Страница:
К внутренним этим проблемам вдобавок мы по доброте душевной, просто чтоб не показалось мало, еще и подкидываем пару динамитных шашек, открыто поддерживая национализм, да еще и основанный на религиозном фанатизме. Лично я мусульманством готов восхищаться бесконечно, однако вряд ли стоит забывать, что это воинствующая вера, построенная на голой этике, при полном отсутствии метафизики. Союз Арабских Государств и т. д. …Дружище, объясни хоть ты мне, к чему нам тратить мозги и средства, чтобы повесить себе еще и этот камень на шею, ко всем уже наличествующим там по списку, — в то самое время, когда, как я здесь понял, мы утратили главное: возможность действовать свободно и по своему усмотрению, только благодаря этому мы и обладали здесь правом первого голоса? Едва способные держаться на ногах, ориентированные на времена, когда Адам пахал, а Ева пряла, здешние феодальные режимы могут выстоять против разрушительных тенденций, каковые в наше время в порядке вещей не только здесь, но и повсюду, лишь опираясь на силу оружия; но для того чтоб пользоваться этой силой, чтоб «голосовать шпагой», говоря словами Лоренса Аравийского, нужно истово верить в собственную правоту, быть мистиком отчасти и фанатиком. А во что нынче верит Foreign Office? Теряюсь в догадках. В Египте, к примеру, помимо общего замирения, не делалось до сих пор почти ничего; Высокая Комиссия отдает Богу душу после долгих — с 1888? — лет жизни, не оставив после себя даже намека на служилое сословие, способное хоть как-то стабилизировать сию дрянью из дряни и ради дряни созданную оперетку, которую мы отныне принимаем, кажется, как суверенное государство. Сколь долго смогут искренние заверения и дружеские чувства перевешивать массовое народное недовольство? Королю, чья власть санкционирована одним лишь договором, можно доверять до тех пор, покуда он может доверять своему народу. Как далеко еще до точки возгорания? Я не знаю, и, если честно, мне плевать.Но вот что я знаю наверняка: любой непредвиденный толчок извне, война к примеру, сметет это пугало в один момент. Кстати, именно поэтому я и хотел бы убраться отсюда подобру-поздорову. Я считаю, что нам следует кардинально переориентировать нашу политику здесь и отдать — для начала — реальные рычаги евреям. И чем быстрей, тем лучше.
Теперь о частностях. Едва ли не в самом начале политической моей карьеры я наткнулся на сопротивление некоего отдела МО, специализирующегося на внешней разведке, во главе его стоит бригадный генерал, с порога отметающий всякий намек на то, что его конторе придется рано или поздно присягнуть на верность нам. Проблема субординации, финансирования и прочая чушь; Комиссия в свое время держала его на более чем длинном поводке. Между прочим, это обломок Арабского бюро, сидевший тут тихо, как жаба под камнем, аж с 1918 года! Ясное дело, при общей перестройке системы контора его (мне так казалось) должна быть интегрирована в иные структуры. Но в Египте до недавних пор существовало только консульство, и то в зачаточном состоянии. Поскольку ранее он работал на политический отдел Высокой Комиссии, я счел, что теперь он должен работать на меня, и после серии жестоких баталий если не сломал его, то по крайней мере согнул, зовут его Маскелин. Он настолько типичен, что вызывает к себе некоторый даже интерес, и я, в обычной моей манере, сделал с него массу набросков для книги. (Люди пишут, чтобы расплатиться за утраченную невинность!)
С тех пор как до военных дошло, что трусость возникает — не в последнюю очередь — благодаря богатству воображения, они принялись усердно воспитывать в Маскелине и в племени ему подобных отсутствие такового как главную доблести добились амнезии, по сути едва ли не турецкой. Презрение к смерти переродилось в презрение к жизни, и жизнь подобный человек согласен принимать исключительно на своих условиях. Благодаря промороженным насквозь мозгам он способен вести существование настолько рутинное, что всякий другой давно бы сдох с тоски. Он очень худой, очень высокий, и за годы службы в Индии солнце так его пропекло, что цветом кожи он похож на копченую кобру или на струп, намазанный йодом. Зубы превосходные и лежат на чубуке трубки легко, как перышко. Есть у него чудной такой жест — хотелось бы точно его передать, уж очень характерный, — перед тем как начать говорить, он медленно вынимает трубку изо рта, опускает на нее взгляд, глаза маленькие, черные, и произносит чуть ли не шепотом: «Правда? Вы действительно так считаете?» Гласные тянутся бесконечно долго, покуда не устанут и не умрут в тишине и тоске. Ему не дает покоя тот прискорбный факт, что его образование и воспитание превосходны, но лишь в определенных, строго ограниченных пределах, — оттого он неловко чувствует себя в гражданском платье и ходит повсюду в безупречно пошитом кавалерийском мундире, с видом «Noli me tangere». [33] (Стоит вывести особую породу — и тут же наткнешься на отклонения в поведении.) Обычно он берет с собой великолепного рыжего пойнтера по имени Нелл (в честь жены, что ли?), который спит у него в ногах, пока он читает свои досье, и у него в постели — по ночам. Живет он в отеле, и в номере у него ни единой личной вещи — ни книг, ни фотографий, ни бумаг. Только набор щеток для волос, с серебряными спинками, бутылка виски и газета. (Иногда я представляю себе, как он, оставшись один, пытается в тихом бешенстве снять с себя щетками скальп, дерет этак яростно свой черный, с отблеском волос от висков назад все быстрей и быстрей. Ага, вот так-то лучше — так-то лучше!)
В контору он является к восьми, купив по дороге вчерашний номер «Дейли Телеграф». Я никогда не видел, чтобы он читал еще хоть что-то. Он садится за массивный письменный стол, снедаемый медленным темным чувством отвращения к продажным тварям, окружающим его, а может быть, и к человечеству в целом; невозмутимо изучает и сортирует разнообразие недугов и пороков человеческих и заносит наблюдения свои на листы мелованной бумаги серебряной маленькой ручкой, почерком быстрым и мелким, как муха нагадила. Поток презрения течет по его жилам тяжело и мощно, как Нил во время разлива. Сам суди, что он за numeeero. [34] Живет он исключительно в том странном мире, имя которому — армейская фантазия, ибо авторов многочисленных поступающих к нему донесений он, за редким исключением, и в глаза никогда не видел; ту информацию, что он сличает и сводит воедино, поставляют ему подкупленные секретари, обиженные лакеи и горничные, посаженные под домашний арест. Но это неважно. Он гордится тем, как он читает, своей ИР (интуицией разведчика), совсем как астролог, разбирающий линии судеб людей, совершенно ему незнакомых, не виданных ни разу. Он беспристрастен, горд, как халиф, и честен. Я просто восхищаюсь им порой. Нет, правда.
Маскелин поставил раз и навсегда две метки, между которыми (как между крайними цифрами в термометре) позволено колебаться температурным показателям его одобрения или неодобрения, и обозначены они фразами: «Добрая новость для Раджа» [35] и «Не самая добрая новость для Раджа». Он, конечно же, слишком предан своему делу, чтобы напрячься и хотя бы попробовать вообразить и в самом деле хреновую новость для долбаного Раджа. Подобный человек физически не способен снять шоры и посмотреть на мир по-настоящему; профессионализм и необходимость в постоянном строгом самоконтроле сделали из него отшельника, просто-напросто несведущего в обыденных путях того самого мира, который он поставлен судить. Меня так и подмывает продолжить работу над портретом нашего славного охотника за шпионами, однако воздержусь. Загляни как-нибудь на досуге в пятый по счету из ненаписанных мною романов, и ты найдешь там портрет Телфорда, он у Маскелина вместо тени — большой такой прыщавый штатский, льстивый до неприличия, с плохо подогнанной вставной челюстью; он умудряется раз по сто в секунду обозвать тебя «стариной» в перерывах между нервическими сальными смешками. Его восхищение матерым старым воином описанию не поддается, это надо видеть. Да, бригадир», «Нет, бригадир». И кувырком через стул, слишком спешил услужить; такое впечатление, будто в босса своего он по уши влюблен. Маскелин же сидит и взирает на суету эту молча, и коричневый его подбородок с еще чуть более темной ямочкой торчит вперед, как наконечник стрелы. Или же откинется на спинку кресла-вертушки и побарабанит пальцами по дверце огромного сейфа у себя за спиной, смутно похожий на гурмана, похлопывающего себя по пузу, и скажет: «Так вы мне не верите? А у меня все здесь внутри, все здесь». И, взирая на сей величественный, раз и навсегда завершенный жест, не захочешь, а поверишь, что его досье содержат компромат на весь Божий свет! А может, так оно и есть.
Случилось, собственно, вот что: как-то утром я обнаружил у себя на столе одну из Маскелиновых докладных, озаглавленную «Нессим Хознани»и с подзаголовком «Коптский заговор»,которая почему-то сразу мне не понравилась. Согласно документу, Нессим занимается организацией широкомасштабного и разветвленного заговора, направленного против Египетского Королевского Дома. Данные были по большей части весьма спорными, тем более что с Нессимом я как-никак знаком, но сам документ поставил меня в положение более чем щекотливое, ибо содержал прямое указание на необходимость передачи сведений через посольство в египетский МИД! Ага, перехватило дыхание? Даже если это правда, попади досье к египтянам — и Нессим покойник. Я уже писал о том, что одна из главных особенностей египетского национализма — растущая зависть и ненависть к «инородцам», к полумиллиону, или около того, здешних немусульман? И о том, что сразу после провозглашения полной независимости Египта мусульмане начали притеснять их и грабить? Мозг Египта, да ты и сам знаешь, эти самые инородцы и есть. Они вкладывали свои деньги в эту страну, покуда гарантом стабильности выступал наш сюзеренитет, а теперь вся власть перешла в руки пузатых пашей. Армяне, греки, копты, евреи — все они чувствуют, как лезвие ненависти становится все острей; многие уезжают, и правильно делают, но большинство уехать не в состоянии. Обширные капиталовложения в хлопок и тому подобное — мыслимо ли бросить все в одночасье? «Инородческие» землячества живут буквально от молитвы до молитвы, от взятки до взятки. И пытаются спасти что еще можно спасти, дело всей своей жизни, от растущей алчности пашей. Мы в буквальном смысле слова бросили их на съедение львам!
Так что документ сей я читал и перечитывал, сам понимаешь, в состоянии более чем нервическом. Я знал прекрасно: отдай я только бумаги Эрролу, и он с блеяньем побежит с ними прямо к королю. И я попытался вмешаться, найти в докладной слабые стороны — слава Богу, это оказался не шедевр, — и преуспел, поставив под сомнение ряд утверждений и фактов. Но что по-настоящему взбесило Маскелина: я фактически положил его докладную под сукно —а как иначе я мог не передать ее по инстанции? Я совершил весьма болезненный акт насилия над собственным чувством долга, но, с другой стороны, выбора у меня не было: что бы сделали с документом все эти юные консульские недоумки? Если Нессим и в самом деле виновен в том, что инкриминирует ему Маскелин, ладно; разберемся с ним позже и воздадим по заслугам. Но… ты ведь знаешь Нессима. И я понял, что, покуда сам во всем не разберусь, ничего передавать наверх не стану — есть и другое чувство долга.
Маскелин, конечно же, был в ярости, хотя у него хватило такта не подавать виду. Мы сидели у него в кабинете, вели приятную беседу тоном откровенно ледяным, и температура все падала и падала, пока он демонстрировал мне полное досье и донесения агентов. По большей части они были далеко не так весомы, как я опасался. «Я купил этого человека, Селима, — каркал Маскелин, и я уверен, личный его секретарь ошибаться не может. Существует маленькое тайное общество, встречаются они регулярно — Селим обязан ждать в автомобиле и развозить их потом по домам. Есть еще странные криптограммы, которые рассылаются по всему Ближнему Востоку из клиники Бальтазара, затем визиты к производителям оружия в Швецию и Германию…» Говорю тебе, у меня просто голова кругом пошла. Я уже видел, как всех наших здешних друзей разложили по оцинкованным столам и ребята в форме египетской тайной полиции снимают с них мерку для саванов.
Не могу не признать, что в целом выводы, сделанные Маскелином, были весьма последовательны. Выглядело все это и в самом деле весьма угрожающе; но, к счастью, ряд базисных его положений не выдерживал никакой критики — вещи вроде так называемых шифровок, которые старина Бальтазар рассылает раз в два месяца одним и тем же адресатам во все крупные города Ближнего Востока. Маскелин от этой «ниточки» пока не отказался. Но данные у него далеко не полные, и я жал на сей рычаг сколь хватило сил, к величайшему ужасу Телфорда; сам Маскелин, конечно, ворона пуганая, его сбить с толку — много нужно. Тем не менее я убедил его бумагу попридержать, пока не появятся доказательства более основательные, дающие возможность «существенно расширить фактологическую базу концепции». Он возненавидел меня до конца свои — или моих? — дней, но проглотил молча, и я понял, что выиграл хотя бы временную передышку. Вопрос был — что делать дальше, как использовать выигранное время с максимальной выгодой? Я был, конечно же, совершенно убежден в том, что Нессим во всех этих нелепостях совершенно невиновен. Признаюсь, однако, — доказательств столь же убедительных, как у Маскелина, я представить себе не мог. Чего они на самом деле хотят, в смысле копты? Волей-неволей пришлось пуститься во все тяжкие. Весьма неприятно, конечно, и не должно с профессиональной точки зрения, но que faire? [36] Крошке Людвигу пришлось переодеться частным сыщиком, этаким Натом Пинкертоном, дабы исполнить долг свой! Но с чего начать?
Единственным источником Маскелина в ближайшем окружении был подкупленный его людьми личный Нессимов секретарь Селим; через него он собрал целый ворох интереснейших, хотя и не особо настораживающих по сути своей сведений касательно собственности клана Хознани — земельный банк, пароходная компания, хлопкоочистительные фабрики и так далее. Все остальное fie более чем сплетни и слухи, часть из них весьма двусмысленного свойства, и, если по большому счету, слухи-то к делу не пришьешь. Однако, если собрать все их вместе да вывалить разом, милый наш Нессим становится фигурой просто пугающей. Вот мне и показалось, что лучше всего будет растащить эту кучу по кусочкам. Начать можно было хотя бы с той ее части, которая касалась его женитьбы, — целый фейерверк сплетен вокруг да около, и самого обывательского свойства, нет кумушек ленивей и завистливей, чем александрийские, — хотя и любая другая ниточка сгодилась бы не хуже. Здесь, понятное дело, на первый план вышли чисто англосаксонские подсознательные моральные запреты, я имею в виду Маскелина, конечно. Что же касается Жюстин, я немного с ней знаком и, каюсь, до определенной степени восхищаюсь ее мрачным великолепием. Мне говорили, что Нессиму пришлось за ней даже побегать, прежде чем она дала согласие; не скажу, чтобы у меня союз их вызывал какие-то конкретные опасения, но… даже и по сей день мне не очень-то понятно, на чем он, собственно, держится. Великолепная пара, но впечатление такое, словно они пальцем друг до друга не дотрагиваются; более того, я как-то раз видел, как ее передернуло, едва заметно, когда он наклонился к ней, чтобы снять ниточку с манто. Может, показалось. Не бродит ли и впрямь какая грозовая туча за спиною этой смуглой дамы с атласными глазами! Невротичка, конечно же. Истерична. Изрядная доля еврейской меланхолии. Смутно угадываешь в ней подружку человека, за голову которого объявлена награда… Что я, собственно, имею в виду?
Скажем, Маскелин произносит с сухим этаким, без капли чувства презрением: «Не успела она выйти замуж, тут же завела интрижку, да еще с иностранцем». Речь идет о Дарли, очкастеньком таком симпатяге, который живет у Помбаля за стенкой. Он учительствует ради заработка и пишет романы. У него превосходный округлый затылок, как у новорожденного младенца, верный признак человека культурного; слегка сутулится, волосы светлые и чуть скованная манера, говорящая нам о Великих Чувствах, что рвутся из груди. Брат романтик — ни прибавить, ни убавить! Если посмотреть на него пристально, начнет заикаться. Но он славный парень, готовый все и вся понять и принять… Хотя, по-моему, не самый подходящий материал для лихих леди вроде Нессимовой жены. Что заговорило в ней: тяга к благотворительности или извращенный вкус к невинным агнцам? Одной маленькой тайной больше. Как бы то ни было, именно Дарли с Помбалем на пару познакомили меня с очередной александрийской livre de cheve [37], роман написан по-французски и называется «Mœurs» (недурная и не без приятства изложенная штудия на предмет нимфомании и физической импотенции), автор — бывший муж Жюстин. Написав книгу, он благоразумно развелся с ней и смылся, но здешняя публика не сомневается в том, что прототипом главной героини была именно она, и потому относится к ней с эдакой тяжеловесной симпатией. И знаешь, в этом Городе, где все что ни на есть извращено и полиморфно разом, быть означенным столь плоскостно просто, в качестве персонажа roman vache [38], — ну не редкая ли то удача? Не захочешь, а позавидуешь. Как бы то ни было, это все в прошлом, теперь же Нессим ввел ее в самые верхи le monde [39], где она ведет себя с изысканностью и неповторимой грацией дикой кошки. Это идет и ей самой, и выгодно оттеняет чеканный, смуглый профиль мужа. Счастлив ли он? Но погоди, дай мне поставить вопрос немного иначе — а был ли он когда-нибудь счастлив? Сильней ли он несчастлив теперь, чем прежде? Хм! Мне кажется, могло быть и хуже, ибо девочка не чересчур невинна и не чересчур притом проста. Она совсем неплохо играет на фортепьяно, разве что поменьше бы мрачной патетики, читает много. Кстати, романы Искренне Твоего вызывают особенное восхищение — с обезоруживающей откровенностью. (Попался! Да-да, потому-то я и расположен к ней изначально.)
С другой стороны, не могу понять, что она находит в Дарли. Стоит ей появиться на горизонте, и сердяга весь трепещет, будто палтус на разделочном столе; они с Нессимом, кстати, очень часто видятся и большие друзья. Ох эти мне честные британские парни — неужто всем им суждено обратиться со временем в тайных турков? У Дарли, по крайней мере, есть, должно быть, какой-то шарм, ибо он уже успел чуть раньше угодить эдак по-царски небрежно в сети одной маленькой кабаретной танцовщицы по имени Мелисса. Ты бы ни в жисть не подумал, глядя на него, что он способен управиться с тандемом, да еще с таким. Жертва излишней тонкости чувств? Упомянув одно из имен, он принимается судорожно ломать пальцы, стеклышки очков запотевают. Бедный Дарли! Мне доставляет удовольствие — и самого, заметь, низменного свойства — терзать его, цитируя стишок его меньшого тезки.
Долина есть в Аравии благой,
Там древний ладан лист роняет свой
И в воздух льет, как в чашу, аромат,
Пока земля не станет — райский сад.
Он вспыхивает как спичка и молит меня о пощаде, хотя я не смог бы с уверенностью сказать, за которого Дарли он краснеет; я же продолжаю менторским тоном:
И, спрятав пламень на груди своей,
Гнездо ты вьешь себе среди ветвей,
Прекраснейшая Феникс! Лишь придет
Седым и горьким пеплом стать черед…
Вовсе неплохая метафора для самой Жюстин, есть даже некий изыск. «Прекрати!» — кричит он всякий раз.
Тебе! И погребальный твой костер
Уж пламень благовонный распростер!
И смерть твоя — вдали от суеты!
И к новой жизни возродишься ты!
«Ну, пожалуйста. Хватит!»
«А что такое? Стих не так уж плох, разве нет?»
И завершаю я образом Мелиссы, наряженной в костюм дрезденской фарфоровой пастушки середины XVIII века:
Ни рощ, пи гор не знает та страна,
И эха нет, и ты поешь одна
Слезу янтарную и радугу пера,
Пустыня примет смерть твою, сестра!
Ну, да будет о Дарли! Но для Жюстин я не в состоянии подобрать ни стишка, ни подходящего повода, если только не принять за чистую монету один из афоризмов Помбаля. Он говорит порой с серьезной миной: «Les femmes sont fideieiles аи fond, tu sais? Elles ne trompent que les autres femmes!»[40] Ho я не вижу тем не менее реальных, конкретных причин, по которым Жюстин захотела бы tromper [41] бледнолицую свою соперницу. Для женщины с ее положением в обществе это infra dignitatem. [42] Понимаешь, о чем я?
На Дарли, кстати, у Маскелина тоже зуб, и он бдит за ним, как хорек за мышью; Селим как-то раз донес ему, что настоящая информация на Нессима содержится в маленьком встроенном сейфе — дома, не в офисе. Ключ от сейфа всего один, и Нессим носит его с собой. Сейф, если верить Селиму, буквально набит какими-то бумагами. Но что там за документы, он наверняка не знает. Любовные письма? Хм. Короче говоря, Селим пробовал раз или два в сейф забраться, ничего не вышло. В один прекрасный день наш храбрый Маскелин решил ознакомиться с сейфом лично и снять, если удастся, слепок с замочной скважины. Селим впустил его, он вскарабкался по пожарной лестнице — и буквально нос к носу столкнулся с Дарли, с нашим чичисбеем, тот был в спальне наедине с хозяйкой дома! Слава Богу, Маскелин вовремя услышал их голоса. И не рассказывайте мне после этого, что англичане все, как один, пуритане. Некоторое время спустя мне на глаза попался рассказ, опубликованный здесь Дарли, так вот, один из персонажей там восклицает: «В ее руках я чувствовал себя истерзанным, выжатым до капли, со шкуркой, мокрой от слюны, как между лап огромной, жестоко играющей кошки». Я так и подскочил. «Елки зеленые! — подумал я. — Она же и впрямь сожрет засранца заживо!»
Скажу тебе, повеселился я над всем этим вволю. Дарли — типичный наш соотечественник. Он сноб, и на глазах его шоры. И такой он славный! Чертовщинки в нем нет. (Царство небесное тому ирландцу и тому еврею, что плюнули мне в кровь.) Ну, спрашивается, где я должен здесь видеть сермягу? С Жюстин, должно быть, спать одно удовольствие. И поцелуи радуге подобны, и искры высекает на ходу — согласен. Но толку-то? И тем не менее «падшее создание» для Маскелина — главная нить, по крайней мере была таковой, когда я говорил с ним в последний раз. Почему?
Все эти факты и факторы кувыркались у меня в голове так и эдак, пока я ехал в Александрию, испросив себе длительную деловую командировку, — причину поездки я сформулировал таким образом, чтобы добрый наш Эррол ничего не понял, но все ж таки подписал. Мне и не снилось тогда, что не пройдет и года, и тебе тоже придется во все это вникать. Я знал только, что хочу, во-первых, зарезать Маскелинову писанину, а во-вторых, остаться во всех сюжетах, имеющих касательство к Нессиму, единственным до времени представителем консульства. Было, однако, и ощущение некоторого неудобства. Я ведь не шпион, в конце концов; неужто для того, чтобы обелить имя общего нашего друга, мне придется бегать рысью по всей Александрии в темных очках, в макинтоше на голое тело и с потной рацией под мышкой? Или еще лучше, пойти прямиком к Нессиму и, прочистив горло, сказать как бы между прочим: «Да, кстати, об этой твоей разведывательной сети…» Вот так я и ехал, задумчиво, но твердо положив руки на штурвал. Египет, плоский, как противень, тек с миром прочь по обе стороны машины. На смену зеленому шел синий, синему металлический отблеск павлиньего пера, затем коричневый, как бок газели, пантерно-черный. Пустыня была как сухой поцелуй, ресницы щекочут тихо душу. Н-да! У ночи выросли рога из звезд, как ветви в цветах абрикоса. Я вкатил неспешно в Город, пропустив предварительно пару порций под молодой луной, сиявшей так, словно половину блеска своего она взяла напрокат у полуденного моря. И пахло совсем по-другому. Железный обруч, который всем нам опускает на виски Каир (от ощущения пустыни со всех сторон?), ослаб сперва, а затем и вовсе растаял — на смену пришло обещание прохладного моря, дороги для души назад, в Европу… Пардон. Заговорился.
Я позвонил Нессиму домой, но они оба уехали на какой-то прием; на душе у меня стало чуть легче, я направил стопы свои в кафе «Аль Актар», в надежде найти там подходящую компанию, и нашел лишь приятеля нашего Дарли. Он мне нравится. Нравится мне, в частности, его манера выпрыгивать из штанов, когда он принимается обсуждать насущные проблемы современного искусства, чем с особенным упорством он занимается в присутствии Искренне Твоего — с чего бы? Я отвечаю, стараюсь как могу и пью свой арак. Но все эти глобальности давят мне на нервы. Для художника, я думаю, как и для публики, такого понятия, как искусство, не существует; а существует оно исключительно для критиков и для тех, кто обитает в лобных пазухах собственных голов. И художник, и публика просто-напросто регистрируют, подобно сейсмографу, некий электрический заряд, и разум здесь, извините, ни при чем. Ты чуешь только, как расходятся волны, и, если повезет, успеваешь настроиться на нужную частоту. Но пытаться разложить сам процесс на составные части для гербария вершки, корешки — не выйдет. (Сдается мне, так смотрят на искусство все те, кто не смог ему вовремя сдаться с оружием в руках — со всеми потрохами.) Парадокс. Ну и Бог бы с ним.
Теперь о частностях. Едва ли не в самом начале политической моей карьеры я наткнулся на сопротивление некоего отдела МО, специализирующегося на внешней разведке, во главе его стоит бригадный генерал, с порога отметающий всякий намек на то, что его конторе придется рано или поздно присягнуть на верность нам. Проблема субординации, финансирования и прочая чушь; Комиссия в свое время держала его на более чем длинном поводке. Между прочим, это обломок Арабского бюро, сидевший тут тихо, как жаба под камнем, аж с 1918 года! Ясное дело, при общей перестройке системы контора его (мне так казалось) должна быть интегрирована в иные структуры. Но в Египте до недавних пор существовало только консульство, и то в зачаточном состоянии. Поскольку ранее он работал на политический отдел Высокой Комиссии, я счел, что теперь он должен работать на меня, и после серии жестоких баталий если не сломал его, то по крайней мере согнул, зовут его Маскелин. Он настолько типичен, что вызывает к себе некоторый даже интерес, и я, в обычной моей манере, сделал с него массу набросков для книги. (Люди пишут, чтобы расплатиться за утраченную невинность!)
С тех пор как до военных дошло, что трусость возникает — не в последнюю очередь — благодаря богатству воображения, они принялись усердно воспитывать в Маскелине и в племени ему подобных отсутствие такового как главную доблести добились амнезии, по сути едва ли не турецкой. Презрение к смерти переродилось в презрение к жизни, и жизнь подобный человек согласен принимать исключительно на своих условиях. Благодаря промороженным насквозь мозгам он способен вести существование настолько рутинное, что всякий другой давно бы сдох с тоски. Он очень худой, очень высокий, и за годы службы в Индии солнце так его пропекло, что цветом кожи он похож на копченую кобру или на струп, намазанный йодом. Зубы превосходные и лежат на чубуке трубки легко, как перышко. Есть у него чудной такой жест — хотелось бы точно его передать, уж очень характерный, — перед тем как начать говорить, он медленно вынимает трубку изо рта, опускает на нее взгляд, глаза маленькие, черные, и произносит чуть ли не шепотом: «Правда? Вы действительно так считаете?» Гласные тянутся бесконечно долго, покуда не устанут и не умрут в тишине и тоске. Ему не дает покоя тот прискорбный факт, что его образование и воспитание превосходны, но лишь в определенных, строго ограниченных пределах, — оттого он неловко чувствует себя в гражданском платье и ходит повсюду в безупречно пошитом кавалерийском мундире, с видом «Noli me tangere». [33] (Стоит вывести особую породу — и тут же наткнешься на отклонения в поведении.) Обычно он берет с собой великолепного рыжего пойнтера по имени Нелл (в честь жены, что ли?), который спит у него в ногах, пока он читает свои досье, и у него в постели — по ночам. Живет он в отеле, и в номере у него ни единой личной вещи — ни книг, ни фотографий, ни бумаг. Только набор щеток для волос, с серебряными спинками, бутылка виски и газета. (Иногда я представляю себе, как он, оставшись один, пытается в тихом бешенстве снять с себя щетками скальп, дерет этак яростно свой черный, с отблеском волос от висков назад все быстрей и быстрей. Ага, вот так-то лучше — так-то лучше!)
В контору он является к восьми, купив по дороге вчерашний номер «Дейли Телеграф». Я никогда не видел, чтобы он читал еще хоть что-то. Он садится за массивный письменный стол, снедаемый медленным темным чувством отвращения к продажным тварям, окружающим его, а может быть, и к человечеству в целом; невозмутимо изучает и сортирует разнообразие недугов и пороков человеческих и заносит наблюдения свои на листы мелованной бумаги серебряной маленькой ручкой, почерком быстрым и мелким, как муха нагадила. Поток презрения течет по его жилам тяжело и мощно, как Нил во время разлива. Сам суди, что он за numeeero. [34] Живет он исключительно в том странном мире, имя которому — армейская фантазия, ибо авторов многочисленных поступающих к нему донесений он, за редким исключением, и в глаза никогда не видел; ту информацию, что он сличает и сводит воедино, поставляют ему подкупленные секретари, обиженные лакеи и горничные, посаженные под домашний арест. Но это неважно. Он гордится тем, как он читает, своей ИР (интуицией разведчика), совсем как астролог, разбирающий линии судеб людей, совершенно ему незнакомых, не виданных ни разу. Он беспристрастен, горд, как халиф, и честен. Я просто восхищаюсь им порой. Нет, правда.
Маскелин поставил раз и навсегда две метки, между которыми (как между крайними цифрами в термометре) позволено колебаться температурным показателям его одобрения или неодобрения, и обозначены они фразами: «Добрая новость для Раджа» [35] и «Не самая добрая новость для Раджа». Он, конечно же, слишком предан своему делу, чтобы напрячься и хотя бы попробовать вообразить и в самом деле хреновую новость для долбаного Раджа. Подобный человек физически не способен снять шоры и посмотреть на мир по-настоящему; профессионализм и необходимость в постоянном строгом самоконтроле сделали из него отшельника, просто-напросто несведущего в обыденных путях того самого мира, который он поставлен судить. Меня так и подмывает продолжить работу над портретом нашего славного охотника за шпионами, однако воздержусь. Загляни как-нибудь на досуге в пятый по счету из ненаписанных мною романов, и ты найдешь там портрет Телфорда, он у Маскелина вместо тени — большой такой прыщавый штатский, льстивый до неприличия, с плохо подогнанной вставной челюстью; он умудряется раз по сто в секунду обозвать тебя «стариной» в перерывах между нервическими сальными смешками. Его восхищение матерым старым воином описанию не поддается, это надо видеть. Да, бригадир», «Нет, бригадир». И кувырком через стул, слишком спешил услужить; такое впечатление, будто в босса своего он по уши влюблен. Маскелин же сидит и взирает на суету эту молча, и коричневый его подбородок с еще чуть более темной ямочкой торчит вперед, как наконечник стрелы. Или же откинется на спинку кресла-вертушки и побарабанит пальцами по дверце огромного сейфа у себя за спиной, смутно похожий на гурмана, похлопывающего себя по пузу, и скажет: «Так вы мне не верите? А у меня все здесь внутри, все здесь». И, взирая на сей величественный, раз и навсегда завершенный жест, не захочешь, а поверишь, что его досье содержат компромат на весь Божий свет! А может, так оно и есть.
Случилось, собственно, вот что: как-то утром я обнаружил у себя на столе одну из Маскелиновых докладных, озаглавленную «Нессим Хознани»и с подзаголовком «Коптский заговор»,которая почему-то сразу мне не понравилась. Согласно документу, Нессим занимается организацией широкомасштабного и разветвленного заговора, направленного против Египетского Королевского Дома. Данные были по большей части весьма спорными, тем более что с Нессимом я как-никак знаком, но сам документ поставил меня в положение более чем щекотливое, ибо содержал прямое указание на необходимость передачи сведений через посольство в египетский МИД! Ага, перехватило дыхание? Даже если это правда, попади досье к египтянам — и Нессим покойник. Я уже писал о том, что одна из главных особенностей египетского национализма — растущая зависть и ненависть к «инородцам», к полумиллиону, или около того, здешних немусульман? И о том, что сразу после провозглашения полной независимости Египта мусульмане начали притеснять их и грабить? Мозг Египта, да ты и сам знаешь, эти самые инородцы и есть. Они вкладывали свои деньги в эту страну, покуда гарантом стабильности выступал наш сюзеренитет, а теперь вся власть перешла в руки пузатых пашей. Армяне, греки, копты, евреи — все они чувствуют, как лезвие ненависти становится все острей; многие уезжают, и правильно делают, но большинство уехать не в состоянии. Обширные капиталовложения в хлопок и тому подобное — мыслимо ли бросить все в одночасье? «Инородческие» землячества живут буквально от молитвы до молитвы, от взятки до взятки. И пытаются спасти что еще можно спасти, дело всей своей жизни, от растущей алчности пашей. Мы в буквальном смысле слова бросили их на съедение львам!
Так что документ сей я читал и перечитывал, сам понимаешь, в состоянии более чем нервическом. Я знал прекрасно: отдай я только бумаги Эрролу, и он с блеяньем побежит с ними прямо к королю. И я попытался вмешаться, найти в докладной слабые стороны — слава Богу, это оказался не шедевр, — и преуспел, поставив под сомнение ряд утверждений и фактов. Но что по-настоящему взбесило Маскелина: я фактически положил его докладную под сукно —а как иначе я мог не передать ее по инстанции? Я совершил весьма болезненный акт насилия над собственным чувством долга, но, с другой стороны, выбора у меня не было: что бы сделали с документом все эти юные консульские недоумки? Если Нессим и в самом деле виновен в том, что инкриминирует ему Маскелин, ладно; разберемся с ним позже и воздадим по заслугам. Но… ты ведь знаешь Нессима. И я понял, что, покуда сам во всем не разберусь, ничего передавать наверх не стану — есть и другое чувство долга.
Маскелин, конечно же, был в ярости, хотя у него хватило такта не подавать виду. Мы сидели у него в кабинете, вели приятную беседу тоном откровенно ледяным, и температура все падала и падала, пока он демонстрировал мне полное досье и донесения агентов. По большей части они были далеко не так весомы, как я опасался. «Я купил этого человека, Селима, — каркал Маскелин, и я уверен, личный его секретарь ошибаться не может. Существует маленькое тайное общество, встречаются они регулярно — Селим обязан ждать в автомобиле и развозить их потом по домам. Есть еще странные криптограммы, которые рассылаются по всему Ближнему Востоку из клиники Бальтазара, затем визиты к производителям оружия в Швецию и Германию…» Говорю тебе, у меня просто голова кругом пошла. Я уже видел, как всех наших здешних друзей разложили по оцинкованным столам и ребята в форме египетской тайной полиции снимают с них мерку для саванов.
Не могу не признать, что в целом выводы, сделанные Маскелином, были весьма последовательны. Выглядело все это и в самом деле весьма угрожающе; но, к счастью, ряд базисных его положений не выдерживал никакой критики — вещи вроде так называемых шифровок, которые старина Бальтазар рассылает раз в два месяца одним и тем же адресатам во все крупные города Ближнего Востока. Маскелин от этой «ниточки» пока не отказался. Но данные у него далеко не полные, и я жал на сей рычаг сколь хватило сил, к величайшему ужасу Телфорда; сам Маскелин, конечно, ворона пуганая, его сбить с толку — много нужно. Тем не менее я убедил его бумагу попридержать, пока не появятся доказательства более основательные, дающие возможность «существенно расширить фактологическую базу концепции». Он возненавидел меня до конца свои — или моих? — дней, но проглотил молча, и я понял, что выиграл хотя бы временную передышку. Вопрос был — что делать дальше, как использовать выигранное время с максимальной выгодой? Я был, конечно же, совершенно убежден в том, что Нессим во всех этих нелепостях совершенно невиновен. Признаюсь, однако, — доказательств столь же убедительных, как у Маскелина, я представить себе не мог. Чего они на самом деле хотят, в смысле копты? Волей-неволей пришлось пуститься во все тяжкие. Весьма неприятно, конечно, и не должно с профессиональной точки зрения, но que faire? [36] Крошке Людвигу пришлось переодеться частным сыщиком, этаким Натом Пинкертоном, дабы исполнить долг свой! Но с чего начать?
Единственным источником Маскелина в ближайшем окружении был подкупленный его людьми личный Нессимов секретарь Селим; через него он собрал целый ворох интереснейших, хотя и не особо настораживающих по сути своей сведений касательно собственности клана Хознани — земельный банк, пароходная компания, хлопкоочистительные фабрики и так далее. Все остальное fie более чем сплетни и слухи, часть из них весьма двусмысленного свойства, и, если по большому счету, слухи-то к делу не пришьешь. Однако, если собрать все их вместе да вывалить разом, милый наш Нессим становится фигурой просто пугающей. Вот мне и показалось, что лучше всего будет растащить эту кучу по кусочкам. Начать можно было хотя бы с той ее части, которая касалась его женитьбы, — целый фейерверк сплетен вокруг да около, и самого обывательского свойства, нет кумушек ленивей и завистливей, чем александрийские, — хотя и любая другая ниточка сгодилась бы не хуже. Здесь, понятное дело, на первый план вышли чисто англосаксонские подсознательные моральные запреты, я имею в виду Маскелина, конечно. Что же касается Жюстин, я немного с ней знаком и, каюсь, до определенной степени восхищаюсь ее мрачным великолепием. Мне говорили, что Нессиму пришлось за ней даже побегать, прежде чем она дала согласие; не скажу, чтобы у меня союз их вызывал какие-то конкретные опасения, но… даже и по сей день мне не очень-то понятно, на чем он, собственно, держится. Великолепная пара, но впечатление такое, словно они пальцем друг до друга не дотрагиваются; более того, я как-то раз видел, как ее передернуло, едва заметно, когда он наклонился к ней, чтобы снять ниточку с манто. Может, показалось. Не бродит ли и впрямь какая грозовая туча за спиною этой смуглой дамы с атласными глазами! Невротичка, конечно же. Истерична. Изрядная доля еврейской меланхолии. Смутно угадываешь в ней подружку человека, за голову которого объявлена награда… Что я, собственно, имею в виду?
Скажем, Маскелин произносит с сухим этаким, без капли чувства презрением: «Не успела она выйти замуж, тут же завела интрижку, да еще с иностранцем». Речь идет о Дарли, очкастеньком таком симпатяге, который живет у Помбаля за стенкой. Он учительствует ради заработка и пишет романы. У него превосходный округлый затылок, как у новорожденного младенца, верный признак человека культурного; слегка сутулится, волосы светлые и чуть скованная манера, говорящая нам о Великих Чувствах, что рвутся из груди. Брат романтик — ни прибавить, ни убавить! Если посмотреть на него пристально, начнет заикаться. Но он славный парень, готовый все и вся понять и принять… Хотя, по-моему, не самый подходящий материал для лихих леди вроде Нессимовой жены. Что заговорило в ней: тяга к благотворительности или извращенный вкус к невинным агнцам? Одной маленькой тайной больше. Как бы то ни было, именно Дарли с Помбалем на пару познакомили меня с очередной александрийской livre de cheve [37], роман написан по-французски и называется «Mœurs» (недурная и не без приятства изложенная штудия на предмет нимфомании и физической импотенции), автор — бывший муж Жюстин. Написав книгу, он благоразумно развелся с ней и смылся, но здешняя публика не сомневается в том, что прототипом главной героини была именно она, и потому относится к ней с эдакой тяжеловесной симпатией. И знаешь, в этом Городе, где все что ни на есть извращено и полиморфно разом, быть означенным столь плоскостно просто, в качестве персонажа roman vache [38], — ну не редкая ли то удача? Не захочешь, а позавидуешь. Как бы то ни было, это все в прошлом, теперь же Нессим ввел ее в самые верхи le monde [39], где она ведет себя с изысканностью и неповторимой грацией дикой кошки. Это идет и ей самой, и выгодно оттеняет чеканный, смуглый профиль мужа. Счастлив ли он? Но погоди, дай мне поставить вопрос немного иначе — а был ли он когда-нибудь счастлив? Сильней ли он несчастлив теперь, чем прежде? Хм! Мне кажется, могло быть и хуже, ибо девочка не чересчур невинна и не чересчур притом проста. Она совсем неплохо играет на фортепьяно, разве что поменьше бы мрачной патетики, читает много. Кстати, романы Искренне Твоего вызывают особенное восхищение — с обезоруживающей откровенностью. (Попался! Да-да, потому-то я и расположен к ней изначально.)
С другой стороны, не могу понять, что она находит в Дарли. Стоит ей появиться на горизонте, и сердяга весь трепещет, будто палтус на разделочном столе; они с Нессимом, кстати, очень часто видятся и большие друзья. Ох эти мне честные британские парни — неужто всем им суждено обратиться со временем в тайных турков? У Дарли, по крайней мере, есть, должно быть, какой-то шарм, ибо он уже успел чуть раньше угодить эдак по-царски небрежно в сети одной маленькой кабаретной танцовщицы по имени Мелисса. Ты бы ни в жисть не подумал, глядя на него, что он способен управиться с тандемом, да еще с таким. Жертва излишней тонкости чувств? Упомянув одно из имен, он принимается судорожно ломать пальцы, стеклышки очков запотевают. Бедный Дарли! Мне доставляет удовольствие — и самого, заметь, низменного свойства — терзать его, цитируя стишок его меньшого тезки.
Долина есть в Аравии благой,
Там древний ладан лист роняет свой
И в воздух льет, как в чашу, аромат,
Пока земля не станет — райский сад.
Он вспыхивает как спичка и молит меня о пощаде, хотя я не смог бы с уверенностью сказать, за которого Дарли он краснеет; я же продолжаю менторским тоном:
И, спрятав пламень на груди своей,
Гнездо ты вьешь себе среди ветвей,
Прекраснейшая Феникс! Лишь придет
Седым и горьким пеплом стать черед…
Вовсе неплохая метафора для самой Жюстин, есть даже некий изыск. «Прекрати!» — кричит он всякий раз.
Тебе! И погребальный твой костер
Уж пламень благовонный распростер!
И смерть твоя — вдали от суеты!
И к новой жизни возродишься ты!
«Ну, пожалуйста. Хватит!»
«А что такое? Стих не так уж плох, разве нет?»
И завершаю я образом Мелиссы, наряженной в костюм дрезденской фарфоровой пастушки середины XVIII века:
Ни рощ, пи гор не знает та страна,
И эха нет, и ты поешь одна
Слезу янтарную и радугу пера,
Пустыня примет смерть твою, сестра!
Ну, да будет о Дарли! Но для Жюстин я не в состоянии подобрать ни стишка, ни подходящего повода, если только не принять за чистую монету один из афоризмов Помбаля. Он говорит порой с серьезной миной: «Les femmes sont fideieiles аи fond, tu sais? Elles ne trompent que les autres femmes!»[40] Ho я не вижу тем не менее реальных, конкретных причин, по которым Жюстин захотела бы tromper [41] бледнолицую свою соперницу. Для женщины с ее положением в обществе это infra dignitatem. [42] Понимаешь, о чем я?
На Дарли, кстати, у Маскелина тоже зуб, и он бдит за ним, как хорек за мышью; Селим как-то раз донес ему, что настоящая информация на Нессима содержится в маленьком встроенном сейфе — дома, не в офисе. Ключ от сейфа всего один, и Нессим носит его с собой. Сейф, если верить Селиму, буквально набит какими-то бумагами. Но что там за документы, он наверняка не знает. Любовные письма? Хм. Короче говоря, Селим пробовал раз или два в сейф забраться, ничего не вышло. В один прекрасный день наш храбрый Маскелин решил ознакомиться с сейфом лично и снять, если удастся, слепок с замочной скважины. Селим впустил его, он вскарабкался по пожарной лестнице — и буквально нос к носу столкнулся с Дарли, с нашим чичисбеем, тот был в спальне наедине с хозяйкой дома! Слава Богу, Маскелин вовремя услышал их голоса. И не рассказывайте мне после этого, что англичане все, как один, пуритане. Некоторое время спустя мне на глаза попался рассказ, опубликованный здесь Дарли, так вот, один из персонажей там восклицает: «В ее руках я чувствовал себя истерзанным, выжатым до капли, со шкуркой, мокрой от слюны, как между лап огромной, жестоко играющей кошки». Я так и подскочил. «Елки зеленые! — подумал я. — Она же и впрямь сожрет засранца заживо!»
Скажу тебе, повеселился я над всем этим вволю. Дарли — типичный наш соотечественник. Он сноб, и на глазах его шоры. И такой он славный! Чертовщинки в нем нет. (Царство небесное тому ирландцу и тому еврею, что плюнули мне в кровь.) Ну, спрашивается, где я должен здесь видеть сермягу? С Жюстин, должно быть, спать одно удовольствие. И поцелуи радуге подобны, и искры высекает на ходу — согласен. Но толку-то? И тем не менее «падшее создание» для Маскелина — главная нить, по крайней мере была таковой, когда я говорил с ним в последний раз. Почему?
Все эти факты и факторы кувыркались у меня в голове так и эдак, пока я ехал в Александрию, испросив себе длительную деловую командировку, — причину поездки я сформулировал таким образом, чтобы добрый наш Эррол ничего не понял, но все ж таки подписал. Мне и не снилось тогда, что не пройдет и года, и тебе тоже придется во все это вникать. Я знал только, что хочу, во-первых, зарезать Маскелинову писанину, а во-вторых, остаться во всех сюжетах, имеющих касательство к Нессиму, единственным до времени представителем консульства. Было, однако, и ощущение некоторого неудобства. Я ведь не шпион, в конце концов; неужто для того, чтобы обелить имя общего нашего друга, мне придется бегать рысью по всей Александрии в темных очках, в макинтоше на голое тело и с потной рацией под мышкой? Или еще лучше, пойти прямиком к Нессиму и, прочистив горло, сказать как бы между прочим: «Да, кстати, об этой твоей разведывательной сети…» Вот так я и ехал, задумчиво, но твердо положив руки на штурвал. Египет, плоский, как противень, тек с миром прочь по обе стороны машины. На смену зеленому шел синий, синему металлический отблеск павлиньего пера, затем коричневый, как бок газели, пантерно-черный. Пустыня была как сухой поцелуй, ресницы щекочут тихо душу. Н-да! У ночи выросли рога из звезд, как ветви в цветах абрикоса. Я вкатил неспешно в Город, пропустив предварительно пару порций под молодой луной, сиявшей так, словно половину блеска своего она взяла напрокат у полуденного моря. И пахло совсем по-другому. Железный обруч, который всем нам опускает на виски Каир (от ощущения пустыни со всех сторон?), ослаб сперва, а затем и вовсе растаял — на смену пришло обещание прохладного моря, дороги для души назад, в Европу… Пардон. Заговорился.
Я позвонил Нессиму домой, но они оба уехали на какой-то прием; на душе у меня стало чуть легче, я направил стопы свои в кафе «Аль Актар», в надежде найти там подходящую компанию, и нашел лишь приятеля нашего Дарли. Он мне нравится. Нравится мне, в частности, его манера выпрыгивать из штанов, когда он принимается обсуждать насущные проблемы современного искусства, чем с особенным упорством он занимается в присутствии Искренне Твоего — с чего бы? Я отвечаю, стараюсь как могу и пью свой арак. Но все эти глобальности давят мне на нервы. Для художника, я думаю, как и для публики, такого понятия, как искусство, не существует; а существует оно исключительно для критиков и для тех, кто обитает в лобных пазухах собственных голов. И художник, и публика просто-напросто регистрируют, подобно сейсмографу, некий электрический заряд, и разум здесь, извините, ни при чем. Ты чуешь только, как расходятся волны, и, если повезет, успеваешь настроиться на нужную частоту. Но пытаться разложить сам процесс на составные части для гербария вершки, корешки — не выйдет. (Сдается мне, так смотрят на искусство все те, кто не смог ему вовремя сдаться с оружием в руках — со всеми потрохами.) Парадокс. Ну и Бог бы с ним.