— Ну, на Дане Борисовой.
   — Что вы ему все каких-то блондинок подсовываете? Она была брюнетка.
   — На Ханге б он женился… — пробормотал Лева.
   — А Ханга из Камеруна? — спросил Саша.
   — А я бы, пожалуй, съел котлетку, — сказал Лева.
   — Короче говоря, женился на фотомодели, — продолжала Нарумова. — На ток-шоу бы ходил, каламбурил… Занялся бы, конечно, горными лыжами — он ведь спортивный был очень… Ездил бы на «Жигулях», а мечтал о «бумере»…
   — Да-да, точно! — обрадовался Саша. — Я тоже так думаю. Он бы очень любил хорошие машины. Он же сам сказал: «Какой же русский не любит быстрой езды…» И характер…
   — Вот так просто и все? — угрюмо спросил Лева. — Купил газонокосилку?
   — Вот так просто и все, — ответила Нарумова. — И умер бы, до сорока не дожил. Ну, может, с поправкой на наш век — до сорока пяти.
   — Дуэлей-то больше нет, — сказал Саша. — Как же умер?
   — Ах, да мало ли у порядочного человека способов умереть… Пил бы… На машине гонял как бешеный — разбился, как Харламов… Господи, как я любила Харламова! — Старуха вздохнула мечтательно, грустно. — Как сейчас помню: играли в семьдесят втором наши с канадцами… Да, раньше была команда… А сейчас — что? Все за деньги, а играть разучились. Я сейчас за «Локомотив» болею… А вы помните Харламова, молодые люди?
   Саша не помнил Харламова, он хоккеем вообще не интересовался, футболом только. А Лева сказал, что помнит.
   — Но почему бы он умер?! — спросил Лева.
   — Говорю же: разбился на машине, в аэропорт едучи, — неужто не помните?! — Похоже, старуха напрочь забыла, о чем у них до этого шла беседа. — Несравненный, божественный… До сих пор под семнадцатым нумером в ЦСКА никто не играет…
   — Я про Пушкина, Анна Федотовна, — сказал Лева. — С чего б он умер? Ведь — премия, дача, фотомодель… Что — от зависти к Акунину?
   — Ах, Пушкин… Ну, Пушкин… Слишком уж он стал быстро и страшно умнеть, лет этак после тридцати — тридцати трех… Вы его поздние-то вещи почитайте… Все тогда говорили — исписался. Ругали. А он просто поумнел. А до чего б он к сорока пяти додумался? Нельзя быть таким умным. Либо задушат, либо сам задохнешься.
   — Умный, прямо как твой хомяк, — сказал Саша Леве.
   Саша чувствовал, что такое сравнение не было для Пушкина оскорбительно, ведь хомяк был не просто хомяк, а — Левино все. Лева кивнул благосклонно, но проворчал, принимая из рук старухи сковороду с котлетами:
   — Все это отвлеченные рассуждения… Вы извините, Анна Федотовна, но я никогда не поверю, что комитет за нами гоняется из-за того, что Пушкин когда-то что-то написал против царя, и теперь эту аллегорию можно истолковать против другого человека. К тому же мы вовсе не уверены, что это Пушкин. Гораздо вероятней, что это фальшивка.
   Но упрямая старуха продолжала гнуть свое: Пушкин ли, другой ли поэт, но он написал что-то эдакое свободолюбивое, и самодержавная власть боится разящей силы слова. Ей, видно, казалось, что она все еще при Советах живет. Вернуть ее к действительности было совершенно невозможно.
   — Вы дворянка, да? — спросил ее Саша. — Из бывших?
   — Нет, — ответила Нарумова. — Я из настоящих. Я в партии с января сорок второго.
   — В какой партии?!
   — А у нас что, в сорок втором было много партий?
   — Вы — и партия… Как-то не вяжется, — сказал Лева. — Почему вы это сделали?
   — Да как-то так, сама не знаю… — Она кокетливым движением поправила шаль, спадающую с плеча. — Мы в окружение попали… Назло немцам, наверное…
   — А он бы в какой партии сейчас был? — спросил Саша.
   — Ох, — сказала Нарумова, — от него всего можно ожидать. Уж он такой. Он и к Жириновскому мог.
   — Не мог! — гневно сказал Лева. — Не мог! Вы, Анна Федотовна, вздор говорите!
   — Не ссорьтесь, — сказал Саша. Но ему приятно было, что Лева тоже обижается за Пушкина, а не только он один.
   — А в девяносто девятом я опять в коммунисты записалась, — похвасталась старуха.
   — Ну, Анна Федотовна… Тоже назло?
   — Бес попутал, наверное… — Старуха махнула рукой. Движение было плавное, и бахромчатая шаль взметнулась, словно крыло большой птицы. — Скучно. А так хоть на собрания хожу. Кому мы нужны, такое старье? Лизанька так редко… Она занята.
   — Так у вас нет никого родных, кроме Лизаветы Ивановны?
   Старуха слабо качнула головой, как человек, которому не хочется отвечать на вопрос правду и солгать тоже не хочется. Но Саша — ему грустно было и жутко, что она, с ее ярким маникюром и безупречными кофточками, все время сидит одна как сыч, — не отставал:
   — А в церковь вы разве не ходите?
   — Как раньше про пятый пункт, так теперь всяк тебя норовит про это спросить и думает, что умный вопрос задал… — проворчала старуха. — Любопытство ваше, Сашенька, малопристойно: верую, не верую, во что верую — это мое личное дело… А порога церковного — нет, не преступлю, пока этим туда входить позволено.
   — Кому?
   — Не руки по локоть, а все, по горло, по зрачки в крови…
 
Устами праздными жевал он имя Бога,
А в сердце грех кипел…
 
   Как там Лаврентий Черниговский говорил: настанут времена, когда будут все храмы восстанавливать и купола на них сплошь золотить, и будут они в величайшем благолепии, да только ходить в те храмы будет нельзя… Забавный старичок был этот Лаврентий… Нет, если кто мне и по сердцу — так это староверы — упрямые, стойкие ребятки… Ну да черт с ними со всеми. Хотите, я вам на картах погадаю?
   Вышла им дальняя дорога. А казенный дом не вышел, и на том спасибо. Гаданье их как-то успокоило. Они сидели за чайным столом, не зажигая света. За окном была ночь, тишина, слышно только, как стучат колеса: железная дорога проходила совсем близко. Вдруг во дворе завыла собака — низко, тягуче и так тоскливо, что всем стало не по себе.
   — Эт-то что? — спросил Лева.
   — Это воет собака Бенкендорфов…
   — Кого?!
   — Соседи с первого этажа, стоматологи… — Нарумова вздрогнула, закуталась в шаль. — Ах, зачем она так нехорошо, так странно воет. Кто-то из нас не доживет до весны… — Она сверкнула черными глазами. — Ну, что вы притихли? Я пошутила. Ах, молодежь, молодежь…
   Потом старуха им еще пела хриплым голосом — «Таганку», «Черную шаль», «Ромашки спрятались» — и опять декламировала стихи, до тех пор, пока они совсем не обалдели.
 
Что же ты, зараза, с фраером пошла?
Лучше бы ты сразу, падла, умерла.
Лучше бы ты сдохла, ведь я тебя любил;
Но теперь засохла ты в моей груди.
 
   Она была очень поэтическая натура. Мужчины, должно быть, сходили по ней с ума.

XI

   Негр в ответ на вопросы болтал всякую чепуху на русском языке, на английском, французском и своем родном. Геккерн знал все европейские и азиатские языки и африканские наречия (он еще в университете выучил их под гипнозом по специальной методике). Дантес принадлежал к новому, невежественному поколению, и языков почти не знал, но он видел по мимике, дыханию и пульсу негра, что тот говорит правду. Заботиться-то нужно было не о негре, а о бессовестной русской бабке. Но негр безжалостно употреблял белую девушку и через свое жеребцовое поведение заставил агентов впустую наблюдать за квартирой целый день напролет; к тому же агенты в большинстве случаев руководствовались древнейшим правилом: не оставлять свидетелей. Они задушили негра, при этом Дантес сделал строгое лицо и спросил, молился ли негр на ночь. Геккерн поморщился, он не любил глупых шуток, к которым был склонен напарник. Негр ничего не отвечал, он был уже мертв. Лицо негра не почернело, оно и так было черное, а язык почернел. Дантес не отказал себе в удовольствии наступить на инструмент негра каблуком. Геккерну это было смешно и неприятно, он не одобрял бесполезной жестокости и по большому счету ничего не имел против мозамбикских негров. Но он не делал напарнику замечаний.
   — А что мы будем делать с котом? — спросил Дантес. Кот сидел на шкафу и смотрел на них сверху круглыми от изумления глазами.
   — Симпатяга какой, — сказал Геккерн. — Кис-кис, Черномырдин, иди ко мне…
   Они не свернули лже-Черномырдину шею, а, напротив, накормили его колбасой, которую нашли в холодильнике. О животных не заботились никогда, за исключением служебных собак, которые могли мстить, и говорящих попугаев, которые могли говорить.
   — Это же… это не тот кот! — вскричал Геккерн, наконец заметив белое пятнышко.
   — А, мать… (далее непечатно).
   Но и после этого они не стали вымещать свою злобу на животном. Они лишь посокрушались о своей невнимательности, в очередной раз отметили дерзость беглецов и последними русскими словами обругали подлую бабку Лизу. (Они не знали, что у бабки в Москве есть мать, так как по документам Анна Федотовна Нарумова матерью Лизавете Ивановне не была.)
   — Послушай, — сказал вдруг Геккерн, лаская и почесывая кота, — что, если их кот — не просто кот, а символ, атрибут? Ведь он черный… А у тех…
   — Соседи сказали, что Черномырдин живет у Профессора уже лет пять, — возразил Дантес. — Он появился, когда Профессор и предположить не мог, что найдет ее.
   — Да, тогда он был просто котом. Но теперь он стал атрибутом.
   — Ну, не знаю, — сказал Дантес и зевнул. — По-моему, ты все усложняешь. Этак ты и хомяков пришьешь к делу.
   Они налили в блюдце молока и поставили его в углу комнаты. Потом они довольно долго провозились, обставляя все так, будто негра прикончили скинхеды. Они не любили глупых и вонючих скинхедов и презирали их.
 
   — Зачем ты уделяешь столько внимания этим двум ублюдкам? — недовольно спросил Большой. — Ты что, уже и их полюбил? (Мелкий обладал несчастливою способностью влюбляться во все, что писал; напишет, к примеру: «на табуретке стоял горшок, а в горшке рос цветок», — и тут же любит и цветок, и горшок, и особенно табуретку.) — Лучше бы ты Пушкина полюбил. Мало у нас Пушкина.
   — Я хочу любить Пушкина, — оправдывался Мелкий, — но он не дается. Ускользает. Он какой-то… Уж очень он всеми залюбленный.
   — А ты читал комментарии к «Прогулкам с Пушкиным» Терца? — с интересом спросил Большой. — Хотя откуда тебе, конечно… — Он все косился на ноги Мелкого: ботинки теперь были в порядке, но штаны… Боже, что это были за штаны. — Ты и самого Терца-то не читал.
   — Читал, — с обидой возразил Мелкий. — И не согласен я…
   — С Синявским или с Солженицыным?!
   — С обоими…
   — Черт с тобой, — сказал Большой, — можешь продолжать дальше… У меня еще одна важная встреча.
   — Хорошо, хорошо, — поспешно ответил Мелкий. — Слушай, а какое сегодня число?
   — Девятнадцатое…

XII. 19 августа:
один день из жизни поэта Александра П.

   07.00. Таймер сработал. Телевизор замурлыкал что-то. Он лежал лицом в подушку, не открывая глаз. Протянул руку, дотронулся до плеча жены. Она не пошевелилась. Сегодня у нее не было утренней репетиции. Он с вечера нарочно поставил таймер на восемь, чтобы был в запасе час; но теперь (как и в прошлую среду) не посмел разбудить ее.
   08.00. Жена все спала. Он поднялся, стараясь не шуметь. Заглянул в детскую: две головки, темная и светлая, светлую — девочку — любил больше. Душ, бритье, одевание, завтрак. Кофе убежал. Записка домработнице. Записка няне. У зеркала задержался. Костюм на нем был из льна, цвета сливок, и обошелся в кругленькую сумму. Он любил хорошие тряпки.
   08.45. Ход новенькой серебристой «хонды» был мягок, плавен. Если б не эти ужасные пробки… Новости вполуха. Просматривал текст к утреннему эфиру. Спохватился, что забыл дома бумажки — отчитаться за командировку.
   09.30. Останкино (радио). Кофе. Привет-привет. Ведущий был сонный, сам он — ненаходчив, вял, другой гость глуп и многословен. «Вечером бы так не облажаться… (Вечером он должен быть гостем в другом ток-шоу, телевизионном, где ведущая славилась злоязычием.) Еще кофе. Пока-пока.
   10.30. Спорткомплекс — тренажеры, бассейн. Все наспех, кой-как.
   11.50. Лекция на журфаке. Среди множества сонных лиц — несколько живых. Особенно девчонки (Ушакова из 312-й прелесть); ради них (к чему лукавить) он и согласился вести этот никому не нужный спецкурс, за который платили до смешного мало.
   Встретил критика Свиньина. Тот протянул руку, как ни в чем ни бывало. Он не знал, как поступить. Потом все-таки пожал Свиньину руку. Это все проблемы Свиньина, не его.
   14.00. У себя в редакции. На редколлегию опоздал. Статья о Саакашвили должна быть готова вчера. Буфет. Компьютер завис. Фельетон о министре культуры (тоже должен быть готов вчера):
 
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы…
 
   Ящик был полон писем.
   «Обезьяна, уноси свою черную задницу обратно в свою Африку, если не хочешь, чтоб тебя вые… ли. Патриот».
   Он равнодушно удалил письмо. Тут не было никакой фальши: станешь равнодушным, получая одно и то же письмо ежедневно лет десять кряду. Он только подивился мимолетно, откуда этот корреспондент берет столько адресов. Он каждый раз терпеливо заносил адрес отправителя в черный список, но письма приходили с других адресов.
   Он стал читать остальные письма. Издатель прислал макет обложки для нового издания «Полтавы». Другой издатель требовал скорей сдать новый роман и бранился. Начинающий автор требовал написать рецензию на его книгу. Сердитый поклонник требовал, чтоб он публично заявил свою позицию по вопросу о союзе с Белоруссией. Сисадмин требовал за свои услуги коньяк. Катя (первая жена) требовала денег на путевки в Анталию для себя и дочерей. Анна (вторая жена) требовала, чтоб он подтянул сына по гуманитарным предметам. Соня (третья жена, бездетная красавица, никогда ничего не требовавшая) извещала, что выходит замуж за какую-то шишку из «Газпрома», и приглашала на свадьбу. Телефоны звонили, не умолкая. Жена не позвонила ни разу. Она никогда ему не звонила.

XIII. 1830

   В сенях было темно и стоял странный запах, сладкий и сухой. Он оперся рукой обо что-то мягкое и понял, что запах шел от пучков травы, висевших по стенам. И никого не было в сенях. Что-то живое метнулось под ноги, тенью метнулось и пропало — кошка? Крыса? Он прошел в комнаты, там тоже не было никого. Обстановка была нежилая, холодная. Вкруг стола стояли девять стульев. На столе догорала оплывшая свеча в дешевом подсвечнике. Скверная шутка, и он был глуп, что отпустил извозчика.
   Он хотел повернуться и уйти, но его вдруг стало неодолимо клонить ко сну. Он никогда еще так сильно не хотел спать, все тело его было ватное, веки налиты свинцом. Ветер дунул и задул свечу. Это была не шутка, но — преступный умысел. У него не было сил сопротивляться. Он почти падал с ног. Шатаясь, он подошел к скамье и лег. Он успел еще нащупать какую-то одежду и укрыться ею.

XIV

   Шереметьево было рядышком, но о том, чтобы встречать Олега в аэропорту, разумеется, не могло быть и речи. И домой Олегу звонить было нельзя, и на работу, и уже тем более на мобильный телефон, и почту его перлюстрировали, и самого пасли, они ж понимают, кто у Саши самый близкий. Как же с ним увидеться? Саша не знал, и Лева не знал, у них ведь совсем не было опыта нелегальной жизни. Старуха Нарумова дала им массу полезных советов: как проверяться насчет хвоста, как звонить из телефона-автомата, чтоб тебя не засекли, в каких местах лучше назначать встречи; но вряд ли все эти полезные советы могли помочь, когда имеешь дело с профессиональными охотниками. Саша и Лева даже не знали, как выглядят их преследователи: да, бабка Лиза описала, как могла, тех двоих, что расспрашивали ее на Павелецком вокзале, но она ведь была подслепая, как и Анна Федотовна, и наивно было бы думать, что в другой раз за беглецами не пойдут совсем другие загонщики.
   Выход у них был единственный: послать к Олегу посредника. Но посредника не было. Лизавета Ивановна улетела, не оставив им никакого преступного адресочка. Да если б и оставила, не подписались бы ее преступные друзья на такое странное и политическое дело. Еще можно было за деньги нанять какого-нибудь незнакомца, чтобы тот передал Олегу записку. Но слишком серьезно было их дело, чтобы доверять незнакомцам.
   — Я пойду, — сказала Нарумова.
   — Не выдумывайте, — сказал Саша.
   — Нет, — сказал Лева, — мы на это согласиться не можем.
   — А что вы можете? — окрысилась старуха. — На шее у меня сидеть? Вы меня объедаете. — Она улыбалась одними глазами, не ртом. Рот хмурился под усами, а глаза были огромные, черные, ничуточки не выцветшие, только что видели слабо. — Я сказала, что пойду, и пойду, и вы мне тут не указывайте.
   — Анна Федотовна, это очень опасно…
   — О да. Моя молодая жизнь может оборваться в самом начале.
   — Анна Федотовна!
   — Довольно, — отрезала Нарумова. — Рассказывайте, где и когда он обычно тусуется.
 
   Субботним утром в салоне-магазине «Your body», что на проспекте Мира, появился странный покупатель, настолько странный, что отлично вышколенные продавцы и менеджеры не могли скрыть своего удивления. Покупатель представлял собой усатую старуху лет ста пятидесяти, одетую в черные потрепанные кружева; на старухе были перчатки, доходившие до локтей, а в руке она держала ридикюль, весь растрескавшийся от дряхлости. Она опиралась на трость с набалдашником в виде конской головы («Стильная вещичка, раритет», — шепнул один продавец другому, с вожделением глядя на трость) и время от времени обмахивалась кружевным веером, из которого во все стороны торчали нитки. Она ступала медленно и важно. Перед большим плакатом, на котором было написано «Mens sana in corpore sana» (слоган, придуманный лично Олегом Николаевичем Соболевским), старуха остановилась и долго глядела на него, шевеля губами. Затем она двинулась дальше. Покупатели — стриженый крепыш в бейсболке, солидный дяденька в золотых очках, девушка в шортах, белокурый красавчик в джинсовом костюме, маленький кривоногий японец и другие, — отвлекшись от собственных дел, с интересом глядели на старуху.
   — Покажите-ка мне, любезный… — проговорила старуха, — покажите-ка мне, что тут у вас самое лучшее.
   Продавцы переглянулись; один из них — молодой и длинноволосый, похожий на Тарзана, — подошел к старухе.
   — Мы продаем тренажеры, бабу… мадам, — сказал он. — Это такие приспособления, чтобы заниматься спортом, понимаете?
   — А я-то думала — чтоб огурцы солить, — отвечала старуха язвительным тоном. — Ну же, любезный! Я, кажется, попросила вас показать мне самую шикарную модель.
   Молодой продавец вздохнул. Директор салона-магазина и Сам (то есть хозяин фирмы Соболевский) строго-настрого наказывали быть вежливыми с любым клиентом, будь то школьник, удравший с уроков, бомж или парочка трансвеститов; исключение делалось лишь для пьяных, но пьяных и так не пропускала охрана на входе. Бабулька не была пьяна, и охрана пропустила ее беспрепятственно: в обязанности охраны не входило задумываться о возрасте и платежеспособности посетителей. Вообще-то в салон изредка заходили пожилые дамы, но это были либо матери или жены нормальных клиентов, которых они просто сопровождали, либо помешанные на фитнессе стареющие бизнесвуменши, прикатывающие на роскошных авто с лакеями. Бабулька была одна и приехала на такси. И уж очень она была старая и бедно одетая.
   — Вот, посмотрите, — сказал продавец, — отличный велотренажер, новинка, модель этого года… Усиленная рама, восемь уровней нагрузки.
   — Что стоит? — поинтересовалась старуха.
   — Шесть тысяч семьсот двадцать три рубля, — кротко ответил продавец.
   Старуха презрительно поджала губы и отвернулась.
   — Я за дешевкой не гонюсь, — сказала она. Продавцу стало ясно, что бабка сумасшедшая.
   Но он был добрый и хорошо воспитанный малый, к тому же нежно любящий свою родную бабушку; он не мог выставить старушенцию из магазина и не мог просить охрану сделать это.
   — Тогда, возможно, вам подойдет эта беговая дорожка, — сказал он. — Отличный дизайн. Складная конструкция позволяет оптимально использовать свободное пространство. Цена этой модели — одиннадцать тысяч двести.
   — Рублей?
   — Разумеется, рублей!
   — Вы, любезный, может быть, думаете, что у меня нет денег, — с царственным достоинством проговорила старуха, — вы заблуждаетесь.
   Щелкнув замочком ветхого ридикюля, она извлекла оттуда внушительную пачку евро, перетянутую резинкой, и помахала ею перед носом изумленного продавца. На какое-то мгновение продавцу показалось, что она сейчас швырнет пачку ему в лицо или под ноги. Но старуха спокойно убрала деньги (то есть, конечно же, «куклу») обратно.
   — Вообще-то меня интересуют мини-стадионы, — сказала она, — такие, знаете, многофунциональные тренажеры… Надеюсь, у вас есть мини-стадионы? Если у вас нет мини-стадионов, так и скажите. Я обращусь в другую фирму, получше.
   До продавца наконец дошло: старуха была бабушкой, прабабушкой или прапрабабушкой нового русского.
   — Разумеется, у нас есть мини-стадионы, — сказал он. — Вы хотите выбрать подарок, да?
   — А вы думали — я сама на этих штуковинах собираюсь скакать?
   — Почему нет, — сказал продавец почти игриво. Классифицировав чудного клиента, он успокоился. — Вам для мужчины или для девушки?
   — Для обоих.
   — Вот, пожалуйста, мини-стадион. Включает в себя беговую дорожку, вибромассажер, горизонтальный велотренажер, диск «грация» с эспандерами, гребной тренажер… Стоит восемнадцать тысяч… рублей, конечно. Это хороший подарок
   — Это Кеттлер? — осведомилась старуха.
   — Нет, это Виннер.
   — Я передумала, — сказала капризная старуха, — покажите-ка мне лучше силовую станцию… У вас есть силовые станции? Мне бы четырехстороннюю, двух-блочную. Чтоб нагрузка на каждом блоке не меньше ста сорока.
   Продавец опять начал думать, что старушенция чокнулась.
   — Но, мадам, такие модели стоят от ста десяти тысяч и выше.
   — Евро?
   — Да не торгуем мы в евро! Мы в России живем.
   Тут продавца осенила новая догадка: иностранка! Все встало на свои места. Эти иностранцы иной раз такое вытворяли… «Эмигрантка, — думал он, — из Парижа, должно быть… Потомок первой волны… Баронесса, небось… Нет, бери выше — графиня! А как чисто говорит по-русски!»
   Графиня осмотрела самую дорогую силовую станцию; при этом она задавала вопросы, доказывающие, что она отлично разбирается в предмете. Наконец она сказала, что эта модель ее устроит. Оформили доставку; продавец, почтительно изгибаясь, подвел графиню к кассе. Но тут-то и началось… Вместо того, чтобы достать деньги и расплатиться, графиня вдруг изо всех сил ударила в пол своей тяжелой тростью и закричала:
   — Грабят! Караул!
   Кассирша обомлела; покупатели, давно уже переставшие обращать на старуху внимание, вновь стали оборачиваться. Все это было ужасно. А старуха продолжала ВОПИТЬ:
   — Кровопийцы! Кровососы! Обманывают народ! Грабят! Наворовали! Вы с вашей монетизацией! Откуда у пенсионерки такие деньжищи! Бандиты! Правительство — в отставку! Я вас выведу на чистую воду! Я Рогозину буду жаловаться!
   Охранники кинулись к старухе, но та, размахивая тростью, закричала еще громче:
   — Я на фронте не за то кровь проливала, чтоб вы тут жирели на ваших тренажерах! Я Герой Советского Союза! Мне сто два года!
   Охранники замерли, не решаясь приблизиться. На их простодушных лицах явственно читалась сильнейшая душевная борьба. Уже бежал к месту скандала директор…
   — Я президенту буду жаловаться! — кричала старуха. — Я в Коминтерн буду жаловаться! В Евросоюз буду жаловаться!
   Ситуация была кошмарная; такого скандала салон «Your body» не знал со дня основания. Директор пытался нежно успокаивать скандалистку, но та огрела его тростью… Она не реагировала ни на «мадам», ни на «товарища», ни на «бабуленьку миленькую»; никто не знал, что делать… Но вот охранники и продавцы с облегчением расступились: вслед за директором из коридорчика, ведущего в административные помещения, вышел Сам. (Олег Николаевич всегда по приезде из отпуска первым делом приезжал в «Your body», дабы обсудить дела с директором и полюбоваться на свое самое старое, большое и любимое детище.) Упругим размеренным шагом подошел он к старухе и, не обращая внимания на ее угрожающие жесты, обнял ее за плечи и проговорил (а голос у него был — что твой бархат):
   — Вы простите нас, родная… У меня у самого оба деда погибли на фронте… У меня отец рабочий, мать учительница… Я сам в Хасавюрте… Мы же просто рабочие люди, как вы…
   Старуха исподлобья, снизу вверх глядела на него… тело ее расслабилось, трость выпала из рук, губы задрожали… еще несколько секунд — и она тихо и жалобно, как ребенок, плакала, уткнувшись лицом в пятисотдолларовый пиджак Олега Николаевича. Все улеглось, как море после бури… Один продавец шепнул другому на ухо: «Все-таки у Самого не голова, а дом Советов», и тот ответил также шепотом: «Ну дык!» Белокурый красавчик, давно уже копавшийся в груде массажеров, наконец что-то купил и, отойдя от прилавка, стал нажимать на кнопки своего телефона. «Смени меня, — писал он (шифром, разумеется), — пока все чисто».
   Соболевский распорядился, чтобы старушенции вызвали такси, и лично усадил ее в машину. Он почувствовал, когда старушенция обнимала его в магазине, как она положила что-то ему в карман, но не моргнул и глазом. Он развернул и прочел записку лишь вечером, дома, под одеялом.