маленькой, детской руке Джулиана. Так они и оставались: её лихорадочные пальцы лежали на его ладони. Конечно, я спросил, как он выглядел, но она отвечала что-то невразумительное; её впечатления были самые противоречивые. Смертельно усталый и старый, пепельное лицо, кратер потухшего вулкана; или ещё, большая трепещущая летучая мышь боли, держащаяся крыльями за металлический стул. Или ещё… Но все бесполезно, бесполезно. Когда действительно необходимо, Джулиан появляется, и человек знает об этом, но часто только после того, когда он уйдёт.
Ночь постепенно уступала молочной мути рассвета, белые клыки снежного пейзажа блестели в своём бесполезном великолепии. Природа ещё дремала, и даже Джулиан то и дело ронял голову на грудь. Должно быть, выйдя в очередной раз из забытья, он и ощутил её безвольную тяжкую неподвижность. Смерть, казалось, налила её пальцы свинцом, и он с трудом высвободил из-под них свою руку. Так все и было. Он сидел не двигаясь. Миссис Хенникер тихонько похрапывала. Он пристально вглядывался в белый профиль, которым она поворачивалась к нему с таким застывшим старанием. Даже когда сонная муха уселась ему прямо на глаз, он не мог пошевелиться.
Но последнего унижения, которое репортёры приберегают для подобных событий, избежать не удалось. Каким-то образом тайна её местонахождения раскрылась. Больница была плохо приспособлена для защиты от шести десятков этих назойливых типов, особенно в такое раннее утро. Они ворвались во вращающиеся двери с вульгарной наглостью, свойственной их племени, сметя ошеломлённую дежурную сестру, глухие ко всяким протестам. Некоторые даже перелезли через балкон со стороны сада. Освещённая свечой тишина палаты была теперь нарушена их хриплым почтительным сопением, шарканьем их подошв, шипением вспышек и щёлканьем затворов фотокамер. Но даже сейчас Джулиан не двигался, сидел в изнеможении на стуле. И, как это ни странно, они не обратили на него внимания, поскольку никто не взглянул на него, не обратился с расспросами; и ни на одном из снимков, заполонивших газеты мира, не было и следа его присутствия — стул казался пустым. Что можно добавить? Запланированный выход из строя человеческого тела и так далее в том же роде. Миссис Хенникер все проспала и проснулась, только когда хлопнула дверь. Джулиан исчез. «Не повезло ей, — сказала она позже, — что полюбила тебя, ну никуда это не годилось, и тебе все равно было наплевать». Я больше не могу отвечать на подобные обвинения. Я измучен, ужас преследует меня. Я ни в чем не виновен — по сути, именно в этом моя настоящая вина. Позже в бульварной прессе довелось прочитать, что её могилу ограбили. Писали, что это дело рук её фанатов — действительно, фанаты ни перед чем не остановятся. Во всяком случае, вряд ли это мог быть Джулиан; и не обычные грабители, потому что её драгоценности не тронули. Хотя — волосы: волосы богинь высоко котируются. Она искала не союза сердец, а хрупкого союза надежд — но откуда Хенникер было знать это? Я чуть не задохся от её слов, сидел и смотрел на неё с таким чувством, будто проглотил жабу. Здесь очень тихо. Ом. Я сказал: Ом.
7
Несколько дней вялого одиночества в Афинах, когда я дожидался появления Кёпгена, совершенно измотали меня. Не знаю, почему мне казалось, что нужно увидеться с ним прежде… прежде чем сделать решительный шаг. Я следил за его излюбленной таверной; и тут та же тоска. Одно окно провалилось внутрь, вино отдавало плесенью. Вдова умерла, и дело продолжал её сын. Ночами я подолгу бродил по улицам… брутальными бархатными афинскими ночами с их резкой злобной музыкой и запахом ужаса преследуемых жертв. Я больше не могу записывать свои мысли, как будто кончилась катушка. Чёртов механизм в голове не крутится, его начало заедать, как мотор. И вдруг, бац, сегодня вечером я столкнулся с ним — Силеном в миниатюре в монашеском облачении. С лысинкой. Но никакого удивления при виде меня. Некоторое время мы сидели, пристально изучая друг друга; я заметил, что он прилично пьян, и поспешил догнать его в этом блаженном состоянии.
— Я знал, что ты вернулся.
Он кивает с видом мудрой совы и прикладывается к синей кружке.
— Хочешь услышать обо мне, мою историю.
Я действительно хочу. Мне любопытно, смутное возбуждение охватывает меня, потому что, несмотря на массу материала, касающегося Кёпгена, Авель почти ничего не может выдать мне, кроме пресловутых псевдоафоризмов.
— Об иконе там и прочем… всю эту небывальщину. Глаза у него заплясали, он опёрся спиной о белёную стену таверны.
— Господи, Чарлок, — сказал он. — Я в самом деле свободен. Вечность потратил, но добился своего и уволился по всем правилам. Свобода, приятель!
Я поднял кружку и чуть было не дал ему, чтобы он поставил её себе на голову, — так тошно было слышать этот бессмысленный набор из семи букв.
— Меня приняли очень хорошо, — продолжал он. — Но самое невероятное не это. Да, я нашёл наконец свою икону — и то, что я считал, так сказать, мистическим откровением, ждущим меня, оказалось самой прозаичной вещью, которую только можно вообразить. — Он от души рассмеялся. — К обратной стороне иконы было прикреплено завещание моего отца вместе с документами на нашу земельную собственность, национализированную Россией, — на тот случай, если когда-нибудь решат возвратить её нам.
— И тем не менее где она находится?
— Ещё одна фантастическая вещь — это Спиналонга.
— Остров прокажённых? Тот, что неподалёку от Крита?
— Тот самый. Когда Иокас сказал, где находится икона, я обратился к церковному начальству с просьбой перевести меня в тамошний монастырь, и, конечно, я нашёл её там. Это было совершенно невероятно. Но и это не все. Был там один старичок, из прокажённых, находившийся при смерти, и меня попросили проводить его в мир иной, как это полагается. Но он долго не умирал и по ночам бредил. Знаешь, он был англичанин, он рассказал мне — ты не поверишь! Что он был самим Мерлином.
— Как бы не так!
— Звали его Мерлином, это точно; но как было узнать, настоящий ли это Мерлин или просто тёзка нашего? А? Но он много чего знал обо всех нас, о Бенедикте, о тебе; больше того, он дважды просил меня передать тебе кое-что. Я не вру, Чарлок. Секундочку, дай вспомнить. — Он отхлебнул из кружки горчащего вина. Вытер губы кусочком хлеба. — Он сказал: «Фирма для того только и существует, чтобы освобождаться от неё. Так и передай Чарлоку». Что ты на это скажешь? В другой раз он сказал: «Есть два вида смерти, которые открыты для жизни. Передай это Чарлоку». — Я смотрел на него со смешанным чувством недоверия и облегчения. Мы хлопнули в ладоши и потребовали ещё кувшин бодрящего. — А ещё он сказал, что фирма — это нечто разное для каждого из нас; для тебя она все равно что память — её банковские запасы слишком велики, и никакие долговые расписки не разорят её.
— Я знал, что ты вернулся.
Он кивает с видом мудрой совы и прикладывается к синей кружке.
— Хочешь услышать обо мне, мою историю.
Я действительно хочу. Мне любопытно, смутное возбуждение охватывает меня, потому что, несмотря на массу материала, касающегося Кёпгена, Авель почти ничего не может выдать мне, кроме пресловутых псевдоафоризмов.
— Об иконе там и прочем… всю эту небывальщину. Глаза у него заплясали, он опёрся спиной о белёную стену таверны.
— Господи, Чарлок, — сказал он. — Я в самом деле свободен. Вечность потратил, но добился своего и уволился по всем правилам. Свобода, приятель!
Я поднял кружку и чуть было не дал ему, чтобы он поставил её себе на голову, — так тошно было слышать этот бессмысленный набор из семи букв.
— Меня приняли очень хорошо, — продолжал он. — Но самое невероятное не это. Да, я нашёл наконец свою икону — и то, что я считал, так сказать, мистическим откровением, ждущим меня, оказалось самой прозаичной вещью, которую только можно вообразить. — Он от души рассмеялся. — К обратной стороне иконы было прикреплено завещание моего отца вместе с документами на нашу земельную собственность, национализированную Россией, — на тот случай, если когда-нибудь решат возвратить её нам.
— И тем не менее где она находится?
— Ещё одна фантастическая вещь — это Спиналонга.
— Остров прокажённых? Тот, что неподалёку от Крита?
— Тот самый. Когда Иокас сказал, где находится икона, я обратился к церковному начальству с просьбой перевести меня в тамошний монастырь, и, конечно, я нашёл её там. Это было совершенно невероятно. Но и это не все. Был там один старичок, из прокажённых, находившийся при смерти, и меня попросили проводить его в мир иной, как это полагается. Но он долго не умирал и по ночам бредил. Знаешь, он был англичанин, он рассказал мне — ты не поверишь! Что он был самим Мерлином.
— Как бы не так!
— Звали его Мерлином, это точно; но как было узнать, настоящий ли это Мерлин или просто тёзка нашего? А? Но он много чего знал обо всех нас, о Бенедикте, о тебе; больше того, он дважды просил меня передать тебе кое-что. Я не вру, Чарлок. Секундочку, дай вспомнить. — Он отхлебнул из кружки горчащего вина. Вытер губы кусочком хлеба. — Он сказал: «Фирма для того только и существует, чтобы освобождаться от неё. Так и передай Чарлоку». Что ты на это скажешь? В другой раз он сказал: «Есть два вида смерти, которые открыты для жизни. Передай это Чарлоку». — Я смотрел на него со смешанным чувством недоверия и облегчения. Мы хлопнули в ладоши и потребовали ещё кувшин бодрящего. — А ещё он сказал, что фирма — это нечто разное для каждого из нас; для тебя она все равно что память — её банковские запасы слишком велики, и никакие долговые расписки не разорят её.