Я часто виделся с Карадоком, который убивал время в ожидании, когда его пошлют куда-нибудь с новым заданием. Как мне сказали, он изобрёл нечто, чему дал название мнемон, утверждая, что это литературная форма — «форма искусства, в которой сочетаются высвобожденный Фрейд и солипсизм. Можно сказать, что это мягкий непринуждённый каламбур, обряженный в форму объявления в „Таймс"». Они и впрямь были объявлениями в «Таймс» с лёгкой примесью сюрреализма, и я с удовольствием сочинил для него несколько мнемонов. К моему удивлению, он умудрился тиснуть их в газете, где они, разумеется, прошли совершенно незамеченными или были восприняты как непонятный шифр, призыв некой религиозной секты к любви:
   Джентльмен-иудей из Ромфора, опытный вибрафонист,
   срочно ищет идеального отца.
   Скромный пегамоидный человек, увлекающийся
   нежнолечением, ищет осязаемое резиновое совершенство.
   Затычка имеется.
   Ни один поэт не получал такого удовольствия от публикации своих творений, и Карадок потратил уйму денег на размещение в газете этих признаний. Потом подошло его шестидесятилетие, и, встав утром, он оказался по колено в поздравительных телеграммах и газетных вырезках. Там были длинные статьи о постройках, возведённых по его проектам по всему миру, фотографии моста через Ганг, университета на Тобаго и прочих шедевров, созданных его невероятным гением. К моему удивлению, все это панибратство нагнало на него тоску, и он снова заговорил о желании уйти из фирмы.
   — Раза два в жизни получаешь шанс все изменить, перескочить на другую колею, но стоит хоть на мгновение засомневаться, и твой шанс ускользает. Теперь немного поздновато пытаться, но кто знает? Может подвернуться ещё шанс. Я смотрю в оба, стараюсь не прозевать.
   Тем временем фирма нашла для него новый объект, от которого он вряд ли мог отказаться: здания университета и сената на островах Кука. Ему предоставили полную свободу творить. У него уже пальцы зудели, так хотелось взяться за карандаш, и большую часть времени он лепил из пластилина модели будущих зданий, ничего не видя и не слыша вокруг, как всякий ребёнок за подобным занятием.
   — Игра объёмами, мой мальчик, самое пьянящее в этом занятии. Модели дают всю картину с высоты птичьего полёта, мне не терпится приступить к делу. Только подумай, новая обстановка, пальмы, вулканы, морской прибой.
   — Когда уезжаешь?
   — Как только смогу. Здесь мне больше нечего делать.
   Зима шла своим ходом, наша маленькая группа потихоньку разбредалась кто куда. Гиппо на всех парусах помчалась обратно в Париж и лишь изредка присылала открытки. Баньюбула отправился на новогодний бал, обрядившись в забавный старомодный костюм времён последнего из Эдуардов и заколов галстук огромной сверкающей булавкой, став похожим на вампира, собравшегося на званый вечер.
   — Этот чёртов граф как тёмная умбра, — сказал Карадок, любивший пародировать изысканный и лапидарный язык своего друга. — Уверен, он и подписывается: «Ваш тёмный слуга».
   Бедный граф и не поминал о своих турецких эскападах, я тоже. Он вновь надел свою афинскую маску. Графиня все так же сидела чуть ли не целыми днями в пеньюаре и шлёпанцах, повязав голову пурпурной косынкой: раскладывала пасьянс и писала письма Гурджиеву.
   — Этой зимой Гораций такой странный, — говорила она, протягивая длинные чахоточные пальцы к чашке кофе. — Такой странный.
   Видела ли она его таким, как мы, кто не был посвящен в его сокровенные тайны? Я имею в виду его темно-коричневый голос, хлопчатые перчатки, трость с серебряным набалдашником и тяжёлым резиновым наконечником, перстень с печаткой, ребус… Трудно сказать. Бенедикта писала, вселяя в меня тревогу: «Я болела, какое-то время меня здесь не было» — на сей раз по-французски.
   Затем Карадока вызвали в Лондон, чтобы он набрал команду чертёжников для его нового проекта, и я понял, что мне будет очень одиноко без него. Хуже того, я не понял, что мы больше никогда не встретимся, — хотя, оглядываясь теперь назад, не вижу логики в подобном чувстве. Мы устроили прощальную вечеринку в «Нае», где я успешно притворился настолько нездоровым, что удалось избежать постельных утех, составивших кульминацию вечеринки. Идиотский, наверно, поступок — но одним больше, одним меньше, роли не играет. Тут появляется Сиппл, или, скорее, воспоминание о нем, поскольку Карадок, имевший фантастически высокое мнение о дарованиях своего приятеля, очень сожалел, что не повидался с ним перед отъездом. Я спросил его о том случае с мёртвым юношей, но оказалось, он знает об этом не многим больше меня. Вероятно, это как-то было связано с шантажом.
   — Думаю, Сиппл на кого-то работал, возможно на Графоса, кто знает?
   — На «Пурпурные сердца», это наверняка, — сказал я.
   — С другой стороны, Баньюбула считает, что это просто-напросто семейное дело — дело чести. Отец юноши сказал, что покарает его за то, что тот запятнал честь семьи. В конце концов, они же балканцы.
   — Что Гиппо думает об этом?
   Карадок осушил стакан и изрёк с мудрым видом:
   — В жизни так всегда бывает — те, кто знает, не могут рассказать.
   В этот момент со смехом, похожим на лошадиное ржание, вошла миссис Хенникер, размахивая истрёпанным журналом о кино, любимым журналом девиц.
   — Смотрите-ка, — торжествующе закричала миссис Хенникер, потрясая журналом у меня под носом, — одна из моих девочек!
   К моему удивлению, с фотографии на замусоленной и драной странице смотрела она, Иоланта, в безнадежной попытке изобразить сладострастную улыбку. Одета она была наподобие восточной гурии, а в руках, кажется, поднос с головой Крестителя. В тексте под фотографией говорилось о новом фильме, снятом в Египте каким-то французом. Видно, сумела пробиться на крохотную роль. Я был рад за неё и изумлён, ещё не подозревая, что мы стали свидетелями начала столь невероятной карьеры. Миссис Хенникер сияла от удовольствия.
   — Одна из моих девочек, — ошеломлённо продолжала она повторять.
   Я чувствовал непонятное волнение, глядя на лицо ужасно неопытной Самиу. Хотя почему «неопытной»? Карадок, удивлённо ворча, отвёл руку с журналом и разглядывал снимок.
   — Пусть им всем так повезёт, — наконец сказал он. — Моим пышечкам.
   Вошёл Пулли с огромными часами на цепочке. Пора было расходиться по домам. В машине было холодно, аттическая равнина блестела, подёрнутая инеем; по всей улице Стадий клубился пар над канализационными колодцами, как череда гейзеров. Карадок сжал мне руку и с непривычной твёрдостью отказался выпить на прощанье.
   — Время осталось, только чтобы вещички собрать, — сказал он, — и айда — на Виргинские острова. Думай обо мне, как я буду там жариться на солнышке, ладно? И помни, что все культуры, достигшие совершенства, зависели от высокой детской смертности. — Нет, он не был пьян: его переполняла печаль расставания. — Что до тебя, Чарлок, то ты попал в струю. Тебе нужно только расправить паруса. Ты будешь очень счастлив. О да. Очень, очень счастлив. Будущее переполнено спермой, мой мальчик.
   Я не видел никакого противоречия в его утверждении и все же внезапно почувствовал мучительную ностальгию по временам одиночества и бедности до того, как меня пригласили на фирму. Но тут воспоминание о Бенедикте накрыло меня, как оползень: она стоила всего, что я потерял. Больше не было ощущения, что я живу словно в изоляции.
   — Карадок благословляет тебя.
   — Прощай.
   Ом

4

   Конх. Ах! прекрасный новый хризалидалмазный мир Лондона в день Чарлоковой свадьбы! О мир радующихся лиц, таинства, великих побед. Дорогие автомобили мягче колыбели, катящие как по маслу; платья как вторая кожа. И среди всего этого белая веточка, «волшебная лоза» слепца — Бенедикта. Это не я говорю, Господи: это моя культура говорит моими устами. Трудно отделить эти первые дни от других — потому что она постоянно то уезжала, то приезжала. В Полхаусе все устроилось наилучшим образом — были часовни для представителей шести конфессий. Помолиться лишний раз никому не помешает. Она либо появлялась в аэропортах в трауре, или её доставляли в белой санитарной машине, смеющуюся, излеченную, шутящую с шофёром, и, взлетев по крутым ступенькам, она попадала в мои объятия. Как ни пытайся, невозможно объяснить безумие, счастье или смерть. Во-первых, было бы глупо говорить о душах, ослеплённых будоражащими предчувствиями, о диалогах, купавшихся в странном сиянии глаз. Позже, разумеется, в твоём распоряжении все время мира, чтобы ты мог изучить фатальные метастазы идеи любви.
   Во многом я следовал за ней и обнаружил это, анализируя свои чувства с отвратительной безропотностью, граничащей с самоуничижением. Она создала меня, как, наверно, создают указом соседнюю провинцию. Я даже не знал имени её бывшего мужа — кого мог бы я спросить? И потом, где, наконец, мы должны были встретиться, как не под отстающими часами на вокзале «Виктория»? Однако тут же её турецкий образ, яркий, как марка, уступил другому; она теперь была очень худенькой, очень напряжённой. Она вибрировала в моих объятиях, как туго натянутая струна; густо накрашенные глаза подчёркивали её бледность, углубляли впалость щёк. Но какое облегчение, какая страсть после невозможно долгой разлуки! «И все это время ты не писала, Бенедикта». — «Знаю». (Но потом все оставшиеся недели она писала каждый день своим зеркальным почерком что-нибудь вроде: «Опять идёт снег. Меня привязали к тому же креслу».) Но тогда она лишь издала тихий сладостный стон, едва мы разорвали объятия, чтобы утонуть в глазах друг друга. «Феликс!» Она сумела завладеть самим моим именем и сделать его частью себя; оно звучало совершенно по-новому. Мне оно никогда особо не нравилось — теперь я ждал, чтобы она повторяла его. «Наконец-то все кончилось!» Наконец-то все началось.
   Я уже почти месяц провёл в Лондоне, живя один в красивом доме на Маунт-стрит в роскошной безликой обстановке. Никаких известий о её приезде. Я с суеверным трепетом созерцал богатейший гардероб, заполнявший стеклянные шкафы в нашей комнате, — мой собственный гардероб. Дьявол! Я вспомнил, как однажды, очень давно, Иокас попросил меня, в виде личного одолжения, позволить его портному снять с меня мерку, я, хоть и был озадачен, согласился. Среди многочисленных странных событий того времени подобный пустяк не вызвал у меня беспокойства. Теперь до меня дошло, для чего это понадобилось. Я стоял, кусая губы, и глядел на себя в зеркале, стыдясь окружающего меня великолепия и наслаждаясь им. Серебряные щётки, чьё прикосновение к голове приятно, в ванной комнате толпа бутылок с дорогой туалетной водой, какое-то невероятное мыло. Понятно, конечно, говорил я себе, что я должен одеваться соответственно моему новому, умопомрачительно новому жалованью, моей, беря широко, новой роли в деле. Ради Бенедикты, а также ради фирмы… но все же. Хотя это не было преждевременным, поскольку в моем распоряжении уже было несколько отделов в здании Мерлин-хаус в лондонском Сити; я успел встретиться и поговорить со всеми — за исключением, конечно, Иокаса, который был в отъезде. Все разворачивалось с невероятной быстротой. Да, я даже виделся с нелепым Шэдболтом и подписал идиотский брачный контракт. И вот её звонок с вокзала «Виктория», который связал воедино и объяснил все эти разрозненные события.
   — Я наконец здесь. Пожалуйста, приезжай немедленно.
   Конечно, это было все то же создание, даже её духи были те же. Все признаки, по которым происходило узнавание, те же. И все же различие, возможно, заключалось в том факте, что протекло так много времени и место действия немного изменилось — теперь это был наполненный паровозным паром, сыпящий сажей закопчённый дебаркадер вокзала. Потом её чудовищный багаж, который следовал за нами во втором такси с её горничными и слугами. В голове, как эти грибовидные зимние облака, лениво плыли кёпгеновские строки. Что-то вроде: «Человеческое лицо на протяжении жизненного пути навсегда сохраняет только оттиск определённого отклика; мало какие восторги и мало какие страхи отпечатываются морщинами между приятием смерти со смехом или со слезами, между искренним вздохом или фальшивым». Бенедикта сидела, сжимая мою наманикюренную руку и невидяще глядя в окно машины на грохочущий Лондон, продолжающий влачить своё тягучее существование.
   — Ты ведь был у Шэдболта, да?
   — Да.
   — Он все тебе объяснил, и ты дал согласие. Теперь действительно я и ты — одно.
   Её слова прозвучали странно только из-за ситуации, в которой были произнесены.
   — Я поставил свою подпись под документом, хотя в душе у меня остались сомнения. Это слишком великодушно по отношению ко мне, дорогая. Зачем мне такое полное участие во всем?
   — О Боже! — страстно вскричала она. — Я боялась, что ты не поймёшь.
   — К чему такая щедрость; в конце концов, теперь я сам достаточно зарабатываю. Почему бы тебе не сохранить своё состояние? Мы могли бы заключить договор на separationdesbiens[63].
   — Нет. Никогда. Кроме того, разве он не говорил тебе, что у меня нет никакого личного состояния, не связанного с фирмой. Фирма — это все, что у меня есть. Дорогой, я хочу, чтобы ты был моим безраздельно, без всяких оговорок. Во все другое я не верю.
   — Я тоже, я тоже.
   — Но я также хочу, чтобы ты чувствовал себя до некоторой степени независимым. Мог свободно дышать.
   Она что-то тихо забормотала, словно клялась sottovoce[64], и так сильно сжала мне руку, что костяшки пальцев у неё побелели. Тень странного, даже зловещего предчувствия надвигающегося взаимного непонимания легла на нас. Ещё можно было развеять её, изгнать. Целуя Бенедикту, я подумал о Шэдболте. Он был одним из пяти юристов, которые вели дела фирмы; он представил мне для ознакомления толстый справочник, где перечислялись все холдинги и все дочерние компании фирмы. Одышливый медлительный человек с апоплексическим лицом, у которого очки висели на толстой резинке, прикреплённой к лацкану. Когда он их надевал, вид у него становился почтительно скорбный, словно на похоронах. Звучный голос старого охотничьего рога. Брачный контракт был замысловатым документом, составленным в таких выражениях, что и у подготовленного человека закружится голова. Я был слишком запуган его видом папского нунция, чтобы убедить его не слишком вдаваться в детали. Его скрипучий, скучный голос действовал мне на нервы.
   — Похоже, в «Мерлине» каждый озабочен договорными обязательствами, — сказал я с лёгким раздражением.
   Шэдболт снял очки и с укоризной посмотрел на меня.
   — Разве можно иначе вести бизнес? — с удивлением, почти ласково спросил он.
   — Но это не бизнес, — ответил я.
   — Если откровенно, — сказал коротышка, бесконечно медленно вставая из-за стола и подходя к окну, — на месте мисс Бенедикты я бы ещё как следует подумал. Не возражаете, если я буду говорить без обиняков? Но она настаивала. Вы, мистер Чарлок, со своей стороны приобретаете все — и не теряете ничего. Это исключительно благородный жест, означающий, что она верит в вас, доверяет вам и, извините мою нескромность, любит вас. Вы получаете полное право распоряжаться всем её состоянием. Но, если желаете, мы можем порвать документ.
   Он вернулся к столу, неуклюже переваливаясь, как пингвин. Я секунду помолчал, раздираемый противоречивыми чувствами.
   — Мне подобный подход к нашим отношениям, нашему браку не очень нравится.
   Да, по-настоящему именно это вызывало мои сомнения. Адвокат печально улыбнулся.
   — Ваша щепетильность делает вам честь. Прекрасно понимаю ваши чувства. С другой стороны, нет ничего особо необычного в том, чтобы составить брачный контракт. Многие так делают. Меня больше заботит её положение, нежели ваше. Все это, — он хлопнул документами себя по колену, — будет не так просто отменить, если возникнет такая необходимость. Она в каком-то смысле отдаётся на вашу милость, а также на милость фирмы.
   — Об этом-то я и беспокоюсь, в этом нет никакой необходимости.
   Но, в конце концов, поскольку все это просто её причуда… Я достал свою новую золотую ручку и подписал документ. Шэдболт медленно вздохнул и промокнул подпись.
   — Вы счастливчик, — сказал он. — Вы счастливчик, молодой человек.
   Теперь, когда она сидела рядом, взяв меня под руку своей тонкой рукой, казалось, что сказать так значило не сказать ничего. Её робкие, нежные голубые глаза, ставшие серыми в тени салона, смотрели в мои с такой обжигающей искренностью, что я устыдился, как вообще у меня могли возникнуть какие-то подозрения или сомнения относительно этих бумажных условностей.
   — Что, Бенедикта?
   Но, продолжая глядеть мне в глаза, она лишь покачала головой, прислушиваясь к собственным ощущениям — как человек, пытающийся определить, в каком зубе у него дырка. В этом состоянии эйфории мы наконец прибыли на Маунт-стрит. Бэйнс распахнул двери и сбежал по ступенькам, чтобы встретить её; но она, не замечая его, прошествовала мимо него в холл с видом, можно было бы сказать, пренебрежительным, если бы не явная её погруженность в свои мысли.
   Она бросила перчатки на столик, внимательно и надменно посмотрелась в зеркало. На боковом столике, рядом с серебряным подносом, на котором лежало несколько визитных карточек и магазинных счётов, стояла ваза с цветами.
   — Я говорила тебе, что не люблю, когда в доме пахнет цветами, — ледяным тоном сказала она дворецкому. — Убери немедленно.
   Дело в том, что цветы были от меня; но добряк Бэйнс, глянув на меня, решил смолчать и принять гнев хозяйки на себя:
   — Слушаюсь, мадам.
   Бенедикта с ослепительной улыбкой повернулась ко мне и сказала:
   — А теперь обойдём дом, не против? Я счастлива вернуться сюда.
   И мы пошли из комнаты в комнату, знакомясь с принадлежащими ей сокровищами — небольшой статуэткой Ниобеи, например, и замечательной галереей золотых голов древнегреческих и древнеримских богов, современное cireperdue[65]. Только когда мы стали подниматься на второй этаж, она спросила:
   — Здесь больше никого нет?
   — Разумеется. Я совершенно один.
   Однако теперь она вела себя со странной осторожностью, пропускала меня вперёд перед каждой комнатой, чтобы я задёрнул шторы, и, улыбаясь, удовлетворенно кивала. Так мы и расхаживали по комнатам, устланным коврами, пока наконец не оказались в прекрасных спальнях, где я спал. Здесь она наконец позволила себе расслабиться, почувствовала себя свободной, игриво захлопала в ладоши у меня перед лицом, а я пытался их поймать. Итак, что или кто бы там ни был, мы оказались хитрей. Она расхаживала по комнатам, распахивала шкафы, подпрыгивала на постели, заглядывала в мои шкафы, забитые достойной восхищения одеждой. Потом резко прекратила резвиться и сказала:
   — Боже мой, я устала и такая грязная. Надо принять ванну.
   Я запер дверь и провёл её в одну из своих ярко-красных ванных комнат, пустил воду и бросил в неё несколько пригоршней разных ароматических солей; она не жеманясь быстро разделась, шагнула в ванну, и я вдруг вновь на миг увидел Бенедикту, входящую в чашу фонтана «Обильные воды» в далёкой Турции. Всю её озабоченность как рукой сняло. Я сидел рядом, касаясь пальцами её бледных плеч. После ванны она завернулась в огромный махровый халат и легла на кровать, вся розовая от горячей воды.
   — Теперь рассказывай.
   И я рассказал ей все о захватывающей жизни Чар-лока в Лондоне, о его действиях, не в силах сдержать торжества и возбуждения, звучавших в моем голосе. Она слушала, кивая время от времени когда в знак одобренья, а когда просто клюя носом, готовая уснуть в любой момент. Рассказал о двух новых фабриках, построенных строенных под Слау для выпуска двух из моих «устройств»; об исследовательском отделе, созданном для испытания кое-каких новых экспериментальных моделей. Совершенно фантастических моделей. Я не стал бы её винить, если бы ресницы у неё задрожали и веки сомкнулись.
   — Как только Джулиан вернётся, я встречусь с ним и…
   Но тут глаза у неё раскрылись, сонливость её прошла. Мгновение она с любопытством смотрела на меня, потом, зевая, погладила по голове — как мать, которая с большим сочувствием слушает своего малыша сына, взахлёб рассказывающего о вещах, которые он ещё не может понимать.
   — Ах, Джулиан, — протянула она, и я подумал о пустом кресле в зале заседаний совета директоров, мраморном письменном приборе и девственно чистом пресс-папье на столе перед ним.
   — Он меня просто потрясает, — сказал я, — даже будучи сейчас в Нью-Йорке; знаешь, он подсчитывает минуты, потраченные нами на каждое заседание, записывает и заставляет отрабатывать иногда в тот же день, сиди хоть до ночи. Он, должно быть, трудоголик. Даже когда его кресло пустует, его присутствие очень сильно чувствуется.
   Зевая, она подошла к телефону, отперев по пути дверь; кухня отозвалась хриплым голосом Бэйнса. Она велела ему принести шампанское в ведёрке и сообщить в офис, что воспользуется своей ложей в опере.
   — Ты не против? — мне через плечо. — Ведь это мой первый вечер в Лондоне после такого долгого отсутствия? Да, Бэйнс, и захвати «Таймc». Надо посмотреть, что идёт, — и машину, пожалуйста. — Патрицианская простота, одновременно властная и подкупающая.
   Я взглянул на часы. Времени оставалось более чем достаточно. Она занялась своим бесконечным туалетом, скользнув через потайную дверь в свои увешанные зеркалами комнаты. Вскоре появился Бэйнс, принеся все эти трофеи светской жизни, и я рассеянно пролистал газету.
   — Ага! — воскликнул я. — Явно новый мнемон от Карадока! Интересно, где он сейчас. — И я зачитал вслух: — «Британская семья, ведущая скромную жизнь в Хорнчерч, желает принять участие в типичной оргии на континенте. Посредников просим не беспокоиться».
   — Спроси в офисе, они скажут, где он, — крикнула она, и на том же дыхании: — Ты знаешь, что они хотят устроить нам свадебное кругосветное путешествие? Только подумай, кругосветное.
   — Кто эти «они»?
   — Фирма. Джулиан. Все. — Я секунду размышлял над её словами. — Правда, замечательная идея? — Она посмотрела на меня.
   — Да, — ответил я не слишком уверенно, и мой тон, видно, озадачил её, потому что она остановилась передо мной, продолжая причёсываться.
   — Ведь правда замечательная? — настаивала она. Я закурил сигарету и ответил:
   — Да, невероятно любезно с их стороны. Но, знаешь, я очень надеялся, что мы сбежим ото всех, будём сами по себе, как поженившиеся студенты. Я знаю дюжину местечек в Италии и Греции, где мы могли бы быть совершенно одни, где нас никто бы не нашёл — даже фирма. И потом, к чему вводить их в расходы? Подумай о расходах!
   — Расходах? — спросила она с пугающим недоумением, странно посмотрев на меня. — Что это такое — «расходы»?
   Я бы засмеялся, если бы её странное выражение так не поразило меня. Все стало ясно спустя некоторое время, когда после свадьбы я сделал пьянящее открытие, что мы не имеем определённого дохода, относительно которого могли бы подсчитывать свои расходы. Я хочу сказать, что не было ни предела, ни бюджета, ни резерва. Она просто тратила не задумываясь, как дышала. Любой из четырех банков, принадлежащих фирме, оплачивал её чеки; по запискам — небрежному росчерку на обороте почтовой открытки или листочке, выдранном из записной книжки, — деньги выплачивались Натаном, управляющим. Она никогда в глаза не видела счётов за содержание принадлежавших ей домов. Это способствовало той головокружительной лёгкости, с которой она относилась к деньгам. А поскольку по документу Шэдболта мы в равной степени могли распоряжаться нашим состоянием, я внезапно оказался в том же положении. У меня не было «личных» денег — хотя что, черт возьми, это значило? Да, конечно, поначалу это было восхитительно — не задумываться о том, что сколько стоит; но потом (я говорю о времени, когда разразилась катастрофа) я стал считать, что это обстоятельство было главным фактором, который способствовал возникновению у неё полного смешения понятий. Она могла купить браслет за десять тысяч фунтов — и забыть его в такси. Когда я стал тревожиться об её общем состоянии здоровья и понял, что мне не удастся встретиться с неуловимым Джулианом, я, помнится, направил ему пространный красноречивый меморандум, который после долгих перипетий в конце концов попал на стол Нэша. Я подчеркнул, что даже королева имеет бюджетный потолок, утверждаемый парламентом, тогда как Бенедикта — нет. Смешением понятий и расточительством она обязана полному незнанию того, для чего нужны деньги. Джулиан просто ответил на мой меморандум своим, аккуратно отпечатанным и с его неподражаемой подписью: «Её врачи и руководство фирмы провели консультацию. В настоящее время необходимости в каких-либо изменениях нет». Но сейчас я лишь видел на её лице выражение детского, трогательного недоумения, и мне захотелось поцеловать её. Что может быть милее, чем своенравие богатой женщины? О, это очаровательно. Думаю, сегодня я мог бы совершенно иначе ответить на этот риторический вопрос. Но Боже мой, у меня было восемь или больше лет, чтобы поразмыслить над ним, а также над другими, более таинственными вещами, — Чарлок, сидящий за массивным письменным столом в Мерлин-хаус и чертящий каракули на пресс-папье золотым пером, которое жило в тяжёлом агатовом письменном приборе. Рисующий цветными мелками на демонстрационной доске.