Страница:
Как грустно было стоять с ними на вокзале и думать: а я, не пройдет и недели, отправлюсь обратно в Россию!
На душе, стоит только вспомнить, становится скверно. Но, знаешь, Персуорден нравится мне раз от разу все больше, и я стал лучше понимать его. Я уже склонен объяснять его грубовато-бранчливую манеру, матерщину, труднопереносимую иногда, вовсе не природной неотесанностью, как прежде, но застенчивостью, спрятанной куда как глубоко, едва ли не чувством вины. И говорил он просто превосходно. Спроси Нессима, он тебе расскажет. Кажется, Персуорден понравился ему даже больше, чем мне. Ну и… что же дальше? Пустые пространства, путь долгий и хладный. Ах, дорогая моя Лейла, как мне тебя не хватает — и всего, что с тобою связано. Увидимся ли мы еще? Если удастся отложить достаточную сумму денег к следующему отпуску, я мог бы прилететь в Египет навестить тебя…
Он и представить себе не мог, что скоро, очень скоро дорога назад, в Египет, сама найдет его — назад, в любимую страну, которой расстояния и долгая разлука сообщили призрачную прелесть гобелена. Ничего нет богаче памяти, может ли память стать обманкой? Этого вопроса он себе не задал ни разу.
3
От батарей парового отопления в бальной зале посольства шло густое тепло, тяжеловесное, как меховая полость, и оттого казалось, что воздухом здешним дышали уже не раз; но тепло было в радость, ибо там, за высокими окнами, расстилались морозные, искрящиеся инеем пейзажи и падал бесконечный снег, — казалось, не только над Россией, но и повсюду в мире уже не первую неделю падал снег. Они застыли, заснули в ледяном оцепенении русской зимы. Словно за стенами, их окружавшими, почти что не осталось места ни движению, ни звуку. Привычный дробот солдатских башмаков у обветшалых будок за железными воротами стих, растворился в зимнем безмолвии. В парках ветви деревьев гнулись все круче и круче под тихо набухающим белым бременем, пока не распрямлялись наконец одна за другой, сбрасывая долой тяжелые снежные шапки, — беззвучный взрыв, оседает плавно облако сверкающих кристаллов снега; и снова все сначала, снова, будто пружины, подаются они под мертвенно-холодным снежным грузом, пока давление не станет невыносимым.
На сегодняшней службе был черед Маунтолива читать отрывок из Писания. Бросая изредка взгляд с аналоя в сумеречную полутьму бальной залы, он видел смутно белеющие лица персонала и коллег-секретарей; бледные, тусклые, — он вдруг представил себе этих людей плавающими кверху брюхом в застывшем озере, как распластанные трупики вмерзших в лед лягушек, белесые силуэты сквозь припорошенное снегом зеркало. Он осторожно кашлянул в кулак, и по залу рябью пробежал мгновенный отклик, повальная эпидемия кашля, но через минуту вновь воцарилась нарушаемая лишь смутным шелестом воды в нагретых батареях мертвенная тишина. Сегодня все как сговорились: мешки под глазами, настроение — хуже некуда. Шестеро караульных, бывшие морпехи, в парадных костюмах, с зализанными височками, в абсурднейшем порыве благочестия. Свет веры на запойных лицах. Маунтолив вздохнул еле слышно, дав голосу волю проинтонировать, крупицу за крупицей, богатства — для прочих незримые — найденного под закладкой отрывка из Евангелия от Иоанна. От аналоя пахло камфарой — Бог знает почему. Посол, как всегда, был еще в постели; последнее время он явно тяготился своими обязанностями и с радостью передоверял их Маунтоливу, который, к счастью, всегда был готов исполнить их с должным изяществом и прилежанием. Сэр Луис давно уже не пытался создать хотя бы видимость заботы о благополучии, телесном и духовном, вверенной ему маленькой паствы. Зачем? Через три месяца ему так или иначе уходить в отставку.
Представительствовать вместо него на разного рода официальных мероприятиях было довольно-таки утомительно, но и не без пользы, думал Маунтолив. Не худшее опытное поле для развития собственных административных дарований. Фактически посольством сейчас управлял он сам, своими руками. И все-таки…
Он заметил, что Коуделл, начальник канцелярии, пытается перехватить его взгляд. Решительно добарабанив отрывок, он рассовал закладки по страницам и медленно пошел к себе на место. Капеллан насморочным голосом изрек краткую сентенцию, пошелестев страницами одиннадцатого издания мидовской Псалтыри, все уткнулись глазами в банальный донельзя текст: «Христовы воины, вперед». В углу с присвистом запыхтела фисгармония, как бегущий за автобусом астматик; затем, обретя вдруг голос, исполнила гнусаво-тягучую вариацию на тему первых двух строк; в глубокой зимней тишине звучала она не приятней бормашины. Маунтолив усилием воли подавил желание передернуться в ожидании обычной заключительной доминанты — рыданий почти человеческих. Неровным, нестройным хором подняли они голоса, чтоб засвидетельствовать… что? Маунтолив вздохнул. Они были маленькой христианской общиной в земле чужой и враждебной, в стране, которая стала огромным концентрационным лагерем только оттого, что разучилась по-человечески здраво мыслить. Коуделл подтолкнул его локтем под локоть, и Маунтолив ответил тем же, выражая готовность к восприятию любой неотложной информации, не обязательно на темы сугубо религиозные. Глава канцелярии запел:
Бравурный проигрыш дал им всем возможность перевести дыхание. Воспользовавшись передышкой, Коуделл сипло прошептал:
«Нет, это „молния“, персоналка. Просто не успели еще разобрать весь текст».
Маунтолив был весь — недоумение, но они оба мигом изгнали малейшие следы эмоций с поверхностей лиц и душ и пропели остаток гимна. Когда все опустились на колени, на неудобные пыльные подушечки, и спрятали в ладонях лица, Коуделл продолжил, не отрывая пальцев от лица:
«Вам дали кавалера и миссию. Позвольте мне первым поздравить вас и все такое».
«Господи Иисусе! — произнес сдавленным шепотом Маунтолив, адресуясь скорее к себе самому, нежели к Создателю. И добавил: — Благодарю вас».
Вдруг у него ослабели колени. Он уже забыл, когда в последний раз ему приходилось с таким трудом сохранять хотя бы внешнюю невозмутимость. Но ведь он еще так молод, разве нет? Капеллан, похожий сейчас почему-то на рыбу-меч, нес несусветную чушь и раздражал Маунтолива сильней, чем обычно. Он стиснул зубы. Где-то в темном уголке души его же собственный голос вполне отчетливо и с каждым разом все более удивленно повторял: «Уехать из России!» Сердце скакало у него в груди.
Наконец служба закончилась, и они потянулись медленно и скорбно из бальной залы по полированным паркетам резиденции, покашливая и перешептываясь. Ему удалось идти в общем темпе, хотя внутри все прыгало и пело. Зайдя в канцелярию, он медленно притворил за собой тяжелую дверь, почувствовав на ходу, как всасывается в клапан дверной обивки медленная струйка воздуха, резко выдохнул и в буквальном смысле слова пролетел три лестничных пролета вниз, туда, где турникетом обозначен был вход в архив. Дежурный клерк поил чаем пару окоченевших тяжелообутых курьеров, сбивавших снег перчатками друг у друга с пальто. По всему полу были разбросаны холщовые сумки в ожидании диппочты и печатей. Сопровождаемый хриплыми: «Доброе утро, сэр», — он промчался к двери в шифровальню, нетерпеливо постучал и подождал, покуда мисс Стил соизволит впустить его. На ее лице играла мрачная улыбка.
«Знаю я, зачем вы пришли, — сказала она. — Там, во входящих, — копия для канцелярии. В вашу почту я тоже положила и еще дала копию секретарю ЕП». [16]
И она, белесая, снова уткнулась в свои шифры. Он отыскал в проволочной корзинке полоску тонкой розовой бумаги с аккуратно перепечатанным текстом шифровки, сел на стул и дважды медленно перечитал ее. Закурил. Мисс Стил подняла голову.
«Можно вас поздравить, сэр?»
«Благодарю вас», — рассеянно отозвался Маунтолив. Он задумчиво поднес ладони к электрообогревателю, чтобы согреть пальцы. Он понемногу начинал ощущать себя совершенно иным человеком. Чувство было незнакомым и пьянящим.
Чуть погодя раздумчиво, неторопливо он поднялся к себе в кабинет, все еще с головой ушедший в новую свою и сладостную грезу. Шторы были раздвинуты, значит, секретарша уже здесь; пару минут он провел у окна, глядя, как вышагивают туда-сюда по утоптанному снегу за обледенелой решеткой центральных ворот часовые. Покуда он стоял так, прозревая сквозь заснеженный пейзаж очертания иного мира, вошла секретарша. Лицо ее буквально лучилось счастьем.
«Ну, наконец-то», — сказала она.
Маунтолив, помедлив, улыбнулся в ответ.
«Да. Вот только не станет ли ЕП ставить мне палки в колеса?»
«Нет конечно, — сказала она с чувством. — С чего бы».
Маунтолив уселся — не в последний ли раз? — за свой рабочий стол и потер подбородок.
«Ему ведь тоже уезжать, месяца через три или около того», — сказала девушка. Она смотрела на него удивленно, едва ли не осуждающе, ибо никак не могла отследить хотя бы отблеск радости — как у атлета, взявшего первый приз, — на его спокойном, как всегда, лице. Даже успех — и какой успех! — не мог оставить трещины на тщательно отполированной сей поверхности.
«Ну, — сказал он медленно, ибо не успел еще прийти в себя, удивленный и растерянный, ошарашенный роскошной негой незаслуженной удачи. — Поживем — увидим».
Им овладела вдруг еще одна столь же новая и ничуть не менее головокружительная мысль. Он смотрел в пустое небо за окном, широко раскрыв глаза. Неужели он и впрямь наконец-то будет волен действовать ? Он столько времени на практике постигал великую науку уходить на задний план, стушевываться, отказываться, так сказать, от себя — неужели всему этому придет-таки конец? Мысль была жутковатой, пугала немного, но и возбуждала — очень. Он вдруг поверил в то, что его истинное «я» сможет теперь найти подходящее поле для самовыражения, сможет поверить теорию практикой; и, все еще во власти увлекательнейших грез, он встал и сказал секретарше:
«Как бы то ни было, я должен спросить благословения у ЕП, прежде чем дать ответ. Он сегодня вряд ли объявится на капитанском мостике, так что положите пока все это под сукно. Подождем до завтра».
Она помешкала немного, разочарованная, у его стола, затем собрала входящие и достала ключ от его личного сейфа.
«Хорошо», — сказала она.
«Спешить некуда», — сказал Маунтолив. Он чувствовал себя так, точно вот-вот родится заново; перед ним лежала важная, настоящая жизнь.
«Не думаю, чтобы моя экзекватура меня уже дожидалась. Ну и так далее».
Но душа его мчалась уже по обходной дорожке, приговаривая на бегу: «Летом все посольство, в полном составе, перебирается на летние квартиры в Александрию. Если бы я смог приурочить приезд…»
Затем, бок о бок с чувством опьянения, прихлынул вдруг знакомый приступ скупости. Маунтолив, как и большинство людей, лишенных роскоши дарить кого-либо своей привязанностью, имел наклонность к вящей бережливости в делах финансовых. Как ни смешно, он ощутил внезапный почти испуг — при мысли о дорогостоящем парадном мундире, обязательном в новом его статусе. Только лишь на той неделе пришел свежий каталог от Скиннерса; в разделе, посвященном Foreign Office, цены выросли невероятно.
Он встал и направился в соседний кабинет, чтобы повидаться с личным секретарем посла. В пепельнице, близ пары звонков, тлела сигарета. На звонках значилось соответственно Его Пр. и Ее Пр. Рядом, на верхнем листке блокнота, секретарь своим округлым женственным почерком вывел: «До одиннадцати не будить». Относилось это явно к Его Пр. Что же до Ее Пр. , то, выдержав в Москве первые шесть месяцев, она поспешила вернуться к прелестям Ниццы и предпочитала с тех пор дожидаться мужниной отставки там. Сигарету Маунтолив затушил.
Обращаться к шефу до полудня смысла не было: российские утра одной только будничной непреложностью своего наступления повергали его в состояние полной апатии, брюзгливой и безысходной, до абсолютной порой глухоты к чему бы то ни было; а поскольку на дальнейшую судьбу Маунтолива он с сегодняшнего дня оказать хоть сколь-нибудь определенного влияния, честно говоря, был уже не способен, он, чего доброго, мог разобидеться на секретариат министерства за то, что они не снеслись с ним заблаговременно, как принято, и не согласовали новое назначение — а выслушивать его претензии пришлось бы Маунтоливу. Ну да и Бог с ним. Он вернулся в уже пустой свой кабинет и уткнулся в свежий «Тайме», дожидаясь с плохо скрытым нетерпением, когда же часы в канцелярии пробьют, прокашлявшись с хрипом и присвистом, полдень. Затем он встал, спустился вниз и, пройдя еще раз через обитые войлоком двери, заскользил стремительно, с едва заметной хромотой, меж мягкими архипелагами нейтрального цвета ковров по полированным паркетам резиденции. Пахло запустением и мастикой, в портьерах — застоявшийся табачный дух. И неизменный калейдоскоп снежинок в каждом окне.
Мерритт, камердинер, кряжистый человек с бледным лицом и мрачной миной церковного старосты, благоприобретенной за долгие годы работы в резиденции, как раз собирался идти наверх; на подносе у него покоились шейкер, полный мартини, и одиноко поблескивающий стакан. Как только Маунтолив поравнялся с ним, он остановился и сказал сипло:
«Только что поднялся, одевается, у него сегодня обед в Кремле, сэр».
Маунтолив кивнул, обошел его и понесся вверх по лестнице, перешагивая через ступеньку. Мерритт вернулся к буфету и поставил на поднос еще один стакан.
Сэр Луис одевался и невесело насвистывал, глядя на свое отражение в большом — в рост человека — зеркале.
«А, это ты, мой мальчик, — сказал он отсутствующим тоном, заметив Маунтолива. — Я еще только одеваюсь Знаю, знаю уже. Черный день для меня. Мне позвонили из канцелярии в одиннадцать. Значит, ты таки своего добился. Поздравляю».
Маунтолив с явным облегчением присел на краешек кровати — новость была воспринята благожелательно. Продолжая мучиться с галстуком и крахмальным воротничком, шеф сказал:
«Сдается мне, что ты бы с радостью прямо сейчас и уехал, а? Жалко, нам тебя будет недоставать».
«Так было бы удобней», — чуть помолчав, признался Маунтолив.
«Жаль. А я надеялся, что ты меня проводишь. Но, как бы то ни было, — свободной рукой он сделал преувеличенно изысканный жест, — ты своего добился. Поменял кортик на шпагу, апофеоз окончательный и безоговорочный».
Он застегнул на ощупь запонки и раздумчиво добавил:
«Конечно, ты мог бы и задержаться ненадолго, ведь нужно время, чтобы получить agreeement. [17] А потом поедешь себе во Дворец целовать ручки и все такое. А?»
«Мне будет чем заняться перед отъездом», — сказал Маунтолив, позволив себе едва заметную нотку твердости при общей неуверенности тона.
Сэр Луис удалился в ванную и принялся чистить под краном щеткой свою вставную челюсть.
«А как насчет очередного наградного списка? — прокричал он в маленькое зеркальце над раковиной. — Ты его дождешься?»
«Да, наверное».
Вошел Мерритт с подносом, и посол крикнул:
«Поставь там где-нибудь. Стакана — два?»
«Да, сэр».
Как только Мерритт притворил за собой дверь, Маунтолив поднялся и стал разливать по стаканам коктейль. Сэр Луис в ванной ворчливо беседовал с собственным отражением в зеркале:
«Да, посольству это выйдет боком. Кстати, Дэвид, могу поспорить, что первая твоя реакция на сию сногсшибательную новость была: вот теперь я волен действовать, а?»
Он хохотнул, как закудахтал, и вернулся к туалетному столику в очень даже сносном расположении духа.
Маунтолив поднял голову, так и не долив себе полпорции мартини, встревоженный столь необычайным для сэра Луиса приступом прозорливости.
«Бог мой, откуда вы знаете?» — спросил он, нахмурившись.
Сэр Луис издал еще один самодовольный клохчущий смешок.
«Всем нам так кажется. Поначалу. Последний, так сказать, мираж. И ты не исключение, мой мальчик, придется и тебе через это пройти. Момент весьма деликатный. Чуть перегнешь палку, самую малость, и трудно будет остановиться — ты уже слишком высокого мнения о собственной интуиции, о собственных талантах — вот тебе и грех прямой против Духа Святаго».
«И в чем же сей грех состоит?»
«В дипломатии есть такой искус — строить политику, опираясь на меньшинство. Слабость всеобщая. Вот смотри, сколько раз мы пытались поставить на здешних правых. Ну и что? Одни неприятности. Меньшинство не стоит и выеденного яйца, если оно не готово драться. В этом все дело!»
Он принял румяной старческой ладошкой свой мартини, с удовлетворением отметив факт запотевания стакана. Они подняли стаканы и обменялись искренними, теплыми улыбками. За последние два года они и в самом деле стали старыми друзьями.
«Мне будет тебя не хватать. Но, в конце концов, через три месяца я и сам уеду из этой… этой страны».
Последние слова он произнес прямо-таки с жаром.
«Придет конец всей этой чуши насчет взвешенности. Пусть восточники подыщут на свой вкус пару-тройку непредвзятых выпускников Лондонского экономического — вот тогда и станут получать такие отчеты, какие им нравятся».
Foreign Office особо отметила недавно, что официальным сообщениям посольства недостает взвешенности. Сэра Луиса это привело в ярость, и он вспыхивал теперь при самом даже беглом воспоминании о столь неуважительном жесте в его сторону. Поставив на столик пустой стакан, он продолжил, обращаясь к собственному отражению в зеркале:
«Взвешенность, видите ли! Если им взбредет на ум отправить посольство в Полинезию, с них станется требовать, чтоб сообщения оттуда начинались чем-нибудь вроде (в голосе у него прорезались — на время цитаты — нотки жалостные и раболепные): „Несмотря на то что сведения об употреблении местным населением в пищу себе подобных в общем подтвердились, уровень расхода прочих пищевых продуктов на душу населения остается достаточно высоким“».
Он вдруг резко оборвал сам себя и, сев, чтобы зашнуровать туфли, сказал:
«Господи, Дэвид, мальчик мой, с кем же, черт побери, я смогу здесь поговорить по-человечески, когда ты уедешь? А? Ты будешь вышагивать там в дурацком парадном мундире, с пером скопы на темечке, похожий на тропическую птицу в брачном оперении, а я — я все так же буду бегать рысью в Кремль и обратно, чтобы лицезреть скучных тамошних скотов».
Коктейль был достаточно крепким. Они оба перевели дыхание, потом Маунтолив сказал:
«И еще, я хотел прицениться к вашему старому мундиру, если, конечно, для вас подобное предложение не оскорбительно».
«Мундир? — переспросил сэр Луис — Как-то я даже об этом не подумал».
«Новый стоил бы сейчас уйму денег».
«Я знаю. Цены опять подскочили. Но мой-то, чтобы привести в надлежащий вид, посылать придется не к портному, а к таксидермисту. И знаешь, у них всегда проблемы с воротничком. Трет. Дурацкие эти галуны. И еще там на аксельбанте шнур расплелся, один или два. Слава Богу, что здесь не монархия, — единственное утешение. Они тут ходят в таких лапсердаках, что… Ну, в общем, я не знаю».
С минуту оба они посидели в раздумий. Потом сэр Луис сказал:
«А сколько ты мне за него дашь?»
Глаза его сузились. Маунтолив поколебался немного, прежде чем ответить:
«Тридцать фунтов», — тоном неожиданно энергичным и решительным.
Сэр Луис всплеснул руками, изображая полное непонимание:
«Тридцать, и только-то? Мне он встал в…»
«Я знаю», — сказал Маунтолив.
«Тридцать фунтов, — закрыв глаза, проговорил сэр Луис, и в голосе его зарокотали громы. — Ну, знаешь, мой мальчик, я считал, что…»
«Шпага-то погнута», — упрямо сказал Маунтолив.
«Да, но не очень заметно, — тут же отозвался сэр Луис — Король Сиама прищемил ее дверцей парадного лимузина. Почетный, так сказать, шрам».
Он снова улыбнулся и стал одеваться дальше, тихо напевая что-то под нос. Ему вдруг безумно понравилось торговаться. Он резко обернулся.
«Пусть будет пятьдесят», — сказал он.
Маунтолив раздумчиво покачал головой.
«Это слишком дорого, сэр».
«Сорок пять».
Маунтолив встал и прошелся взад-вперед по комнате. Удовольствие, которое старик получал от этого поединка воль, было само по себе забавно.
«Я дам вам сорок», — сказал он наконец и снова сел, осторожно, неторопливо.
Сэр Луис яростно драл свои седые волосы двумя тяжелыми, с черепаховыми спинками щетками.
«У тебя в кладовке осталось что-нибудь выпить?»
«Ну, если честно, да, осталось».
«Тогда Бог с тобой, бери за сорок, если накинешь сверху пару ящиков… что там у тебя? Приличное шампанское есть?»
«Есть».
«Ну и ладно. Два — нет, три ящика его самого».
Они рассмеялись оба, и Маунтолив сказал:
«Да, вас на мякине не проведешь».
Сэр Луис растаял от комплимента. Они ударили по рукам, и господин посол обернулся было к подносу, но в это время Маунтолив сказал:
«Простите меня, сэр. Ваш третий по счету».
«Ну? — отозвался сэр Луис, весьма убедительно вздрогнув и изобразив на лице недоумение. — А в чем, собственно, дело?»
Он прекрасно знал, в чем, собственно, дело.
Маунтолив закусил губу.
«Вы настоятельнейшим образом просили меня предупреждать вас впредь». — В голосе прозвучал упрек.
Сэр Луис откинулся еще дальше назад, буквально излучая изумление.
«Не понимаю, что уж может случиться такого страшного, если человек выпьет лишнюю стопочку перед обедом, а?»
«Вы снова начнете гудеть, только и всего», — мрачно изрек Маунтолив.
«Фу, Дэвид, что ты такое несешь!» — возмутился сэр Луис.
«Начнете, сэр, непременно».
За последний год, в предчувствии близкой отставки, посол и впрямь стал слишком много пить — не переходя, правда, границ дозволенного, но время от времени приближаясь к ним вплотную. И за последний же год у него появилась новая и совершенно неожиданная особенность. Пропустив одним коктейлем больше, чем следовало бы, он взял обыкновение издавать во время официальных приемов отчетливый гудящий звук, в низком регистре, чем завоевал в местных дипломатических кругах популярность весьма сомнительного свойства. Сам он при этом ничего необычного за собой не замечал и поначалу с возмущением отметал любые намеки на некоторые особенности собственной манеры. Затем, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что и в самом деле напевает про себя, раз за разом, basso profundo [18] один и тот же пассаж из «Марша мертвых» в «Сауле». Таким образом — и выбор темы был вполне уместен — он словно подводил итог собственной жизни, исполненной пронзительного чувства скуки, проведенной в кругу сановников, лишенных всякого намека на иные человеческие чувства. Кто знает, может, то был самый искренний его ответ на ситуацию, которую он сам вот уже несколько лет подсознательно воспринимал как невыносимую; и он был благодарен Маунтоливу: достало же мальчику смелости указать ему на неподобающие привычки и помочь от них отделаться. И тем не менее при каждом напоминании со стороны младшего коллеги он считал своим долгом заявить решительный протест.
«Гудеть? — повторил он еще раз, напыжившись от возмущения. — Никогда еще не доводилось слышать подобной чуши».
Однако стакан он отставил и вернулся к зеркалу бросить, так сказать, последний взгляд.
«Ну ладно, — сказал он, — пора».
Он нажал на кнопку звонка, и тут же явился Мерритт с гарденией на подносе. В том, что касалось цветов, сэр Луис был в своем роде педант и при tenue de ville [19] всегда носил в петлице свой любимый цветок. Жена присылала их ему из Ниццы целыми коробками, а Мерритт держал цветы в холодильнике и доставал по одному по мере надобности.
«Итак, Дэвид, — сказал он и с чувством взял Маунтолива под локоть. — Ты в который раз оказал мне услугу. Никаких сегодня маршей, сколь бы к месту они вдруг ни оказались».
Они медленно сошли вниз по длинной, плавно изогнутой лестнице в холл, где Маунтолив стоял рядом, покуда его шефа кутали в пальто, покуда он натягивал перчатки и вызывал по внутреннему телефону представительский автомобиль.
«Когда бы ты хотел уехать?» — В голосе у него вдруг зазвенела старческая нотка искреннего сожаления.
«Первым рейсом в следующем месяце, сэр. Как раз хватит времени сдать дела и попрощаться».
«Ты не хочешь остаться и проводить меня?»
«Если вы мне прикажете, сэр».
«Ты же знаешь, что я этого не сделаю, — сказал сэр Луис, покачав седою головой, хотя случалось ему в прошлом делать вещи и похуже. — Никогда».
Они еще раз обменялись теплым рукопожатием, и Мерритт, уже услыхавший лязг и скрежет о наст цепей на колесах подъехавшего автомобиля, протиснулся мимо них, чтобы открыть тяжелую дверь парадного. В лица им ударил ветер пополам со снегом. Ковры приподнялись с паркета и осели. Посол опустил голову в тяжелом меховом шеломе и втиснул руки в муфту. Затем, согнувшись чуть не вдвое, шагнул в морозную стылую серость. Маунтолив вздохнул и услышал, как старательно прочищают забитую пыльную глотку часы в резиденции, прежде чем прокашлять час.
На сегодняшней службе был черед Маунтолива читать отрывок из Писания. Бросая изредка взгляд с аналоя в сумеречную полутьму бальной залы, он видел смутно белеющие лица персонала и коллег-секретарей; бледные, тусклые, — он вдруг представил себе этих людей плавающими кверху брюхом в застывшем озере, как распластанные трупики вмерзших в лед лягушек, белесые силуэты сквозь припорошенное снегом зеркало. Он осторожно кашлянул в кулак, и по залу рябью пробежал мгновенный отклик, повальная эпидемия кашля, но через минуту вновь воцарилась нарушаемая лишь смутным шелестом воды в нагретых батареях мертвенная тишина. Сегодня все как сговорились: мешки под глазами, настроение — хуже некуда. Шестеро караульных, бывшие морпехи, в парадных костюмах, с зализанными височками, в абсурднейшем порыве благочестия. Свет веры на запойных лицах. Маунтолив вздохнул еле слышно, дав голосу волю проинтонировать, крупицу за крупицей, богатства — для прочих незримые — найденного под закладкой отрывка из Евангелия от Иоанна. От аналоя пахло камфарой — Бог знает почему. Посол, как всегда, был еще в постели; последнее время он явно тяготился своими обязанностями и с радостью передоверял их Маунтоливу, который, к счастью, всегда был готов исполнить их с должным изяществом и прилежанием. Сэр Луис давно уже не пытался создать хотя бы видимость заботы о благополучии, телесном и духовном, вверенной ему маленькой паствы. Зачем? Через три месяца ему так или иначе уходить в отставку.
Представительствовать вместо него на разного рода официальных мероприятиях было довольно-таки утомительно, но и не без пользы, думал Маунтолив. Не худшее опытное поле для развития собственных административных дарований. Фактически посольством сейчас управлял он сам, своими руками. И все-таки…
Он заметил, что Коуделл, начальник канцелярии, пытается перехватить его взгляд. Решительно добарабанив отрывок, он рассовал закладки по страницам и медленно пошел к себе на место. Капеллан насморочным голосом изрек краткую сентенцию, пошелестев страницами одиннадцатого издания мидовской Псалтыри, все уткнулись глазами в банальный донельзя текст: «Христовы воины, вперед». В углу с присвистом запыхтела фисгармония, как бегущий за автобусом астматик; затем, обретя вдруг голос, исполнила гнусаво-тягучую вариацию на тему первых двух строк; в глубокой зимней тишине звучала она не приятней бормашины. Маунтолив усилием воли подавил желание передернуться в ожидании обычной заключительной доминанты — рыданий почти человеческих. Неровным, нестройным хором подняли они голоса, чтоб засвидетельствовать… что? Маунтолив вздохнул. Они были маленькой христианской общиной в земле чужой и враждебной, в стране, которая стала огромным концентрационным лагерем только оттого, что разучилась по-человечески здраво мыслить. Коуделл подтолкнул его локтем под локоть, и Маунтолив ответил тем же, выражая готовность к восприятию любой неотложной информации, не обязательно на темы сугубо религиозные. Глава канцелярии запел:
Маунтолив поморщился. Обычно по воскресеньям работы было немного, но дежурная шифровальщица оставалась на посту. Почему они, как обычно, не позвонили в резиденцию и не пригласили его просто-напросто к телефону? Может, что-то связанное с новыми увольнениями? Он грустно начал следующий стих:
Кому-то нынче повезло,
Идут, как будто в бой (фортиссимо, с воодушевлением),
Пришла шифровка, «молния»,
Ведет их за собой (фортиссимо, с воодушевлением).
Коуделл затряс головой и насупил брови, выводя финал: «Она все еще та-а-ам».
Никто мне раньше не сказал,
Откуда я мог знать?
Кто дежурный шифровальщик?
Бравурный проигрыш дал им всем возможность перевести дыхание. Воспользовавшись передышкой, Коуделл сипло прошептал:
«Нет, это „молния“, персоналка. Просто не успели еще разобрать весь текст».
Маунтолив был весь — недоумение, но они оба мигом изгнали малейшие следы эмоций с поверхностей лиц и душ и пропели остаток гимна. Когда все опустились на колени, на неудобные пыльные подушечки, и спрятали в ладонях лица, Коуделл продолжил, не отрывая пальцев от лица:
«Вам дали кавалера и миссию. Позвольте мне первым поздравить вас и все такое».
«Господи Иисусе! — произнес сдавленным шепотом Маунтолив, адресуясь скорее к себе самому, нежели к Создателю. И добавил: — Благодарю вас».
Вдруг у него ослабели колени. Он уже забыл, когда в последний раз ему приходилось с таким трудом сохранять хотя бы внешнюю невозмутимость. Но ведь он еще так молод, разве нет? Капеллан, похожий сейчас почему-то на рыбу-меч, нес несусветную чушь и раздражал Маунтолива сильней, чем обычно. Он стиснул зубы. Где-то в темном уголке души его же собственный голос вполне отчетливо и с каждым разом все более удивленно повторял: «Уехать из России!» Сердце скакало у него в груди.
Наконец служба закончилась, и они потянулись медленно и скорбно из бальной залы по полированным паркетам резиденции, покашливая и перешептываясь. Ему удалось идти в общем темпе, хотя внутри все прыгало и пело. Зайдя в канцелярию, он медленно притворил за собой тяжелую дверь, почувствовав на ходу, как всасывается в клапан дверной обивки медленная струйка воздуха, резко выдохнул и в буквальном смысле слова пролетел три лестничных пролета вниз, туда, где турникетом обозначен был вход в архив. Дежурный клерк поил чаем пару окоченевших тяжелообутых курьеров, сбивавших снег перчатками друг у друга с пальто. По всему полу были разбросаны холщовые сумки в ожидании диппочты и печатей. Сопровождаемый хриплыми: «Доброе утро, сэр», — он промчался к двери в шифровальню, нетерпеливо постучал и подождал, покуда мисс Стил соизволит впустить его. На ее лице играла мрачная улыбка.
«Знаю я, зачем вы пришли, — сказала она. — Там, во входящих, — копия для канцелярии. В вашу почту я тоже положила и еще дала копию секретарю ЕП». [16]
И она, белесая, снова уткнулась в свои шифры. Он отыскал в проволочной корзинке полоску тонкой розовой бумаги с аккуратно перепечатанным текстом шифровки, сел на стул и дважды медленно перечитал ее. Закурил. Мисс Стил подняла голову.
«Можно вас поздравить, сэр?»
«Благодарю вас», — рассеянно отозвался Маунтолив. Он задумчиво поднес ладони к электрообогревателю, чтобы согреть пальцы. Он понемногу начинал ощущать себя совершенно иным человеком. Чувство было незнакомым и пьянящим.
Чуть погодя раздумчиво, неторопливо он поднялся к себе в кабинет, все еще с головой ушедший в новую свою и сладостную грезу. Шторы были раздвинуты, значит, секретарша уже здесь; пару минут он провел у окна, глядя, как вышагивают туда-сюда по утоптанному снегу за обледенелой решеткой центральных ворот часовые. Покуда он стоял так, прозревая сквозь заснеженный пейзаж очертания иного мира, вошла секретарша. Лицо ее буквально лучилось счастьем.
«Ну, наконец-то», — сказала она.
Маунтолив, помедлив, улыбнулся в ответ.
«Да. Вот только не станет ли ЕП ставить мне палки в колеса?»
«Нет конечно, — сказала она с чувством. — С чего бы».
Маунтолив уселся — не в последний ли раз? — за свой рабочий стол и потер подбородок.
«Ему ведь тоже уезжать, месяца через три или около того», — сказала девушка. Она смотрела на него удивленно, едва ли не осуждающе, ибо никак не могла отследить хотя бы отблеск радости — как у атлета, взявшего первый приз, — на его спокойном, как всегда, лице. Даже успех — и какой успех! — не мог оставить трещины на тщательно отполированной сей поверхности.
«Ну, — сказал он медленно, ибо не успел еще прийти в себя, удивленный и растерянный, ошарашенный роскошной негой незаслуженной удачи. — Поживем — увидим».
Им овладела вдруг еще одна столь же новая и ничуть не менее головокружительная мысль. Он смотрел в пустое небо за окном, широко раскрыв глаза. Неужели он и впрямь наконец-то будет волен действовать ? Он столько времени на практике постигал великую науку уходить на задний план, стушевываться, отказываться, так сказать, от себя — неужели всему этому придет-таки конец? Мысль была жутковатой, пугала немного, но и возбуждала — очень. Он вдруг поверил в то, что его истинное «я» сможет теперь найти подходящее поле для самовыражения, сможет поверить теорию практикой; и, все еще во власти увлекательнейших грез, он встал и сказал секретарше:
«Как бы то ни было, я должен спросить благословения у ЕП, прежде чем дать ответ. Он сегодня вряд ли объявится на капитанском мостике, так что положите пока все это под сукно. Подождем до завтра».
Она помешкала немного, разочарованная, у его стола, затем собрала входящие и достала ключ от его личного сейфа.
«Хорошо», — сказала она.
«Спешить некуда», — сказал Маунтолив. Он чувствовал себя так, точно вот-вот родится заново; перед ним лежала важная, настоящая жизнь.
«Не думаю, чтобы моя экзекватура меня уже дожидалась. Ну и так далее».
Но душа его мчалась уже по обходной дорожке, приговаривая на бегу: «Летом все посольство, в полном составе, перебирается на летние квартиры в Александрию. Если бы я смог приурочить приезд…»
Затем, бок о бок с чувством опьянения, прихлынул вдруг знакомый приступ скупости. Маунтолив, как и большинство людей, лишенных роскоши дарить кого-либо своей привязанностью, имел наклонность к вящей бережливости в делах финансовых. Как ни смешно, он ощутил внезапный почти испуг — при мысли о дорогостоящем парадном мундире, обязательном в новом его статусе. Только лишь на той неделе пришел свежий каталог от Скиннерса; в разделе, посвященном Foreign Office, цены выросли невероятно.
Он встал и направился в соседний кабинет, чтобы повидаться с личным секретарем посла. В пепельнице, близ пары звонков, тлела сигарета. На звонках значилось соответственно Его Пр. и Ее Пр. Рядом, на верхнем листке блокнота, секретарь своим округлым женственным почерком вывел: «До одиннадцати не будить». Относилось это явно к Его Пр. Что же до Ее Пр. , то, выдержав в Москве первые шесть месяцев, она поспешила вернуться к прелестям Ниццы и предпочитала с тех пор дожидаться мужниной отставки там. Сигарету Маунтолив затушил.
Обращаться к шефу до полудня смысла не было: российские утра одной только будничной непреложностью своего наступления повергали его в состояние полной апатии, брюзгливой и безысходной, до абсолютной порой глухоты к чему бы то ни было; а поскольку на дальнейшую судьбу Маунтолива он с сегодняшнего дня оказать хоть сколь-нибудь определенного влияния, честно говоря, был уже не способен, он, чего доброго, мог разобидеться на секретариат министерства за то, что они не снеслись с ним заблаговременно, как принято, и не согласовали новое назначение — а выслушивать его претензии пришлось бы Маунтоливу. Ну да и Бог с ним. Он вернулся в уже пустой свой кабинет и уткнулся в свежий «Тайме», дожидаясь с плохо скрытым нетерпением, когда же часы в канцелярии пробьют, прокашлявшись с хрипом и присвистом, полдень. Затем он встал, спустился вниз и, пройдя еще раз через обитые войлоком двери, заскользил стремительно, с едва заметной хромотой, меж мягкими архипелагами нейтрального цвета ковров по полированным паркетам резиденции. Пахло запустением и мастикой, в портьерах — застоявшийся табачный дух. И неизменный калейдоскоп снежинок в каждом окне.
Мерритт, камердинер, кряжистый человек с бледным лицом и мрачной миной церковного старосты, благоприобретенной за долгие годы работы в резиденции, как раз собирался идти наверх; на подносе у него покоились шейкер, полный мартини, и одиноко поблескивающий стакан. Как только Маунтолив поравнялся с ним, он остановился и сказал сипло:
«Только что поднялся, одевается, у него сегодня обед в Кремле, сэр».
Маунтолив кивнул, обошел его и понесся вверх по лестнице, перешагивая через ступеньку. Мерритт вернулся к буфету и поставил на поднос еще один стакан.
Сэр Луис одевался и невесело насвистывал, глядя на свое отражение в большом — в рост человека — зеркале.
«А, это ты, мой мальчик, — сказал он отсутствующим тоном, заметив Маунтолива. — Я еще только одеваюсь Знаю, знаю уже. Черный день для меня. Мне позвонили из канцелярии в одиннадцать. Значит, ты таки своего добился. Поздравляю».
Маунтолив с явным облегчением присел на краешек кровати — новость была воспринята благожелательно. Продолжая мучиться с галстуком и крахмальным воротничком, шеф сказал:
«Сдается мне, что ты бы с радостью прямо сейчас и уехал, а? Жалко, нам тебя будет недоставать».
«Так было бы удобней», — чуть помолчав, признался Маунтолив.
«Жаль. А я надеялся, что ты меня проводишь. Но, как бы то ни было, — свободной рукой он сделал преувеличенно изысканный жест, — ты своего добился. Поменял кортик на шпагу, апофеоз окончательный и безоговорочный».
Он застегнул на ощупь запонки и раздумчиво добавил:
«Конечно, ты мог бы и задержаться ненадолго, ведь нужно время, чтобы получить agreeement. [17] А потом поедешь себе во Дворец целовать ручки и все такое. А?»
«Мне будет чем заняться перед отъездом», — сказал Маунтолив, позволив себе едва заметную нотку твердости при общей неуверенности тона.
Сэр Луис удалился в ванную и принялся чистить под краном щеткой свою вставную челюсть.
«А как насчет очередного наградного списка? — прокричал он в маленькое зеркальце над раковиной. — Ты его дождешься?»
«Да, наверное».
Вошел Мерритт с подносом, и посол крикнул:
«Поставь там где-нибудь. Стакана — два?»
«Да, сэр».
Как только Мерритт притворил за собой дверь, Маунтолив поднялся и стал разливать по стаканам коктейль. Сэр Луис в ванной ворчливо беседовал с собственным отражением в зеркале:
«Да, посольству это выйдет боком. Кстати, Дэвид, могу поспорить, что первая твоя реакция на сию сногсшибательную новость была: вот теперь я волен действовать, а?»
Он хохотнул, как закудахтал, и вернулся к туалетному столику в очень даже сносном расположении духа.
Маунтолив поднял голову, так и не долив себе полпорции мартини, встревоженный столь необычайным для сэра Луиса приступом прозорливости.
«Бог мой, откуда вы знаете?» — спросил он, нахмурившись.
Сэр Луис издал еще один самодовольный клохчущий смешок.
«Всем нам так кажется. Поначалу. Последний, так сказать, мираж. И ты не исключение, мой мальчик, придется и тебе через это пройти. Момент весьма деликатный. Чуть перегнешь палку, самую малость, и трудно будет остановиться — ты уже слишком высокого мнения о собственной интуиции, о собственных талантах — вот тебе и грех прямой против Духа Святаго».
«И в чем же сей грех состоит?»
«В дипломатии есть такой искус — строить политику, опираясь на меньшинство. Слабость всеобщая. Вот смотри, сколько раз мы пытались поставить на здешних правых. Ну и что? Одни неприятности. Меньшинство не стоит и выеденного яйца, если оно не готово драться. В этом все дело!»
Он принял румяной старческой ладошкой свой мартини, с удовлетворением отметив факт запотевания стакана. Они подняли стаканы и обменялись искренними, теплыми улыбками. За последние два года они и в самом деле стали старыми друзьями.
«Мне будет тебя не хватать. Но, в конце концов, через три месяца я и сам уеду из этой… этой страны».
Последние слова он произнес прямо-таки с жаром.
«Придет конец всей этой чуши насчет взвешенности. Пусть восточники подыщут на свой вкус пару-тройку непредвзятых выпускников Лондонского экономического — вот тогда и станут получать такие отчеты, какие им нравятся».
Foreign Office особо отметила недавно, что официальным сообщениям посольства недостает взвешенности. Сэра Луиса это привело в ярость, и он вспыхивал теперь при самом даже беглом воспоминании о столь неуважительном жесте в его сторону. Поставив на столик пустой стакан, он продолжил, обращаясь к собственному отражению в зеркале:
«Взвешенность, видите ли! Если им взбредет на ум отправить посольство в Полинезию, с них станется требовать, чтоб сообщения оттуда начинались чем-нибудь вроде (в голосе у него прорезались — на время цитаты — нотки жалостные и раболепные): „Несмотря на то что сведения об употреблении местным населением в пищу себе подобных в общем подтвердились, уровень расхода прочих пищевых продуктов на душу населения остается достаточно высоким“».
Он вдруг резко оборвал сам себя и, сев, чтобы зашнуровать туфли, сказал:
«Господи, Дэвид, мальчик мой, с кем же, черт побери, я смогу здесь поговорить по-человечески, когда ты уедешь? А? Ты будешь вышагивать там в дурацком парадном мундире, с пером скопы на темечке, похожий на тропическую птицу в брачном оперении, а я — я все так же буду бегать рысью в Кремль и обратно, чтобы лицезреть скучных тамошних скотов».
Коктейль был достаточно крепким. Они оба перевели дыхание, потом Маунтолив сказал:
«И еще, я хотел прицениться к вашему старому мундиру, если, конечно, для вас подобное предложение не оскорбительно».
«Мундир? — переспросил сэр Луис — Как-то я даже об этом не подумал».
«Новый стоил бы сейчас уйму денег».
«Я знаю. Цены опять подскочили. Но мой-то, чтобы привести в надлежащий вид, посылать придется не к портному, а к таксидермисту. И знаешь, у них всегда проблемы с воротничком. Трет. Дурацкие эти галуны. И еще там на аксельбанте шнур расплелся, один или два. Слава Богу, что здесь не монархия, — единственное утешение. Они тут ходят в таких лапсердаках, что… Ну, в общем, я не знаю».
С минуту оба они посидели в раздумий. Потом сэр Луис сказал:
«А сколько ты мне за него дашь?»
Глаза его сузились. Маунтолив поколебался немного, прежде чем ответить:
«Тридцать фунтов», — тоном неожиданно энергичным и решительным.
Сэр Луис всплеснул руками, изображая полное непонимание:
«Тридцать, и только-то? Мне он встал в…»
«Я знаю», — сказал Маунтолив.
«Тридцать фунтов, — закрыв глаза, проговорил сэр Луис, и в голосе его зарокотали громы. — Ну, знаешь, мой мальчик, я считал, что…»
«Шпага-то погнута», — упрямо сказал Маунтолив.
«Да, но не очень заметно, — тут же отозвался сэр Луис — Король Сиама прищемил ее дверцей парадного лимузина. Почетный, так сказать, шрам».
Он снова улыбнулся и стал одеваться дальше, тихо напевая что-то под нос. Ему вдруг безумно понравилось торговаться. Он резко обернулся.
«Пусть будет пятьдесят», — сказал он.
Маунтолив раздумчиво покачал головой.
«Это слишком дорого, сэр».
«Сорок пять».
Маунтолив встал и прошелся взад-вперед по комнате. Удовольствие, которое старик получал от этого поединка воль, было само по себе забавно.
«Я дам вам сорок», — сказал он наконец и снова сел, осторожно, неторопливо.
Сэр Луис яростно драл свои седые волосы двумя тяжелыми, с черепаховыми спинками щетками.
«У тебя в кладовке осталось что-нибудь выпить?»
«Ну, если честно, да, осталось».
«Тогда Бог с тобой, бери за сорок, если накинешь сверху пару ящиков… что там у тебя? Приличное шампанское есть?»
«Есть».
«Ну и ладно. Два — нет, три ящика его самого».
Они рассмеялись оба, и Маунтолив сказал:
«Да, вас на мякине не проведешь».
Сэр Луис растаял от комплимента. Они ударили по рукам, и господин посол обернулся было к подносу, но в это время Маунтолив сказал:
«Простите меня, сэр. Ваш третий по счету».
«Ну? — отозвался сэр Луис, весьма убедительно вздрогнув и изобразив на лице недоумение. — А в чем, собственно, дело?»
Он прекрасно знал, в чем, собственно, дело.
Маунтолив закусил губу.
«Вы настоятельнейшим образом просили меня предупреждать вас впредь». — В голосе прозвучал упрек.
Сэр Луис откинулся еще дальше назад, буквально излучая изумление.
«Не понимаю, что уж может случиться такого страшного, если человек выпьет лишнюю стопочку перед обедом, а?»
«Вы снова начнете гудеть, только и всего», — мрачно изрек Маунтолив.
«Фу, Дэвид, что ты такое несешь!» — возмутился сэр Луис.
«Начнете, сэр, непременно».
За последний год, в предчувствии близкой отставки, посол и впрямь стал слишком много пить — не переходя, правда, границ дозволенного, но время от времени приближаясь к ним вплотную. И за последний же год у него появилась новая и совершенно неожиданная особенность. Пропустив одним коктейлем больше, чем следовало бы, он взял обыкновение издавать во время официальных приемов отчетливый гудящий звук, в низком регистре, чем завоевал в местных дипломатических кругах популярность весьма сомнительного свойства. Сам он при этом ничего необычного за собой не замечал и поначалу с возмущением отметал любые намеки на некоторые особенности собственной манеры. Затем, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что и в самом деле напевает про себя, раз за разом, basso profundo [18] один и тот же пассаж из «Марша мертвых» в «Сауле». Таким образом — и выбор темы был вполне уместен — он словно подводил итог собственной жизни, исполненной пронзительного чувства скуки, проведенной в кругу сановников, лишенных всякого намека на иные человеческие чувства. Кто знает, может, то был самый искренний его ответ на ситуацию, которую он сам вот уже несколько лет подсознательно воспринимал как невыносимую; и он был благодарен Маунтоливу: достало же мальчику смелости указать ему на неподобающие привычки и помочь от них отделаться. И тем не менее при каждом напоминании со стороны младшего коллеги он считал своим долгом заявить решительный протест.
«Гудеть? — повторил он еще раз, напыжившись от возмущения. — Никогда еще не доводилось слышать подобной чуши».
Однако стакан он отставил и вернулся к зеркалу бросить, так сказать, последний взгляд.
«Ну ладно, — сказал он, — пора».
Он нажал на кнопку звонка, и тут же явился Мерритт с гарденией на подносе. В том, что касалось цветов, сэр Луис был в своем роде педант и при tenue de ville [19] всегда носил в петлице свой любимый цветок. Жена присылала их ему из Ниццы целыми коробками, а Мерритт держал цветы в холодильнике и доставал по одному по мере надобности.
«Итак, Дэвид, — сказал он и с чувством взял Маунтолива под локоть. — Ты в который раз оказал мне услугу. Никаких сегодня маршей, сколь бы к месту они вдруг ни оказались».
Они медленно сошли вниз по длинной, плавно изогнутой лестнице в холл, где Маунтолив стоял рядом, покуда его шефа кутали в пальто, покуда он натягивал перчатки и вызывал по внутреннему телефону представительский автомобиль.
«Когда бы ты хотел уехать?» — В голосе у него вдруг зазвенела старческая нотка искреннего сожаления.
«Первым рейсом в следующем месяце, сэр. Как раз хватит времени сдать дела и попрощаться».
«Ты не хочешь остаться и проводить меня?»
«Если вы мне прикажете, сэр».
«Ты же знаешь, что я этого не сделаю, — сказал сэр Луис, покачав седою головой, хотя случалось ему в прошлом делать вещи и похуже. — Никогда».
Они еще раз обменялись теплым рукопожатием, и Мерритт, уже услыхавший лязг и скрежет о наст цепей на колесах подъехавшего автомобиля, протиснулся мимо них, чтобы открыть тяжелую дверь парадного. В лица им ударил ветер пополам со снегом. Ковры приподнялись с паркета и осели. Посол опустил голову в тяжелом меховом шеломе и втиснул руки в муфту. Затем, согнувшись чуть не вдвое, шагнул в морозную стылую серость. Маунтолив вздохнул и услышал, как старательно прочищают забитую пыльную глотку часы в резиденции, прежде чем прокашлять час.