Страница:
И все это время он думал: «Когда это кончится, когда я отыщу ее пропавшего ребенка — мы будем тогда настолько близки, что у нее даже и мысли не возникнет оставить меня». Страстная сила их объятий происходила от соучастия, от феноменов более глубоких и злобных, чем взбалмошные соблазны ума или плоти. Он покорил ее, предложив ей брак, который, будучи сам по себе обманкой, ширмой, был выстроен в соответствии с целью, способной их обоих приговорить к смерти ! И только этот смысл отныне стоял для нее за словом «секс»! Ожидание смерти, смерти на двоих, возбуждало — и как еще!
Едва забрезжила заря, он отвез ее домой; подождал, покуда лифт не заберется медленно, с трудом, на третий этаж и не спустится снова. Лифт вернулся, остановился перед ним с глухим металлическим звуком, что-то щелкнуло, и огонек погас. Ну вот, человек исчез, а запах остался.
Духи назывались «Jamais de la vie».
11
12
Едва забрезжила заря, он отвез ее домой; подождал, покуда лифт не заберется медленно, с трудом, на третий этаж и не спустится снова. Лифт вернулся, остановился перед ним с глухим металлическим звуком, что-то щелкнуло, и огонек погас. Ну вот, человек исчез, а запах остался.
Духи назывались «Jamais de la vie».
11
Все лето напролет и осень конспираторы работали рука об руку, подняв искусство светского приема на высоты, прежде в Городе невиданные и неслыханные. Тихие часы вдвоем выдавались крайне редко — за отсутствием в доме этой самой тишины. Дом был озвучен постоянно то прохладными, как лист папоротника, всплесками струнных квартетов, то глубинными занырами саксофонов, вопивших в ночи, как обманутые мужья. Кухни, когда-то пустынные и гулкие, эхом отдавались непрерывной суматохе слуг, праздник следовал за праздником почти без пауз. В Городе сочли, что Нессим решил во что бы то ни стало ввести Жюстин в элиту света, — как будто провинциальный александрийский бомонд мог хоть чем-то прельстить человека, давно уже ставшего, как Нессим, европейцем в душе. Нет, эти безупречно спланированные атаки на твердыню светского общества второй столицы служили целям одновременно исследовательским и диверсионным. Они создавали прекрасный фон, на котором наши заговорщики имели возможность действовать со всей необходимой им свободой. Они трудились не покладая рук — и только лишь когда усталость от трудов и дней становилась невыносимой, выкрадывали короткие каникулы в маленькой загородной резиденции, которую Нессим окрестил Летним дворцом Жюстин; там они могли читать, и писать, и купаться, и наслаждаться обществом избранных друзей — Клеа, Амариля, Бальтазара.
Но каждый раз после долгих этих проведенных в дебрях светской болтовни, в дремучих дебрях тарелок и бутылок с вином вечеров они запирали двери, самолично заложив тяжелые дверные запоры, и со вздохом поворачивали обратно, к лестнице наверх, предоставляя прислуге расправиться с deeebris [87]; дом должен быть к утру вычищен совершенно; неторопливо шли наверх, рука об руку, и задерживались ненадолго на лестничной площадке, чтобы скинуть туфли и улыбнуться друг другу в большом напольном зеркале. Затем, чтобы дать мозгам и душам роздых, прохаживались взад-вперед по галерее, где собрана была прекрасная коллекция импрессионистов. Они говорили на темы совершенно нейтральные, и жадные Нессимовы глаза исследовали дюйм за дюймом великие полотна, немые свидетельства оправданности бытия потаенных миров, страстей глубинных и невидимых.
Наконец доходили они и до меблированных изящно и с любовью смежных спален на северной, прохладной стороне дома. Распорядок был всегда один и тот же: Нессим ложился в чем был на кровать, Жюстин же зажигала спиртовку, чтобы приготовить ему отвар валерианы, — он всегда его пил перед сном, успокаивал нервы. Она же ставила к кровати маленький карточный столик, они играли партию-другую в криббедж или в пикет и говорили, говорили одержимо о том, что в самом деле занимало их пробуждающиеся к ночи души. В такие времена их смуглые, страстные лица сияли тихим светом своего рода святости, основанной на тайном служении, светом общей воли и сросшихся животами страстей. Этой ночью все было как всегда. Она едва успела раздать карты, и зазвонил телефон. Нессим поднял трубку, послушал немного и, не говоря ни слова, передал ее Жюстин. С улыбкою она подняла вопросительно брови, муж кивнул. «Алло, — голос был с хрипотцой, в нем тотчас появились мастерски сыгранные сонные интонации, она как будто только что проснулась. — Да, дорогой мой. Конечно. Нет, я не спала. Да, я одна». Нессим методично, не торопясь развернул веером карты и принялся их изучать, менять местами, без всякого видимого выражения на лице. Разговор, от запинки к запинке, подошел к концу, потом человек на том конце провода пожелал доброй ночи и дал отбой. Жюстин со вздохом положила трубку и сделала медленный брезгливый жест, словно снимала грязные перчатки или выпутывалась из мотка шерсти.
«Это был Дарли, бедняжка. — Она взяла со стола карты. Нессим на миг поднял глаза, выложил карту и назвал ставку. Игра пошла, и она стала говорить тихо, словно бы сама с собой. — Он в совершеннейшем восторге от дневников. Ты помнишь? Я делала для Арноти заметки к „Mœurs“ под диктовку, когда он повредил запястье. Потом мы их сброшюровали и переплели. Все те куски, которые он в конце концов не использовал. Я выдала их Дарли за мой дневник. — Она улыбнулась печально. — Он и впрямь их принял за мои, сказал сейчас, и, по-моему, не без основания, что у меня мужской склад ума! Еще сказал, что мой французский оставляет желать лучшего, — вот бы Арноти порадовался, а?»
«Мне жаль его, — сказал Нессим тихо, мягко. — Он славный. В один прекрасный день я наберусь духу и объясню ему все как есть».
«Но я не могу понять, почему тебя так беспокоит эта крошка, Мелисса, — сказала Жюстин, она опять-таки словно спорила с собой, а не говорила с ним. — Я прощупывала его так и эдак. Он ничего не знает. Я уверена, что и она ничего не знает. Только потому, что она состояла в любовницах у Коэна… Не знаю».
Нессим положил карты и сказал:
«А я вот не могу отделаться от ощущения, что она о чем-то по меньшей мере догадывается. Коэн был дурак, и дурак хвастливый, а уж он-то знал все, что только можно было знать».
«А ей-то он зачем стал бы докладывать?»
«Просто-напросто после его смерти, стоило мне наткнуться на нее где-нибудь в Городе, и она смотрела на меня как-то не так — словно обладала какой-то сторонней обо мне информацией, по-другому, в общем. Трудно объяснить».
Они молча играли, пока не закипел чайник. Затем Жюстин отложила карты и приготовила валериану. Пока он маленькими глотками пил отвар, она пошла в другую комнату, чтобы снять украшения. Нессим услышал, как щелкнули, расстегиваясь, серьги, потом — тихие всплески таблеток снотворного, падающих в стакан. Она вернулась и села за карточный столик.
«Ну, ладно, если ты ее опасаешься, почему бы каким-нибудь образом не избавиться от нее? — Он встревоженно поднял глаза, она тут же добавила: — Нет-нет, я ей зла не желаю, но сделать так, чтобы она уехала».
«Я так и думал поступить, но потом, когда в нее влюбился Дарли, я… пожалел его, что ли».
«Такого рода соображениям места быть не должно», — отчеканила она, и он кивнул едва ли не с робостью.
«Я знаю», — сказал он.
Жюстин опять сдала карты, они занялись игрой.
«Я сама устрою ее отъезд — руками того же Дарли. Амариль уверен, что она серьезно больна, и уже порекомендовал ему отправить ее в один иерусалимский санаторий, там у них какой-то особенный курс лечения. Я предложила Дарли денег. И теперь он пребывает в ужаснейшем смятении духа. Очень по-английски. Он и впрямь хороший человек, Нессим, хотя как раз сейчас он очень тебя боится и шарахаться готов от каждого куста».
«Я знаю».
«Но Мелисса должна уехать. Я так ему и сказала».
«Прекрасно. — Затем иным совершенно голосом, взглянув ей в глаза: — А что с Персуорденом?»
Вопрос повис между ними в гулкой ночной тишине и дрожал, как стрелка компаса. Взгляд его чуть погодя скользнул обратно в карты. На лице у Жюстин появилось новое выражение, ожесточенное и диковатое. Она отточенным движением прикурила сигарету и сказала:
«Я тебе уже говорила, он человек весьма необычный — c'est un personnage. Если он что-то знает, он не захочет сказать, из него и намека не вытянешь. Трудно объяснить».
Она глядела на него внимательно, долго, отстраненно изучая его смуглое лицо, он смотрел в карты.
«Я вот что хочу сказать насчет различий между ними. Дарли очень сентиментален и очень ко мне привязан, а потому не опасен совершенно. Даже если в его распоряжении и окажется некая нежелательная информация, он ее использовать не станет, похоронит ее, и все. Персуорден — другое дело! — Глаза ее сверкнули. — Он холоден, умен и замкнут. Аморален насквозь — как египтянин! Если мы с тобой завтра помрем, он слишком переживать не станет. Я все никак не могу достать его. Но в перспективе — это враг, с которым придется считаться всерьез».
Он снова поднял глаза, какое-то время они сидели молча, пытаясь заглянуть, как сквозь стену, друг другу в души. Теперь его глаза были полны горящей, страстной ласки, как у некой странной, благородной хищной птицы. Он облизнул губы и ничего не сказал. На языке у него так и вертелось: «Я боюсь, что ты окончательно в него влюбишься». И только из непонятной ему самому стыдливости он сдержался.
«Нессим».
«Да».
Она загасила сигарету и, уйдя глубоко в себя, поднялась, заходила взад-вперед по комнате, руки крест-накрест под мышками. Как всегда в глубоком раздумий, двигалась она как-то странно, немного даже чудно — крадучись, как хищный зверь. Глаза ее затуманились, потухли. Он подобрал, не глядя, карты, перетасовал колоду раз, другой. Затем отложил их и поднял ладони к пылающим щекам.
Она тут же оказалась рядом, положила ему на лоб теплую руку.
«У тебя опять температура».
«Нет, не думаю», — ответил он быстро, почти автоматически.
«Давай я смеряю».
«Нет».
Она села напротив, наклонилась вперед и снова принялась смотреть ему в глаза.
«Нессим, что происходит? Твое здоровье… эта температура, и ты совсем не спишь, ведь так?»
Он улыбнулся устало и прижал ее ладонь тыльной стороной к своей горячей щеке.
«Чепуха, — сказал он. — Просто напряжение сказывается, дело-то идет к концу. Еще пришлось сказать Лейле правду. Она, когда поняла размах наших планов, встревожилась не на шутку. И с Маунтоливом ей будет теперь труднее. Я думаю, она потому и не стала встречаться с ним тогда, на карнавале, помнишь? Я в то утро обо всем ей как раз и доложил. Впрочем, неважно. Еще несколько месяцев — все, комар носу не подточит. Остальное будет зависеть уже от них самих. Но Лейле, конечно же, идея с отъездом пришлась не по вкусу. Как и следовало ожидать. И потом, у меня еще есть проблемы, и немаловажные».
«Что за проблемы?»
Он, однако, покачал головой, встал и принялся раздеваться. В постели он допил валериану и лег, скрестив руки на груди, вытянув ноги, — ни дать ни взять, барельеф крестоносца на саркофаге. Жюстин выключила свет и молча постояла в дверях. Потом сказала наконец:
«Нессим. Я боюсь, с тобою происходит что-то, чего я не понимаю. Скажи, пожалуйста!»
Последовала долгая пауза. Заговорила опять она:
«Чем все это кончится?»
Он немного привстал и посмотрел на нее.
«К осени, когда все будет готово, придется изменить диспозицию. Может быть, придется расстаться примерно на год, Жюстин. Я хочу, чтобы ты отправилась туда и была там, когда все начнется. Лейле нужно будет уехать на ферму в Кении. Здесь наверняка реакция будет весьма обостренная, и я хочу ее встретить лицом к лицу».
«Ты говоришь во сне».
«Я вымотался совершенно», — он почти выкрикнул коротко, зло.
Жюстин стояла молча, недвижный силуэт в дверном проеме.
«А что другие?» — спросила она мягко, и он снова поднялся, чтобы ответить все так же раздраженно.
«Единственный, кто нас сейчас беспокоит, это Да Капо. Придется сымитировать убийство или как-то иначе дать ему исчезнуть, он очень скомпрометирован. Деталей я еще не обдумывал. Он хочет, чтобы я предъявил претензии на его страховку, он, между нами, разорен совершенно, так что его исчезновение выгодно всем и с любой точки зрения. Мы после об этом поговорим. Устроить все это будет не слишком сложно».
Она раздумчиво ушла к себе в комнату и стала готовиться ко сну. В соседней спальне вздыхал, ворочался Нессим. Она поглядела в зеркало на усталое, озабоченное свое лицо, смыла макияж и расчесалась на ночь. Потом нагая скользнула между простынями, щелкнула выключателем и погрузилась легко, без усилия в сон буквально через несколько секунд.
Ближе к утру Нессим босой пришел к ней в комнату. Она проснулась, почувствовав на плечах его ладони; он стоял на коленях с кроватью рядом и весь трясся — поначалу она приняла этот пароксизм за слезы. Но он дрожал как в лихорадке, и зубы у него стучали.
«Что ты?» — начала она несвязно, но он положил ей тут же на губы руку, и она замолчала.
«Я просто должен, я не могу тебе не сказать, почему веду себя так странно. Я больше не могу молчать, не вытерплю. Жюстин, есть еще одна проблема. Жюстин, это ужасно, но мне, наверное, придется убрать Наруза. У меня такое чувство, что я уже наполовину свихнулся. Он совершенно отбился от рук. И я не знаю, что с ним делать. Я не знаю, что делать!»
Разговор сей имел место совсем незадолго до внезапного самоубийства Персуордена в отеле «Старый стервятник».
Но каждый раз после долгих этих проведенных в дебрях светской болтовни, в дремучих дебрях тарелок и бутылок с вином вечеров они запирали двери, самолично заложив тяжелые дверные запоры, и со вздохом поворачивали обратно, к лестнице наверх, предоставляя прислуге расправиться с deeebris [87]; дом должен быть к утру вычищен совершенно; неторопливо шли наверх, рука об руку, и задерживались ненадолго на лестничной площадке, чтобы скинуть туфли и улыбнуться друг другу в большом напольном зеркале. Затем, чтобы дать мозгам и душам роздых, прохаживались взад-вперед по галерее, где собрана была прекрасная коллекция импрессионистов. Они говорили на темы совершенно нейтральные, и жадные Нессимовы глаза исследовали дюйм за дюймом великие полотна, немые свидетельства оправданности бытия потаенных миров, страстей глубинных и невидимых.
Наконец доходили они и до меблированных изящно и с любовью смежных спален на северной, прохладной стороне дома. Распорядок был всегда один и тот же: Нессим ложился в чем был на кровать, Жюстин же зажигала спиртовку, чтобы приготовить ему отвар валерианы, — он всегда его пил перед сном, успокаивал нервы. Она же ставила к кровати маленький карточный столик, они играли партию-другую в криббедж или в пикет и говорили, говорили одержимо о том, что в самом деле занимало их пробуждающиеся к ночи души. В такие времена их смуглые, страстные лица сияли тихим светом своего рода святости, основанной на тайном служении, светом общей воли и сросшихся животами страстей. Этой ночью все было как всегда. Она едва успела раздать карты, и зазвонил телефон. Нессим поднял трубку, послушал немного и, не говоря ни слова, передал ее Жюстин. С улыбкою она подняла вопросительно брови, муж кивнул. «Алло, — голос был с хрипотцой, в нем тотчас появились мастерски сыгранные сонные интонации, она как будто только что проснулась. — Да, дорогой мой. Конечно. Нет, я не спала. Да, я одна». Нессим методично, не торопясь развернул веером карты и принялся их изучать, менять местами, без всякого видимого выражения на лице. Разговор, от запинки к запинке, подошел к концу, потом человек на том конце провода пожелал доброй ночи и дал отбой. Жюстин со вздохом положила трубку и сделала медленный брезгливый жест, словно снимала грязные перчатки или выпутывалась из мотка шерсти.
«Это был Дарли, бедняжка. — Она взяла со стола карты. Нессим на миг поднял глаза, выложил карту и назвал ставку. Игра пошла, и она стала говорить тихо, словно бы сама с собой. — Он в совершеннейшем восторге от дневников. Ты помнишь? Я делала для Арноти заметки к „Mœurs“ под диктовку, когда он повредил запястье. Потом мы их сброшюровали и переплели. Все те куски, которые он в конце концов не использовал. Я выдала их Дарли за мой дневник. — Она улыбнулась печально. — Он и впрямь их принял за мои, сказал сейчас, и, по-моему, не без основания, что у меня мужской склад ума! Еще сказал, что мой французский оставляет желать лучшего, — вот бы Арноти порадовался, а?»
«Мне жаль его, — сказал Нессим тихо, мягко. — Он славный. В один прекрасный день я наберусь духу и объясню ему все как есть».
«Но я не могу понять, почему тебя так беспокоит эта крошка, Мелисса, — сказала Жюстин, она опять-таки словно спорила с собой, а не говорила с ним. — Я прощупывала его так и эдак. Он ничего не знает. Я уверена, что и она ничего не знает. Только потому, что она состояла в любовницах у Коэна… Не знаю».
Нессим положил карты и сказал:
«А я вот не могу отделаться от ощущения, что она о чем-то по меньшей мере догадывается. Коэн был дурак, и дурак хвастливый, а уж он-то знал все, что только можно было знать».
«А ей-то он зачем стал бы докладывать?»
«Просто-напросто после его смерти, стоило мне наткнуться на нее где-нибудь в Городе, и она смотрела на меня как-то не так — словно обладала какой-то сторонней обо мне информацией, по-другому, в общем. Трудно объяснить».
Они молча играли, пока не закипел чайник. Затем Жюстин отложила карты и приготовила валериану. Пока он маленькими глотками пил отвар, она пошла в другую комнату, чтобы снять украшения. Нессим услышал, как щелкнули, расстегиваясь, серьги, потом — тихие всплески таблеток снотворного, падающих в стакан. Она вернулась и села за карточный столик.
«Ну, ладно, если ты ее опасаешься, почему бы каким-нибудь образом не избавиться от нее? — Он встревоженно поднял глаза, она тут же добавила: — Нет-нет, я ей зла не желаю, но сделать так, чтобы она уехала».
«Я так и думал поступить, но потом, когда в нее влюбился Дарли, я… пожалел его, что ли».
«Такого рода соображениям места быть не должно», — отчеканила она, и он кивнул едва ли не с робостью.
«Я знаю», — сказал он.
Жюстин опять сдала карты, они занялись игрой.
«Я сама устрою ее отъезд — руками того же Дарли. Амариль уверен, что она серьезно больна, и уже порекомендовал ему отправить ее в один иерусалимский санаторий, там у них какой-то особенный курс лечения. Я предложила Дарли денег. И теперь он пребывает в ужаснейшем смятении духа. Очень по-английски. Он и впрямь хороший человек, Нессим, хотя как раз сейчас он очень тебя боится и шарахаться готов от каждого куста».
«Я знаю».
«Но Мелисса должна уехать. Я так ему и сказала».
«Прекрасно. — Затем иным совершенно голосом, взглянув ей в глаза: — А что с Персуорденом?»
Вопрос повис между ними в гулкой ночной тишине и дрожал, как стрелка компаса. Взгляд его чуть погодя скользнул обратно в карты. На лице у Жюстин появилось новое выражение, ожесточенное и диковатое. Она отточенным движением прикурила сигарету и сказала:
«Я тебе уже говорила, он человек весьма необычный — c'est un personnage. Если он что-то знает, он не захочет сказать, из него и намека не вытянешь. Трудно объяснить».
Она глядела на него внимательно, долго, отстраненно изучая его смуглое лицо, он смотрел в карты.
«Я вот что хочу сказать насчет различий между ними. Дарли очень сентиментален и очень ко мне привязан, а потому не опасен совершенно. Даже если в его распоряжении и окажется некая нежелательная информация, он ее использовать не станет, похоронит ее, и все. Персуорден — другое дело! — Глаза ее сверкнули. — Он холоден, умен и замкнут. Аморален насквозь — как египтянин! Если мы с тобой завтра помрем, он слишком переживать не станет. Я все никак не могу достать его. Но в перспективе — это враг, с которым придется считаться всерьез».
Он снова поднял глаза, какое-то время они сидели молча, пытаясь заглянуть, как сквозь стену, друг другу в души. Теперь его глаза были полны горящей, страстной ласки, как у некой странной, благородной хищной птицы. Он облизнул губы и ничего не сказал. На языке у него так и вертелось: «Я боюсь, что ты окончательно в него влюбишься». И только из непонятной ему самому стыдливости он сдержался.
«Нессим».
«Да».
Она загасила сигарету и, уйдя глубоко в себя, поднялась, заходила взад-вперед по комнате, руки крест-накрест под мышками. Как всегда в глубоком раздумий, двигалась она как-то странно, немного даже чудно — крадучись, как хищный зверь. Глаза ее затуманились, потухли. Он подобрал, не глядя, карты, перетасовал колоду раз, другой. Затем отложил их и поднял ладони к пылающим щекам.
Она тут же оказалась рядом, положила ему на лоб теплую руку.
«У тебя опять температура».
«Нет, не думаю», — ответил он быстро, почти автоматически.
«Давай я смеряю».
«Нет».
Она села напротив, наклонилась вперед и снова принялась смотреть ему в глаза.
«Нессим, что происходит? Твое здоровье… эта температура, и ты совсем не спишь, ведь так?»
Он улыбнулся устало и прижал ее ладонь тыльной стороной к своей горячей щеке.
«Чепуха, — сказал он. — Просто напряжение сказывается, дело-то идет к концу. Еще пришлось сказать Лейле правду. Она, когда поняла размах наших планов, встревожилась не на шутку. И с Маунтоливом ей будет теперь труднее. Я думаю, она потому и не стала встречаться с ним тогда, на карнавале, помнишь? Я в то утро обо всем ей как раз и доложил. Впрочем, неважно. Еще несколько месяцев — все, комар носу не подточит. Остальное будет зависеть уже от них самих. Но Лейле, конечно же, идея с отъездом пришлась не по вкусу. Как и следовало ожидать. И потом, у меня еще есть проблемы, и немаловажные».
«Что за проблемы?»
Он, однако, покачал головой, встал и принялся раздеваться. В постели он допил валериану и лег, скрестив руки на груди, вытянув ноги, — ни дать ни взять, барельеф крестоносца на саркофаге. Жюстин выключила свет и молча постояла в дверях. Потом сказала наконец:
«Нессим. Я боюсь, с тобою происходит что-то, чего я не понимаю. Скажи, пожалуйста!»
Последовала долгая пауза. Заговорила опять она:
«Чем все это кончится?»
Он немного привстал и посмотрел на нее.
«К осени, когда все будет готово, придется изменить диспозицию. Может быть, придется расстаться примерно на год, Жюстин. Я хочу, чтобы ты отправилась туда и была там, когда все начнется. Лейле нужно будет уехать на ферму в Кении. Здесь наверняка реакция будет весьма обостренная, и я хочу ее встретить лицом к лицу».
«Ты говоришь во сне».
«Я вымотался совершенно», — он почти выкрикнул коротко, зло.
Жюстин стояла молча, недвижный силуэт в дверном проеме.
«А что другие?» — спросила она мягко, и он снова поднялся, чтобы ответить все так же раздраженно.
«Единственный, кто нас сейчас беспокоит, это Да Капо. Придется сымитировать убийство или как-то иначе дать ему исчезнуть, он очень скомпрометирован. Деталей я еще не обдумывал. Он хочет, чтобы я предъявил претензии на его страховку, он, между нами, разорен совершенно, так что его исчезновение выгодно всем и с любой точки зрения. Мы после об этом поговорим. Устроить все это будет не слишком сложно».
Она раздумчиво ушла к себе в комнату и стала готовиться ко сну. В соседней спальне вздыхал, ворочался Нессим. Она поглядела в зеркало на усталое, озабоченное свое лицо, смыла макияж и расчесалась на ночь. Потом нагая скользнула между простынями, щелкнула выключателем и погрузилась легко, без усилия в сон буквально через несколько секунд.
Ближе к утру Нессим босой пришел к ней в комнату. Она проснулась, почувствовав на плечах его ладони; он стоял на коленях с кроватью рядом и весь трясся — поначалу она приняла этот пароксизм за слезы. Но он дрожал как в лихорадке, и зубы у него стучали.
«Что ты?» — начала она несвязно, но он положил ей тут же на губы руку, и она замолчала.
«Я просто должен, я не могу тебе не сказать, почему веду себя так странно. Я больше не могу молчать, не вытерплю. Жюстин, есть еще одна проблема. Жюстин, это ужасно, но мне, наверное, придется убрать Наруза. У меня такое чувство, что я уже наполовину свихнулся. Он совершенно отбился от рук. И я не знаю, что с ним делать. Я не знаю, что делать!»
Разговор сей имел место совсем незадолго до внезапного самоубийства Персуордена в отеле «Старый стервятник».
12
Однако же самоубийство Персуордена, сей акт эгоизма и трусости, а также последовавшее за ним открытие истинных его мотивов, фарватера, так сказать, его смерти, смешало шахматную партию отнюдь не одному Маунтоливу. Также и Нессим, столь долго тешивший себя все той же грезой о великолепной завершенности некого деяния, свободного и логичного, внезапно увидел себя жертвой могучих полей тяготения, которые скрыто живут в самой природе наших собственных, внешне подконтрольных нам дел, заставляя их разрастаться как бы уже и помимо нашей воли, ветвиться, выбрасывать побеги; так разрастается пятно на белоснежном потолке. И в самом деле, хозяевам ситуации пришлось понемногу привыкать к мысли, что они слуги ими же в игру вовлеченных сил и что природа аксиоматически управлению не подлежит. Им пришлось ходить не теми путями, которые они для себя выбирали; они попали в сферу действия неких магнитных полей, тех самых сил, что разворачивают волею луны динамику приливов и отливов, что гонят блесткие стада лосося в переполненные реки, — сюжеты прорастают, извиваясь, в будущее, и не в силах человеческих ни поставить им пределы, ни обуздать их. Маунтолив смутно догадывался о чем-то подобном, лежа с ощущением некоторого внутреннего неудобства в кровати и глядя, как поднимаются к потолку ленивые спирали сигарного дыма; Нессим и Жюстин догадывались об этом с куда большей определенностью, лежа лоб к холодному лбу, открыв темноте глаза и переговариваясь шепотом. Они знали, с молчаливого попустительства безликой некой воли, и чувствовали, как окружают их понемногу невнятные знамения — парадигмы сил, сорвавшихся, а может, спущенных с цепи и требующих воплотиться. Но как? Каким образом? Окончательных ответов на подобные вопросы не было.
Персуорден, прежде чем лечь в стылую, последнюю свою постель, бок о бок с замирающими, тихо бормочущими образами Мелиссы или Жюстин — или Бог знает какими еще воспоминаниями, — позвонил Нессиму и сказал голосом чужим, незнакомым, полным какого-то жестокого смирения и тихого перезвона близких уже колокольчиков смерти: «Как пишут в книгах, вопрос жизни и смерти. Да, пожалуйста, приезжай немедленно. Я оставил записку в месте, очень для тебя подходящем: на зеркале». Он дал отбой, хохотнув коротко, чем испугал всерьез встревоженного — мурашки по коже — человека на другом конце провода. Нессиму не нужно было дважды повторять, он с лету распознал предупреждение о грядущих бедах. На зеркале в затхлом гостиничном номере, среди цитат для внутреннего, так сказать, писательского употребления, он обнаружил следующие слова, написанные мокрой палочкой для бритья, большими буквами:
НЕССИМ, КОЭН ПАЛЕСТИНА И Т. Д. ВСЕ ВСКРЫЛОСЬ ПОШЛО НАВЕРХ.
Послание это он едва успел стереть, прежде чем послышались в холле голоса и следом отчаянная морзянка по дверной панели, прежде чем тихо вошли Бальтазар и Жюстин. Но слова и воспоминание о коротком смешке напоследок (словно Пан воскрес по случаю) навсегда остались раскаленной сталью в памяти его. Позже, когда он пересказывал все это Жюстин, на лице его была нервическая безучастность, ибо одно даже упоминание о происшедшем словно бы примораживало его. Этой ночью сна не будет, он уже понял; Персуорденово послание должно обсудить со всех возможных точек зрения, проанализировать, расшифровать прямо здесь и сейчас, — они лежали, недвижно, как статуи на александрийских надгробиях, бок о бок в темной комнате, распахнутые широко глаза уставлены в глаза напротив, как незрячие, нечеловечьи, неживые зеркала из кварца, мертвые звезды. Рука в руке, они вздыхали и шептались, и он все повторял: «Я же говорил тебе, это Мелисса… Она так смотрела на меня, словно… Я так и знал». Проблема выстраивалась за проблемой, они переплетались, соединялись в его голове внахлест, и одна была — что делать с Нарузом?
Он чувствовал себя хозяином осажденного замка, который слышит вдруг в ночной тишине из-под земли невнятный шум, и различает звук кирки, затем лопаты, шаги железных ног, и понимает, что это вражеские саперы прогрызают камень, дюйм за дюймом, под его неприступной стеной. Как Маунтолив обязан будет действовать, если ему обо всем сообщат? (Забавно, как сама эта фраза выдавала их обоих с головой, они уже покинули орбиту свободной человеческой воли.) Они были оба обязаны теперь, как привязаны к разворачивающемуся некоему действу, которого ни один из них, в общем-то, не планировал и не хотел. Они пустились в антраша свободы воли, а очнулись в кандалах, прикованными намертво к скрипучей телеге истории. И изменилось все одним лишь поворотом калейдоскопа. Персуорден! Писатель, повторявший неоднократно: «В один прекрасный день люди поймут, что только художник в состоянии заставить нечто произойти; потому и общество имеет быть основано на нем». Deus ex machina! Умирая, он использовал их обоих как… общественный нужник, словно бы только для того, чтобы продемонстрировать истинность своего афоризма! Сколько бы можно было найти иных возможностей, чтобы не разделять их бесповоротно актом смерти, чтобы не делать их врагами, распределив информацию, которая не нужна, неудобна была ни тому ни другому, — как карты раздал! Теперь все висело на волоске. Маунтолив будет действовать, но только если не действовать не сможет; а одно его единственное слово Мемлик-паше выведет на сцену иные силы, возникнут новые опасности… Город гулко выпевал во тьме сложную ритмику смерти — взвизгивали шины на пустынных площадях, рокотали лайнеры, пронзительно вскрикивали в гавани буксиры; он почувствовал, как никогда, неодолимую тягу Города, мертвый его дрейф: из года в год все глубже увязают камни в бесплодных дюнах Мареотиса. Он принялся выстраивать логику происходящего сначала так, после эдак, вертя события и схемы, как песочные часы; но песок-то сочился все тот же, те же самые вопросы, один за другим, без ответа, с тяжелой свинцовой непреложностью. Опасность довлела над ним весомо и грубо, и пусть они просчитывали вероятность риска взвешенно и объективно — к подобному повороту событий они оказались не готовы, не тот запас прочности. Странно. Жюстин, сдвинув брови, закусив костяшку пальца, все думала отчаянно, молча, и сердце его потянулось к ней, к благородству молчания (недвижный взгляд Сивиллы), она дала ему смелость думать дальше, оценить ситуацию. Они должны продолжать действовать так, как если бы ничто не изменилось, хотя реально переменилось все. Явилась данность: они должны, бесстрастные, как рыцари в глухих железных латах, следовать прежним курсом, и в данности этой были разом и отчужденность, и новая, более прочная связь; страстное братство по оружию, привилегия фронтовиков, знающих, что дальше ничего не будет, что в словах любовь, семья, друзья, дом смысла больше нет, а есть последняя служба железной некой воле, являющей себя в латной маске долга.
«Мы должны быть готовы к любой случайности, — сказал он, губы высохли от сигарет без счета, — и продержаться, пока не закончим дела. Может быть, у нас времени больше, чем кажется; в конце концов, может ничего и не произойти. Может, Маунтоливу и вовсе не стали докладывать. — Потом добавил тише, словно под тяжестью осознания неизбежного: — А если доложили, мы будем знать: он сразу же к нам переменится».
Он мог в любой момент на любом перекрестке оказаться лицом к лицу с наемным убийцей — мало ли в Городе темных углов; или однажды еда его окажется отравленной — что стоит подкупить слугу. Но подобного рода неожиданности можно было хотя бы предвидеть, готовиться к ним, не допускать случайностей. Жюстин лежала молча, широко открыв глаза.
«И еще, — сказал он, — я завтра же поговорю с Нарузом. Ему нужно открыть глаза, если потребуется — силой».
Несколько недель назад, придя к себе в офис, он застал в кресле для посетителей мрачного седого Серапамуна, курившего сигарету. Серапамун был богатейшим и, вне всякого сомнения, самым влиятельным из коптских хлопковых королей и играл решающую роль в поддержке организованного Нессимом коптского движения. Они были старыми друзьями, хотя Серапамун и принадлежал к другому поколению. Спокойное, мягкое лицо, низкий голос, неторопливая и властная манера человека образованного и уверенного в себе — все недвусмысленные ссылки на Европу. Говорил он умно и быстро.
«Нессим, — сказал он мягко, — я пришел к тебе не как частное лицо — как представитель Комитета. Задачу, поставленную передо мной, приятной не назовешь. Могу я говорить с тобой прямо, без вражды и злобы? Мы очень обеспокоены — очень».
Нессим закрыл глаза, запер дверь, снял с рычага телефонную трубку и дружески пожал Серапамуну плечо, проходя за спинкой его кресла к себе на место.
«А как иначе, — сказал он. — Говори».
«Твой брат, Наруз».
«Что с ним такое?»
«Нессим, затевая наше коммунальное движение, ты же не собирался начать джихад или еще что-нибудь в этом роде, способное обеспокоить египетское правительство? Нет, конечно. Мы так и думали, и если мы присоединились к тебе, то исключительно потому, что поверили твоим политическим уверениям насчет места под солнцем и более достойного представительства коптской общины в органах власти. — С минуту он курил молча, задумавшись о чем-то. Затем продолжил: — Наш общинный патриотизм ни в коем случае не отменяет иного патриотизма — ведь мы египтяне, не так ли? Мы были рады, когда Наруз стал проповедовать основы нашей веры и национального самосознания, да-да, очень рады, ибо вещи эти должно говорить, должно чувствовать. Однако… ты не был на собраниях уже около трех месяцев. Ты в курсе тех изменений, которые за это время произошли? Наруз настолько уверовал в свои таланты, что теперь он говорит вещи, способные очень серьезно нас всех скомпрометировать. Мы в высшей степени обеспокоены. Он уверен, что выполняет некую миссию. В голове у него полная путаница, обрывки каких-то странных теорий, хаос совершеннейший, и, когда он впадает в транс, все это льется из уст его сплошным потоком, и поток сей будет очень нехорошо смотреться на бумаге, если попадет ненароком на глаза Мемлик-паше. — Еще одна долгая пауза. Нессим почувствовал, что бледнеет. Серапамун заговорил снова своим низким, мягким, как бархатным, голосом: — Сказать, что копты найдут свое место под солнцем, — это одно дело; сказать же, что они сотрут с лица земли прогнивший режим зажравшихся пашей, владеющих девятью десятыми всех египетских земель… Говорить о захвате власти и о наведении в Египте порядка…»
«Он это говорил?» — спросил, заикаясь, Нессим, и визитер его мрачно кивнул.
«Да. Слава Всевышнему, мы все еще встречаемся тайно. В последний раз он стал бредить, как какой-нибудь мелбуз [88] и кричал, что, если это потребуется для достижения наших целей, он вооружит бедуинов. Ты можешь как-нибудь его унять?»
Нессим облизнул сухие губы.
«Я и знать ничего не знал», — сказал он.
«Мы очень озабочены судьбою самого движения, подобные проповеди ему не на пользу. Мы рассчитываем на тебя, сделай что можешь. Его, дорогой мой Нессим, нужно унять или, по крайней мере, заставить разобраться в истинных наших намерениях. Он слишком часто встречается с Таор — он постоянно с ней в пустыне. Не думаю, чтобы у нее водились хоть какие-то политические идеи, но вот религиозной экзальтацией он каждый раз подзаряжается надолго. Он говорил о ней сам, говорил, что они часами простаивают на коленях в песке под палящим солнцем и молятся вместе. „Мне теперь являются ее видения, а ей — мои“. Так он сказал. А еще он стал очень много пить. Все это требует внимания, причем внимания самого неотложного».
«Я встречусь с ним немедленно», — сказал тогда Нессим, и теперь, глядя в темные, спокойные глаза Жюстин, — он знал, что она много сильнее, чем сам он, — повторял эту фразу тихо, пробуя ее на звук, как пробуют на прочность лезвие ножа. Он все откладывал эту встречу, предлог находился всегда, хотя и знал, что рано или поздно ехать придется, придется заново утверждать свою власть над Нарузом — и не над тем Нарузом… что был ему знаком.
А тут еще вмешался, и так неуклюже, Персуорден, смешав в одну кучу предательство и смерть, чтобы добавить и это к тому грузу, что уже давил ему на плечи, проблемы, о которых Наруз ровным счетом ничего не знал, хотя воспаленный ум его шел, оказывается, параллельным курсом, и тоже — отсюда и в вечность… У него появилось такое чувство, словно обстоятельства сомкнулись над ним, словно он задыхается под весом забот, им же самим изобретенных. Так внезапно все переменилось — буквально в несколько недель… Беспомощность, как вьюнок, ползла по его душе, и любое решение отныне было продиктовано не собственной его волей, но рождалось в качестве ответа на давление извне исторической необходимости, в которой он увяз, как в зыбучем песке.
Персуорден, прежде чем лечь в стылую, последнюю свою постель, бок о бок с замирающими, тихо бормочущими образами Мелиссы или Жюстин — или Бог знает какими еще воспоминаниями, — позвонил Нессиму и сказал голосом чужим, незнакомым, полным какого-то жестокого смирения и тихого перезвона близких уже колокольчиков смерти: «Как пишут в книгах, вопрос жизни и смерти. Да, пожалуйста, приезжай немедленно. Я оставил записку в месте, очень для тебя подходящем: на зеркале». Он дал отбой, хохотнув коротко, чем испугал всерьез встревоженного — мурашки по коже — человека на другом конце провода. Нессиму не нужно было дважды повторять, он с лету распознал предупреждение о грядущих бедах. На зеркале в затхлом гостиничном номере, среди цитат для внутреннего, так сказать, писательского употребления, он обнаружил следующие слова, написанные мокрой палочкой для бритья, большими буквами:
НЕССИМ, КОЭН ПАЛЕСТИНА И Т. Д. ВСЕ ВСКРЫЛОСЬ ПОШЛО НАВЕРХ.
Послание это он едва успел стереть, прежде чем послышались в холле голоса и следом отчаянная морзянка по дверной панели, прежде чем тихо вошли Бальтазар и Жюстин. Но слова и воспоминание о коротком смешке напоследок (словно Пан воскрес по случаю) навсегда остались раскаленной сталью в памяти его. Позже, когда он пересказывал все это Жюстин, на лице его была нервическая безучастность, ибо одно даже упоминание о происшедшем словно бы примораживало его. Этой ночью сна не будет, он уже понял; Персуорденово послание должно обсудить со всех возможных точек зрения, проанализировать, расшифровать прямо здесь и сейчас, — они лежали, недвижно, как статуи на александрийских надгробиях, бок о бок в темной комнате, распахнутые широко глаза уставлены в глаза напротив, как незрячие, нечеловечьи, неживые зеркала из кварца, мертвые звезды. Рука в руке, они вздыхали и шептались, и он все повторял: «Я же говорил тебе, это Мелисса… Она так смотрела на меня, словно… Я так и знал». Проблема выстраивалась за проблемой, они переплетались, соединялись в его голове внахлест, и одна была — что делать с Нарузом?
Он чувствовал себя хозяином осажденного замка, который слышит вдруг в ночной тишине из-под земли невнятный шум, и различает звук кирки, затем лопаты, шаги железных ног, и понимает, что это вражеские саперы прогрызают камень, дюйм за дюймом, под его неприступной стеной. Как Маунтолив обязан будет действовать, если ему обо всем сообщат? (Забавно, как сама эта фраза выдавала их обоих с головой, они уже покинули орбиту свободной человеческой воли.) Они были оба обязаны теперь, как привязаны к разворачивающемуся некоему действу, которого ни один из них, в общем-то, не планировал и не хотел. Они пустились в антраша свободы воли, а очнулись в кандалах, прикованными намертво к скрипучей телеге истории. И изменилось все одним лишь поворотом калейдоскопа. Персуорден! Писатель, повторявший неоднократно: «В один прекрасный день люди поймут, что только художник в состоянии заставить нечто произойти; потому и общество имеет быть основано на нем». Deus ex machina! Умирая, он использовал их обоих как… общественный нужник, словно бы только для того, чтобы продемонстрировать истинность своего афоризма! Сколько бы можно было найти иных возможностей, чтобы не разделять их бесповоротно актом смерти, чтобы не делать их врагами, распределив информацию, которая не нужна, неудобна была ни тому ни другому, — как карты раздал! Теперь все висело на волоске. Маунтолив будет действовать, но только если не действовать не сможет; а одно его единственное слово Мемлик-паше выведет на сцену иные силы, возникнут новые опасности… Город гулко выпевал во тьме сложную ритмику смерти — взвизгивали шины на пустынных площадях, рокотали лайнеры, пронзительно вскрикивали в гавани буксиры; он почувствовал, как никогда, неодолимую тягу Города, мертвый его дрейф: из года в год все глубже увязают камни в бесплодных дюнах Мареотиса. Он принялся выстраивать логику происходящего сначала так, после эдак, вертя события и схемы, как песочные часы; но песок-то сочился все тот же, те же самые вопросы, один за другим, без ответа, с тяжелой свинцовой непреложностью. Опасность довлела над ним весомо и грубо, и пусть они просчитывали вероятность риска взвешенно и объективно — к подобному повороту событий они оказались не готовы, не тот запас прочности. Странно. Жюстин, сдвинув брови, закусив костяшку пальца, все думала отчаянно, молча, и сердце его потянулось к ней, к благородству молчания (недвижный взгляд Сивиллы), она дала ему смелость думать дальше, оценить ситуацию. Они должны продолжать действовать так, как если бы ничто не изменилось, хотя реально переменилось все. Явилась данность: они должны, бесстрастные, как рыцари в глухих железных латах, следовать прежним курсом, и в данности этой были разом и отчужденность, и новая, более прочная связь; страстное братство по оружию, привилегия фронтовиков, знающих, что дальше ничего не будет, что в словах любовь, семья, друзья, дом смысла больше нет, а есть последняя служба железной некой воле, являющей себя в латной маске долга.
«Мы должны быть готовы к любой случайности, — сказал он, губы высохли от сигарет без счета, — и продержаться, пока не закончим дела. Может быть, у нас времени больше, чем кажется; в конце концов, может ничего и не произойти. Может, Маунтоливу и вовсе не стали докладывать. — Потом добавил тише, словно под тяжестью осознания неизбежного: — А если доложили, мы будем знать: он сразу же к нам переменится».
Он мог в любой момент на любом перекрестке оказаться лицом к лицу с наемным убийцей — мало ли в Городе темных углов; или однажды еда его окажется отравленной — что стоит подкупить слугу. Но подобного рода неожиданности можно было хотя бы предвидеть, готовиться к ним, не допускать случайностей. Жюстин лежала молча, широко открыв глаза.
«И еще, — сказал он, — я завтра же поговорю с Нарузом. Ему нужно открыть глаза, если потребуется — силой».
Несколько недель назад, придя к себе в офис, он застал в кресле для посетителей мрачного седого Серапамуна, курившего сигарету. Серапамун был богатейшим и, вне всякого сомнения, самым влиятельным из коптских хлопковых королей и играл решающую роль в поддержке организованного Нессимом коптского движения. Они были старыми друзьями, хотя Серапамун и принадлежал к другому поколению. Спокойное, мягкое лицо, низкий голос, неторопливая и властная манера человека образованного и уверенного в себе — все недвусмысленные ссылки на Европу. Говорил он умно и быстро.
«Нессим, — сказал он мягко, — я пришел к тебе не как частное лицо — как представитель Комитета. Задачу, поставленную передо мной, приятной не назовешь. Могу я говорить с тобой прямо, без вражды и злобы? Мы очень обеспокоены — очень».
Нессим закрыл глаза, запер дверь, снял с рычага телефонную трубку и дружески пожал Серапамуну плечо, проходя за спинкой его кресла к себе на место.
«А как иначе, — сказал он. — Говори».
«Твой брат, Наруз».
«Что с ним такое?»
«Нессим, затевая наше коммунальное движение, ты же не собирался начать джихад или еще что-нибудь в этом роде, способное обеспокоить египетское правительство? Нет, конечно. Мы так и думали, и если мы присоединились к тебе, то исключительно потому, что поверили твоим политическим уверениям насчет места под солнцем и более достойного представительства коптской общины в органах власти. — С минуту он курил молча, задумавшись о чем-то. Затем продолжил: — Наш общинный патриотизм ни в коем случае не отменяет иного патриотизма — ведь мы египтяне, не так ли? Мы были рады, когда Наруз стал проповедовать основы нашей веры и национального самосознания, да-да, очень рады, ибо вещи эти должно говорить, должно чувствовать. Однако… ты не был на собраниях уже около трех месяцев. Ты в курсе тех изменений, которые за это время произошли? Наруз настолько уверовал в свои таланты, что теперь он говорит вещи, способные очень серьезно нас всех скомпрометировать. Мы в высшей степени обеспокоены. Он уверен, что выполняет некую миссию. В голове у него полная путаница, обрывки каких-то странных теорий, хаос совершеннейший, и, когда он впадает в транс, все это льется из уст его сплошным потоком, и поток сей будет очень нехорошо смотреться на бумаге, если попадет ненароком на глаза Мемлик-паше. — Еще одна долгая пауза. Нессим почувствовал, что бледнеет. Серапамун заговорил снова своим низким, мягким, как бархатным, голосом: — Сказать, что копты найдут свое место под солнцем, — это одно дело; сказать же, что они сотрут с лица земли прогнивший режим зажравшихся пашей, владеющих девятью десятыми всех египетских земель… Говорить о захвате власти и о наведении в Египте порядка…»
«Он это говорил?» — спросил, заикаясь, Нессим, и визитер его мрачно кивнул.
«Да. Слава Всевышнему, мы все еще встречаемся тайно. В последний раз он стал бредить, как какой-нибудь мелбуз [88] и кричал, что, если это потребуется для достижения наших целей, он вооружит бедуинов. Ты можешь как-нибудь его унять?»
Нессим облизнул сухие губы.
«Я и знать ничего не знал», — сказал он.
«Мы очень озабочены судьбою самого движения, подобные проповеди ему не на пользу. Мы рассчитываем на тебя, сделай что можешь. Его, дорогой мой Нессим, нужно унять или, по крайней мере, заставить разобраться в истинных наших намерениях. Он слишком часто встречается с Таор — он постоянно с ней в пустыне. Не думаю, чтобы у нее водились хоть какие-то политические идеи, но вот религиозной экзальтацией он каждый раз подзаряжается надолго. Он говорил о ней сам, говорил, что они часами простаивают на коленях в песке под палящим солнцем и молятся вместе. „Мне теперь являются ее видения, а ей — мои“. Так он сказал. А еще он стал очень много пить. Все это требует внимания, причем внимания самого неотложного».
«Я встречусь с ним немедленно», — сказал тогда Нессим, и теперь, глядя в темные, спокойные глаза Жюстин, — он знал, что она много сильнее, чем сам он, — повторял эту фразу тихо, пробуя ее на звук, как пробуют на прочность лезвие ножа. Он все откладывал эту встречу, предлог находился всегда, хотя и знал, что рано или поздно ехать придется, придется заново утверждать свою власть над Нарузом — и не над тем Нарузом… что был ему знаком.
А тут еще вмешался, и так неуклюже, Персуорден, смешав в одну кучу предательство и смерть, чтобы добавить и это к тому грузу, что уже давил ему на плечи, проблемы, о которых Наруз ровным счетом ничего не знал, хотя воспаленный ум его шел, оказывается, параллельным курсом, и тоже — отсюда и в вечность… У него появилось такое чувство, словно обстоятельства сомкнулись над ним, словно он задыхается под весом забот, им же самим изобретенных. Так внезапно все переменилось — буквально в несколько недель… Беспомощность, как вьюнок, ползла по его душе, и любое решение отныне было продиктовано не собственной его волей, но рождалось в качестве ответа на давление извне исторической необходимости, в которой он увяз, как в зыбучем песке.