Страница:
— Пошли обратно, — сказал Лева, переминаясь с ноги на ногу и жалко постукивая зубами. — Найдем магазин, купим сапоги. И пешочком.
— Господи, почему я маленьким не сдох…
Глянцево-черный «ягуар», только что на космической скорости пролетевший мимо и уже исчезнувший за поворотом, вдруг показался вновь: он пятился по-кошачьи мягко и стремительно и в несколько секунд уже стал словно вкопанный около Саши и Левы. Дверца приоткрылась.
— Садиться, пожалуйста, — сказал водитель. Он был черен весь, как и его роскошная машина. — Поехали, пожалуйста.
Саша замотал головой, но Лева подтолкнул его. Саша плюхнулся на переднее сиденье рядом с водителем, а Лева суетливо скользнул на заднее. «Ягуар» поплыл, набирая ход. Саша опять снял свою отсырелую кепку и вертел головой, осматриваясь. За такую машину он отдал бы полжизни — раньше, тогда, той жизни, мирной… Над зеркалом покачивалась игрушка — черная кошечка, дыбом выгнувшая спину. Глаза Саши встретились в зеркале с глазами негра. Негр был молод, строен, одет с иголочки, и пахло от него обыкновенно, то есть французской туалетной водой. Саша затруднялся сказать, похож ли этот негр на того негра в лиловом «понтиаке», что чуть не сбросил его в кювет на Варшавке, или на того в белых брюках, который наступил ему в Подольске на ногу. Может, и похож. Он уж забыл тех негров.
Он отвел взгляд. За окном проплывали поля и деревья, от дождя серые и одинаковые. Временный прилив бодрости уже закончился, и его опять знобило и даже начало подташнивать. Странно — в начале мытарств он думал, что самым ужасным для него будет необходимость обходиться без машины, денег, женщин, ресторанов… А оказалось, что хуже всего без самого простого, обыкновенного: чистая постель, чистая ванна (не джакузи, просто — чистая!), возможность закрыться одному в своей собственной, отдельной комнате… Как-то бы дотерпеть до дня, когда Мельник должен вернуться в Горюхино, и не расклеиться… А дальше что? До сих пор он старался об этом не думать. Теперь обнаруживалось, что он представления не имеет о том, как начинать новую жизнь.
«Проберусь к Катиным родителям… Не будут же за ними следить до бесконечности… Олег, Олег… Нет — рискованно… Надо уехать в какой-нибудь Красноярск и там с нуля подниматься… Как?!» Саша никогда никуда самостоятельно не поднимался с нуля, его поднял Олег, взял в готовый бизнес. «Вагоны разгружать? Нет, ни за что. Лучше сдохну. Но по-любому нужен первоначальный капитал… Холодно, почему все время так холодно? Не надо было есть арбуз. От арбуза все время холодно и гадко внутри. Господи, Боже милостивый, помоги! Я не могу больше в этих сырых ботинках. Могла ли Катя изменить? За ней таскался один из медицинского… Они все сейчас сидят в теплых комнатах, едят вкусную еду… Сволочи… Я сегодня даже зубы не чистил — это хуже, чем пытки и смерть… Она, конечно, изменила, все они предательницы…» Он пошевелился и тихо застонал. Машинально он бросил взгляд в зеркало и опять поймал глаза негра. И вдруг стало тепло. Он блаженно, зажмурился и увидел Катю. Она сидела за столом в своей комнате и читала учебник — по хирургии, кажется. Она была в мешковатых домашних джинсах и футболке, волосы непричесанные. Это был очень четкий и ясный сон, он помнил все до малейших мелочей, когда проснулся.
— Почему мы так мало пишем про ЭТО?!
— Про что? — не понял Большой.
— Про все такое вку-усненькое. Вуду, йоруба, растаманы… Бедный читатель ждет…
— Подождет.
— Мы ведь нанялись писать попсу, — сказал Мелкий с упреком.
— Да помню я, помню, — проворчал Большой. — Но Пушкин-растаман — это уже где-то было. И это пошлость.
— А вуду? Читатель любит…
— Если читатель думает, что вуду — африканская религия, мне не о чем говорить с таким читателем.
— Ну, положим, истоки вуду все-таки на шестьдесят два процента дагомейские, — сказал Мелкий, — и с теми, кто считает, что это религия Карибского бассейна, говорить тем более не о чем.
Большой не стал спорить. Он сам поручил Мелкому изучить этот вопрос всесторонне — писать или не писать, а знать-то надо, — и Мелкий, к приятному удивлению Большого, оказался весьма педантичен и дотошен.
— Все равно, — сказал Большой. — Не собираюсь я писать о всяких скучных пошлостях и тебе не позволю.
— А ты сам вчера, когда я конспектировал из Интернета статью «Некроэротический аспект структурного генезиса культа Великой Матери Адже в условиях современного мегаполиса», — битый час мне через плечо заглядывал, даже булочку уронил… Сам-то читал, хитрый… А нашего читателя хочешь лишить этого удовольствия.
— Ничего я не заглядывал. Тебе показалось.
За всю дорогу негр не произнес ни единого слова. По просьбе Саши он высадил их за пару километров до Валдая. Саша почему-то думал, что негр откажется от денег. Но негр не отказался, хотя и взял несуразно мало.
Дальше они пошли пешком по обочине. Через несколько шагов Саша остановился, ругаясь: у него кончились сигареты. Он выворачивал все карманы — вдруг завалялась хоть одна? — и пальцы его и вправду наткнулись на что-то тоненькое, округлое… Но то была просто свернутая в трубочку бумажка.
— Насыпь в нее травы какой-нибудь, — сказал Лева, — и кури. — Он говорил машинально, без всякого смысла, лишь бы рот раскрывать. На лице его была беспросветная тоска.
— Я не наркоман… Погоди, что это? Тут что-то написано.
— Это не мое. Ты что, моего почерка не знаешь? И я, к твоему сведению, грамотный.
— А кто это написал — Пушкин?!
— Чарский, конечно.
— У него тоже совсем не такой почерк. И он тоже образованный.
— Не все образованные грамотно пишут, — сказал Лева.
— Ну и на кой черт тогда нужно образование?
— А негр не мог подложить эту записку?
— Негр?! Он нас и не знает вовсе…
Они были растеряны, испуганы. Они еще немного поспорили и все-таки решили, что записку написал Чарский, который хоть и был придурком, но все же сочувствовал их злоключениям и бесплатно поил их чаем. Предположить иное не было оснований: даже если допустить, что негр был сотрудником ФСБ, — он не стал бы играть с ними в кошки-мышки, а просто арестовал или убил. Во всяком случае, ни в какое Ненарадово они не пойдут — вдруг это со стороны Чарского не сочувствие, а провокация? Был ли разумен совет держаться подальше от больших городов? Трудно сказать. С одной стороны, в большом городе легче спрятаться, с другой — всяких сел и деревень в Новгородской или Тверской области так много, все не обыщешь…
Когда они дошли до автостанции, дождь кончился, тучи стали рваться в клочки и из разрывов проглядывало бледное солнце. Они поели в кафе и пошли изучать автобусное расписание. (Саша дал себе клятву никогда в жизни — если будет жизнь — больше не ездить на автобусах, так они ему обрыдли; ему казалось, что само слово «автобус» какое-то противное, жалкое, воняющее бензином и сыростью…) В ближайшие минуты отходили два автобуса: на Ненарадово и на Покровское. Они переглянулись и сели в автобус до Покровского. К этому моменту Саша уже понял, что болен. Температура у него была, наверное, градусов под сорок.
XI. 19 августа:
— Господи, почему я маленьким не сдох…
Глянцево-черный «ягуар», только что на космической скорости пролетевший мимо и уже исчезнувший за поворотом, вдруг показался вновь: он пятился по-кошачьи мягко и стремительно и в несколько секунд уже стал словно вкопанный около Саши и Левы. Дверца приоткрылась.
— Садиться, пожалуйста, — сказал водитель. Он был черен весь, как и его роскошная машина. — Поехали, пожалуйста.
Саша замотал головой, но Лева подтолкнул его. Саша плюхнулся на переднее сиденье рядом с водителем, а Лева суетливо скользнул на заднее. «Ягуар» поплыл, набирая ход. Саша опять снял свою отсырелую кепку и вертел головой, осматриваясь. За такую машину он отдал бы полжизни — раньше, тогда, той жизни, мирной… Над зеркалом покачивалась игрушка — черная кошечка, дыбом выгнувшая спину. Глаза Саши встретились в зеркале с глазами негра. Негр был молод, строен, одет с иголочки, и пахло от него обыкновенно, то есть французской туалетной водой. Саша затруднялся сказать, похож ли этот негр на того негра в лиловом «понтиаке», что чуть не сбросил его в кювет на Варшавке, или на того в белых брюках, который наступил ему в Подольске на ногу. Может, и похож. Он уж забыл тех негров.
Он отвел взгляд. За окном проплывали поля и деревья, от дождя серые и одинаковые. Временный прилив бодрости уже закончился, и его опять знобило и даже начало подташнивать. Странно — в начале мытарств он думал, что самым ужасным для него будет необходимость обходиться без машины, денег, женщин, ресторанов… А оказалось, что хуже всего без самого простого, обыкновенного: чистая постель, чистая ванна (не джакузи, просто — чистая!), возможность закрыться одному в своей собственной, отдельной комнате… Как-то бы дотерпеть до дня, когда Мельник должен вернуться в Горюхино, и не расклеиться… А дальше что? До сих пор он старался об этом не думать. Теперь обнаруживалось, что он представления не имеет о том, как начинать новую жизнь.
«Проберусь к Катиным родителям… Не будут же за ними следить до бесконечности… Олег, Олег… Нет — рискованно… Надо уехать в какой-нибудь Красноярск и там с нуля подниматься… Как?!» Саша никогда никуда самостоятельно не поднимался с нуля, его поднял Олег, взял в готовый бизнес. «Вагоны разгружать? Нет, ни за что. Лучше сдохну. Но по-любому нужен первоначальный капитал… Холодно, почему все время так холодно? Не надо было есть арбуз. От арбуза все время холодно и гадко внутри. Господи, Боже милостивый, помоги! Я не могу больше в этих сырых ботинках. Могла ли Катя изменить? За ней таскался один из медицинского… Они все сейчас сидят в теплых комнатах, едят вкусную еду… Сволочи… Я сегодня даже зубы не чистил — это хуже, чем пытки и смерть… Она, конечно, изменила, все они предательницы…» Он пошевелился и тихо застонал. Машинально он бросил взгляд в зеркало и опять поймал глаза негра. И вдруг стало тепло. Он блаженно, зажмурился и увидел Катю. Она сидела за столом в своей комнате и читала учебник — по хирургии, кажется. Она была в мешковатых домашних джинсах и футболке, волосы непричесанные. Это был очень четкий и ясный сон, он помнил все до малейших мелочей, когда проснулся.
— Почему мы так мало пишем про ЭТО?!
— Про что? — не понял Большой.
— Про все такое вку-усненькое. Вуду, йоруба, растаманы… Бедный читатель ждет…
— Подождет.
— Мы ведь нанялись писать попсу, — сказал Мелкий с упреком.
— Да помню я, помню, — проворчал Большой. — Но Пушкин-растаман — это уже где-то было. И это пошлость.
— А вуду? Читатель любит…
— Если читатель думает, что вуду — африканская религия, мне не о чем говорить с таким читателем.
— Ну, положим, истоки вуду все-таки на шестьдесят два процента дагомейские, — сказал Мелкий, — и с теми, кто считает, что это религия Карибского бассейна, говорить тем более не о чем.
Большой не стал спорить. Он сам поручил Мелкому изучить этот вопрос всесторонне — писать или не писать, а знать-то надо, — и Мелкий, к приятному удивлению Большого, оказался весьма педантичен и дотошен.
— Все равно, — сказал Большой. — Не собираюсь я писать о всяких скучных пошлостях и тебе не позволю.
— А ты сам вчера, когда я конспектировал из Интернета статью «Некроэротический аспект структурного генезиса культа Великой Матери Адже в условиях современного мегаполиса», — битый час мне через плечо заглядывал, даже булочку уронил… Сам-то читал, хитрый… А нашего читателя хочешь лишить этого удовольствия.
— Ничего я не заглядывал. Тебе показалось.
За всю дорогу негр не произнес ни единого слова. По просьбе Саши он высадил их за пару километров до Валдая. Саша почему-то думал, что негр откажется от денег. Но негр не отказался, хотя и взял несуразно мало.
Дальше они пошли пешком по обочине. Через несколько шагов Саша остановился, ругаясь: у него кончились сигареты. Он выворачивал все карманы — вдруг завалялась хоть одна? — и пальцы его и вправду наткнулись на что-то тоненькое, округлое… Но то была просто свернутая в трубочку бумажка.
— Насыпь в нее травы какой-нибудь, — сказал Лева, — и кури. — Он говорил машинально, без всякого смысла, лишь бы рот раскрывать. На лице его была беспросветная тоска.
— Я не наркоман… Погоди, что это? Тут что-то написано.
«Если расудок и жизнь дороги вам, держитесь подалше от больших городов. Идийте в село Ненарадово, что в пятидесятью километров северовосток от Валдая».— Что за дурацкие шутки! — заорал Саша, багровея от злости. — Нашел время прикалываться!
— Это не мое. Ты что, моего почерка не знаешь? И я, к твоему сведению, грамотный.
— А кто это написал — Пушкин?!
— Чарский, конечно.
— У него тоже совсем не такой почерк. И он тоже образованный.
— Не все образованные грамотно пишут, — сказал Лева.
— Ну и на кой черт тогда нужно образование?
— А негр не мог подложить эту записку?
— Негр?! Он нас и не знает вовсе…
Они были растеряны, испуганы. Они еще немного поспорили и все-таки решили, что записку написал Чарский, который хоть и был придурком, но все же сочувствовал их злоключениям и бесплатно поил их чаем. Предположить иное не было оснований: даже если допустить, что негр был сотрудником ФСБ, — он не стал бы играть с ними в кошки-мышки, а просто арестовал или убил. Во всяком случае, ни в какое Ненарадово они не пойдут — вдруг это со стороны Чарского не сочувствие, а провокация? Был ли разумен совет держаться подальше от больших городов? Трудно сказать. С одной стороны, в большом городе легче спрятаться, с другой — всяких сел и деревень в Новгородской или Тверской области так много, все не обыщешь…
Когда они дошли до автостанции, дождь кончился, тучи стали рваться в клочки и из разрывов проглядывало бледное солнце. Они поели в кафе и пошли изучать автобусное расписание. (Саша дал себе клятву никогда в жизни — если будет жизнь — больше не ездить на автобусах, так они ему обрыдли; ему казалось, что само слово «автобус» какое-то противное, жалкое, воняющее бензином и сыростью…) В ближайшие минуты отходили два автобуса: на Ненарадово и на Покровское. Они переглянулись и сели в автобус до Покровского. К этому моменту Саша уже понял, что болен. Температура у него была, наверное, градусов под сорок.
XI. 19 августа:
один день из жизни поэта Александра П.
20.00
— Сегодня в гостях у «Доброго слова»…
Аудитория лениво захлопала. Ведущая была тоненькая, как змейка, цыганские волосы высоко уложены, глаза черные, раскосые к вискам, рот алый. Она ему нравилась. Он ей, кажется, тоже. Но это ничего не значило. Если она захочет — а она хочет всегда, — размажет его по стеночке. Раньше он любил эти дуэли. Теперь устал. Он хотел было просить ее перед эфиром, чтобы не задавала вопросов о семье, но передумал — это было унизительно.
— …Как вы относитесь к тому, что вас называют властителем дум?
— А что, называют?
И сразу получил оплеуху:
— Автору «Евгении Онегиной» столь дешевое кокетство не пристало…
Его уж несколько лет бесило всякое упоминание о «Евгении Онегиной», как бесило его приятеля Славу Бутусова, когда того просили спеть «гудбай, Америка». Холодная красавица Евгения дала ему тиражи и славу; но она была — пройденный этап. Он с тех пор написал много вещей куда более удачных, он-то знал цену каждой своей вещи.
— …А правда, что в отношениях Евгении Онегиной и Татьяны вы отразили лесбийский опыт вашей третьей жены?
Это был еще относительно безобидный вопрос. Он парировал выпад машинально, не задумываясь. У Сони такое обвинение вызвало бы хохот, и он не считал нужным оскорбляться за нее.
20.15 Ведущая задала вопрос о «Пиковой даме»; он что-то отвечал… Да, после «Онегиной» по-настоящему большой успех был только у «Пиковой дамы». Получалось, что успех ему приносили женщины. Он сказал об этом ведущей и попутно сделал ей комплимент, от которого она зарделась. Но он думал не о ней. Когда он не работал, ему стоило чудовищного напряжения воли не хвататься ежеминутно за телефон. (И слава богу, что телефон жены не отвечает: иначе была бы обида и ссора, как в прошлый раз…)
20.20
— …Вы пишете так много, но до сих пор не были лауреатом ни одной литературной премии… Вам обидно?
— Я пишу не ради премии. — А что еще он мог сказать?
— Ну да, ну да, конечно… Яркая заплата на ветхом рубище певца… Вы пишете ради денег, это всем известно. Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать — так, Александр? Но ведь вы, наверное, все свои гонорары перечисляете какому-нибудь детскому дому?…
Она глядела исподлобья, с затаенным торжеством. Неужели он должен сейчас объяснять, что его семье еще недавно было негде жить, что он платит трем бывшим женам алименты? Или поинтересоваться в ответ, куда сама цыганочка тратит свои гонорары?
— Да, — сказал он. — Да, я все, абсолютно все гонорары и даже зарплату перечисляю в разные благотворительные учреждения. («Что, съела? Попробуй опровергни…»)
Ведущая выдержала удар не моргнув и глазом.
— Александр, с кем вы сейчас судитесь? Павел Астахов как-то назвал вас образцовым клиентом… Вы любите судиться?
— Дуэли ушли в прошлое. К сожалению…
— А просто, по-мужски, в морду?
— Просто, по-звериному, в морду? Пробовал. — Он покорно рассказал об инциденте со Свиньиным. Она немного смягчилась: Свиньина никто не любил.
— Если вы такой обидчивый — почему на критиков не подаете в суд? Почему вы никогда не отвечаете на критику?
Он криво улыбнулся. Было бы просто совестно для опровержения критик повторять школьные или пошлые истины, толковать об азбуке и риторике, оправдываться там, где не было обвинений… «А я утверждаю, что стихи мои хороши»…
— Вы замечали, Идалия, что самое глупое ругательство, самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии? Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как это может быть глупо или несправедливо? Ведь это напечатано…
Ему было дико стыдно, как бывает стыдно за добрый, но глупый поступок.
— А как еще бы он мог со мной здороваться? Потереться носом?
Аудитория захихикала. Боже, как он ненавидел этого камерунского студента, будь он неладен, и весь институт Патриса Лумумбы заодно! Теперь, когда матери не было в живых, он мог хотя бы придумать, что отец был каким-нибудь царем или вождем… Он всегда предпочитал первым съязвить насчет своего происхождения, нежели дожидаться, пока это сделают другие (а иногда не успевал, и хихикали уже не с ним, а над ним — «не из племени ль пигмеев ваш папаша?»). Рост его был — сто пятьдесят восемь сантиметров, вечное терзание и мука. Будто мало ему черной рожи.
— Я у многих бывал на дачах.
— Но вы написали «Стансы»…
— Написал. Давно.
— Вот вы опять оправдываетесь…
— Я лишь констатирую факт. «Стансы» и «Клеветникам России» написаны в две тясячи первом году.
— А вы в Африке бывали?
— Был один раз. В Египте. С женой.
«Сейчас эта стерва поинтересуется, с которой из жен…» Но она просто спросила:
— И как там?
— Жарко.
Что можно отвечать на такую вздорную глупость? Ему уже говорили, что в «Медном всаднике» и в «Пире» он предсказал катастрофу, постигшую Новый Орлеан… Объяснять, о чем писал, — унизительно…
— Сталкиваюсь чуть не каждый день… У наших соседей по лестничной клетке младший сын — скинхед.
— И что?!
— Когда он один — тихий, спокойный парень. Огромный, как шкаф. Радиотехникой увлекается. Я даже как-то ходил с ним на футбол. Он говорит: если будут на вас наезжать — скажите мне, я им объясню, что они не правы.
— Я примерно могу себе представить, в чьем воспаленном мозгу родилась эта легенда… — проговорил он с усмешкой.
Кажется, получилось убедительно. Они, конечно, приходили — один раз. Не совсем «Черные пантеры», насколько он понял, но какая-то организация в подобном духе. Были одеты с иголочки, говорили на превосходном оксфордском английском, пели ему дифирамбы, толковали о всемирном братстве черных людей… Сказали, что у него должен быть тотем, и подарили крошечную, искусно сделанную фигурку леопарда; он не возражал, повесил на шею рядом с крестильным крестом — тотем так тотем, господи, не все ль равно… Предлагали ему написать для них какие-то программные вещи, он отказался, сославшись на занятость. Они приняли его извинения. Они были вежливы. Они не сердились, не угрожали. Они даже не предупреждали его, чтоб держал язык за зубами; просто один из них — маленький, похожий на кошку, — прощаясь (они приперлись к нему прямо домой), бросил короткий выразительный взгляд на кроватку дочери… На следующий день он рассказал о странном визите другу Петру. И, вернувшись домой, заглянул в детскую (няня вышла на минутку) и увидел — на груди ребенка, у горла, клубком лежала кошка, черная, с лоснящейся шкурой и желтыми глазами… Он закричал, кошка выскочила в раскрытое окно. Больше он никому не пытался рассказывать. Фигурка леопарда давным-давно куда-то потерялась.
— Сегодня в гостях у «Доброго слова»…
Аудитория лениво захлопала. Ведущая была тоненькая, как змейка, цыганские волосы высоко уложены, глаза черные, раскосые к вискам, рот алый. Она ему нравилась. Он ей, кажется, тоже. Но это ничего не значило. Если она захочет — а она хочет всегда, — размажет его по стеночке. Раньше он любил эти дуэли. Теперь устал. Он хотел было просить ее перед эфиром, чтобы не задавала вопросов о семье, но передумал — это было унизительно.
— …Как вы относитесь к тому, что вас называют властителем дум?
— А что, называют?
И сразу получил оплеуху:
— Автору «Евгении Онегиной» столь дешевое кокетство не пристало…
Его уж несколько лет бесило всякое упоминание о «Евгении Онегиной», как бесило его приятеля Славу Бутусова, когда того просили спеть «гудбай, Америка». Холодная красавица Евгения дала ему тиражи и славу; но она была — пройденный этап. Он с тех пор написал много вещей куда более удачных, он-то знал цену каждой своей вещи.
— …А правда, что в отношениях Евгении Онегиной и Татьяны вы отразили лесбийский опыт вашей третьей жены?
Это был еще относительно безобидный вопрос. Он парировал выпад машинально, не задумываясь. У Сони такое обвинение вызвало бы хохот, и он не считал нужным оскорбляться за нее.
20.15 Ведущая задала вопрос о «Пиковой даме»; он что-то отвечал… Да, после «Онегиной» по-настоящему большой успех был только у «Пиковой дамы». Получалось, что успех ему приносили женщины. Он сказал об этом ведущей и попутно сделал ей комплимент, от которого она зарделась. Но он думал не о ней. Когда он не работал, ему стоило чудовищного напряжения воли не хвататься ежеминутно за телефон. (И слава богу, что телефон жены не отвечает: иначе была бы обида и ссора, как в прошлый раз…)
20.20
— …Вы пишете так много, но до сих пор не были лауреатом ни одной литературной премии… Вам обидно?
— Я пишу не ради премии. — А что еще он мог сказать?
— Ну да, ну да, конечно… Яркая заплата на ветхом рубище певца… Вы пишете ради денег, это всем известно. Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать — так, Александр? Но ведь вы, наверное, все свои гонорары перечисляете какому-нибудь детскому дому?…
Она глядела исподлобья, с затаенным торжеством. Неужели он должен сейчас объяснять, что его семье еще недавно было негде жить, что он платит трем бывшим женам алименты? Или поинтересоваться в ответ, куда сама цыганочка тратит свои гонорары?
— Да, — сказал он. — Да, я все, абсолютно все гонорары и даже зарплату перечисляю в разные благотворительные учреждения. («Что, съела? Попробуй опровергни…»)
Ведущая выдержала удар не моргнув и глазом.
— Александр, с кем вы сейчас судитесь? Павел Астахов как-то назвал вас образцовым клиентом… Вы любите судиться?
— Дуэли ушли в прошлое. К сожалению…
— А просто, по-мужски, в морду?
— Просто, по-звериному, в морду? Пробовал. — Он покорно рассказал об инциденте со Свиньиным. Она немного смягчилась: Свиньина никто не любил.
— Если вы такой обидчивый — почему на критиков не подаете в суд? Почему вы никогда не отвечаете на критику?
Он криво улыбнулся. Было бы просто совестно для опровержения критик повторять школьные или пошлые истины, толковать об азбуке и риторике, оправдываться там, где не было обвинений… «А я утверждаю, что стихи мои хороши»…
— Вы замечали, Идалия, что самое глупое ругательство, самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии? Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как это может быть глупо или несправедливо? Ведь это напечатано…
«… „Вагриус" выпустил двадцатитысячным тиражом двухтомник „Избранного" А. Пушкина — поздравляем, Александр Сергеевич! Легкость и плодовитость пушкинского пера давно стала притчей во языцех: пьесы, романы, поэмы, стихам несть числа, а еще — фельетоны, статьи… Поэт мастеровит, расторопен — как не порадоваться за поэта? (О том, чтобы хоть чем-то порадовать читателя, разумеется, и речи быть не может: можно ли ждать этого от человека, который не стесняется заявлять во всеуслышание:— Александр, сегодня девятнадцатое августа, и мы не можем не вспомнить… Вы были тогда у Белого дома, вы написали оду «Вольность»… Вам сейчас за это — стыдно?
Так и хочется сказать А. Пушкину: если вы не испытали в своей гладенькой, легкой жизни ни забот, ни нужды, это не дает вам права с таким высокомерием относиться к простым людям… Однако вернемся к содержанию двухтомничка… Увы, оно обнаруживает со всей очевидностью, что творческий путь А. Пушкина представляет собой не прямую дорогу, а — кривую нисходящую… А ведь начинал-то неплохо… „Руслан и Людмила" — остроумная и яркая пародия на „Бонни и Клайда" — произвела в свое время большое впечатление; многим казалось, что появился настоящий большой талант… „Кавказский пленник" и „Полтава", где нашло отражение искреннее (тогда еще думали, что в Пушкине может быть что-то искреннее) сожаление писателя о распаде Советского Союза, будто бы подтверждали это впечатление. Росла популярность молодого автора (никогда не стеснявшегося, впрочем, использовать свое положение журналиста для пиара собственных книг). Но уже следующая книга сделала очевидной простую истину: а король-то голый! „Царь Борис" получился осанистым, с претензией на избранничество; вещь затянутая, многословная, с отдельными удачными фрагментами, стремлением лихо завернуть сюжет, потачками интеллектуалам и салонной говорливостью… Чего в ней только не было: монахи-отшельники, роковые дамочки, олигархи, шлюхи, Берлинская стена, Валенса, Буш, Коржаков, Новодворская, коробка из-под ксерокса… О народе же, как обычно, одной пренебрежительной репликой:
Поэт! Не дорожи любовию народной.
А то еще хлеще:
Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Что ж: недавняя наша история — материал приятный и податливый, а бумага все стерпит… Возможно, Пушкин мечтал не об имитации, а о большой прозе… Все может быть. Мечтать у нас никому не заказано…»
Народ безмолвствует.
Ему было дико стыдно, как бывает стыдно за добрый, но глупый поступок.
«…Дальше — больше: вряд ли хоть один находящийся в здравом уме человек сможет объяснить нам, для чего потребовалось писать, а главное, издавать туповатые студенческие фарсы, объединенные названием „Повести Белкина"? „Повести", встреченные справедливой критикой и недоумением читателя, с треском провалились, и поделом; после этого, казалось бы, А. Пушкину представилась возможность пересмотреть свое отношение к творчеству и всерьез задуматься. Но куда там! Ослепленный давно вожделенными и наконец-то свалившимися на него тиражами, поэт выдает на-гора одну вещицу за другой: „Домик в Коломне" (балансирующая на грани порнографии новелла о трансвестите), „Каменный гость" (фантастический рассказик в духе раннего Шекли) и тому подобное. (Ради справедливости заметим, что „Моцарт и Сальери", несмотря на банальную и пошлую тему — зависть в шоу-бизнесе, — написан с юмором и мастерством, напомнившими нам раннего Пушкина, еще не испорченного успехом.)— Александр, верно ли говорят, что вы вхожи в Кремль и президент с вами за руку здоровается?
Одна из этих вещиц — „Пир во время Чумы" — заслуживает того, чтоб о ней упомянуть отдельно. А. Пушкин датировал эту пьесу 15 сентября 2001 года. Напомним читателю, что в эти дни наш поэт находился с журналистской командировкой в США; события 11 сентября застали его в Нью-Йорке. Ужасная общечеловеческая трагедия… В буквальном смысле среди крови трупов, среди дымящихся развалин А. Пушкин сочиняет пьесу, действие которой происходит в… госпитале для больных СПИДом. Сама по себе аллегория понятна и оправданна. Но циничный тон, каким наш поэт говорит о горе и страданиях людей, просто не поддается описанию.
Оставляем эти наслажденья на совести журналиста. Счастье Пушкина, что он не написал подобной пьесы по следам событий в Беслане. Как отнеслись бы бесланские матери к „наслажденьям" поэта, упивающегося, словно вампир, их горем, догадаться нетрудно».
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
— А как еще бы он мог со мной здороваться? Потереться носом?
Аудитория захихикала. Боже, как он ненавидел этого камерунского студента, будь он неладен, и весь институт Патриса Лумумбы заодно! Теперь, когда матери не было в живых, он мог хотя бы придумать, что отец был каким-нибудь царем или вождем… Он всегда предпочитал первым съязвить насчет своего происхождения, нежели дожидаться, пока это сделают другие (а иногда не успевал, и хихикали уже не с ним, а над ним — «не из племени ль пигмеев ваш папаша?»). Рост его был — сто пятьдесят восемь сантиметров, вечное терзание и мука. Будто мало ему черной рожи.
«…Завершают первый том стоящие несколько особняком лирические стихотворения. Отдадим должное Пушкину: многие стихи его удачны. Все мы повторяем:— Но вы были у президента на даче.
Или:
Я помню чудное мгновенье.
Это хорошие стихи, простые и искренние, без претензий. Пушкину безусловно, следовало бы реализовать свои способности именно в интимной лирике. Жаль, что он этого не понимает».
Я вас любил: любовь еще, быть может…
— Я у многих бывал на дачах.
— Но вы написали «Стансы»…
— Написал. Давно.
— Вот вы опять оправдываетесь…
— Я лишь констатирую факт. «Стансы» и «Клеветникам России» написаны в две тясячи первом году.
«Закроем с облегчением первый том и перейдем ко второму. Значительных вещей тут две: „Евгения Онегина", до такой степени всем набившая оскомину, что даже говорить о ней не хочется… Вещь опять же затянутая, неровная, небрежная, написанная, по-видимому, левой ногою в перерывах между светскими тусовками и сочинением ежедневных фельетончиков для своего „Современника"… Встречаются в ней, конечно, неплохие фрагменты, и пресловутая SMS-переписка Татьяны с Онегиной, отчаянно смешная, несмотря на все неприличие, наверное, когда-нибудь войдет в школьные учебники; но в общем и целом попытка А. Пушкина найти себя в наивном бытописательстве ничего, кроме печальной улыбки, вызвать не может. Зачем, например, потребовалось писать „Онегину" стихами? Лишний раз продемонстрировать читателю бездумную легкость своего пера? Мне, мол, что проза, что рифмы, что спеть, что сплясать, и я еще на компьютере умею? Ох, Пушкин, Пушкин…»— Александр, вы много пишете о русском народе, о русской душе… Вы считаете себя — русским?
«Убирайся в свою Африку, обезьяна…»— Я хотел бы считать себя человеком. Никогда я не писал «о русской душе». От подобных словосочетаний меня наизнанку выворачивает.
— А вы в Африке бывали?
— Был один раз. В Египте. С женой.
«Сейчас эта стерва поинтересуется, с которой из жен…» Но она просто спросила:
— И как там?
— Жарко.
«…Однако все это цветочки по сравнению с „Дубровским". Задолго до публикации вся литературная тусовка знала: Пушкин пишет очередной „исторический" опус о сталинских временах. Поднаторевший в журналистике Пушкин знал, что попадет в струю: „Дубровского" сразу назначили в шедевры. В романе есть все, что нужно для успеха: установка на завлекательность, стилизаторство, ирония, коллекционирование всего, что под руку попадется (сюжетов, словечек, идеологем), снисходительное презрение к героям и читателям, изощренная самозащита (любой тезис, что может быть сочтен авторским, на всякий случай мягко дискредитируется). У таких, как Пушкин, самоупоение неотделимо от неуверенности в себе, а мечта о глянцевой славе — от жажды выдать последнюю истину… Но о чем же повествует „Дубровский"? О юном студенте (и что за страсть у нашего уже далеко не юного поэта брать в герои двадцатилетних мальчишек? Объясняется ли это психологическим комплексом неполноценности или же страхом перед старостью и смертью, естественным, надо полагать, в стареющем мужчине, который четвертый раз подряд женится на молоденькой девушке? Прошла уж пора „нравиться юной красоте бесстыдным бешенством желаний", а, Сашук, не пора ль в аптеку за „виагрой"? — Так сказали бы мы, если б пожелали уподобиться самому А.Пушкину, втайне от главреда „Современника" тискающему свои бойкие статейки в желтоватую прессу ради того же презренного металла; но мы этого не скажем, нет…), скрывшем свое дворянское происхождение и под влиянием своей любовницы-актрисы задумавшем — ни больше ни меньше — покушение на „вождя народов"! Все было еще бы ничего, если б Пушкин завершил роман закономерной смертью героя; но он со свойственным ему пристрастием к „happy end" захотел Володю Дубровского спасти: любовница изменяет ему, и наш студент тут же отказывается от задуманного подвига и каким-то невероятным образом ухитряется эмигрировать в Берлин, где становится шофером и встречает своего тезку Владимира Набокова и рассказывает ему свою „печальную повесть"… (Аллюзия на набоковский „Подвиг", равно как и попытка придать герою черты Гайто Газданова не удались совершенно; откровенно говоря, лучше бы Пушкину оставить тени великих в покое…) Вообще, роман, „Дубровский" настолько „сделан", что сердце сжимается от умиления: так и представляешь себе закусившего кончик языка и прилежно склонившего голову набок „придумщика" Сашеньку Пушкина. Как он пишет, пишет, а потом хлопает себя по коленкам, вскакивает и возбужденно бегает вокруг стола: „Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!"»— Говорят, вы обладаете даром предвидения… И на самом деле: в «Медном всаднике» вам удалось предсказать возвышение питерских силовиков и их победу над московской группировкой; в «Полтаве» — череду «оранжевых» революций… Как вы это объясняете?
Что можно отвечать на такую вздорную глупость? Ему уже говорили, что в «Медном всаднике» и в «Пире» он предсказал катастрофу, постигшую Новый Орлеан… Объяснять, о чем писал, — унизительно…
«…После „Дубровского" Пушкин почему-то начинает метаться: то в „Медном всаднике" вновь обращается к фантастике (вещь неплохая, если забыть о ее вторичности по отношению к „Жидам города Питера"), то в откровенно слабой пьесе „Русалка" (которую Дмитрий Быков совершенно незаслуженно сравнивал с ранней Петрушевской) пытается вышибить из читателя слезу, то попросту, обленившись вконец, зачем-то переделывает на современный лад пьесу Шекспира „Мера за меру"… Читателю остается лишь пожать плечами…— Саша, вы со скинхедами когда-нибудь сталкивались?
Завершает прозаическую часть „Избранного" нашумевшая (и наконец-то поправившая материальное положение вечно голодного поэта) „Пиковая дама". Ну, что тут скажешь? Оно конечно, ежели одного Акунина нам недостаточно… Кушать-то поэту надо… Не продается вдохновенье — но…»
— Сталкиваюсь чуть не каждый день… У наших соседей по лестничной клетке младший сын — скинхед.
— И что?!
— Когда он один — тихий, спокойный парень. Огромный, как шкаф. Радиотехникой увлекается. Я даже как-то ходил с ним на футбол. Он говорит: если будут на вас наезжать — скажите мне, я им объясню, что они не правы.
«…Что сказать о стихах второго тома? О чувстве, об искренности речи больше нет. Одно сплошное самолюбование.— Говорят, будто с вами выходила на контакт африканская террористическая организация «Черные пантеры»…
Для таких, как А. Пушкин, и в самом деле все — лишь слова, которые так легко превращаются в разменную монету… О каком идейном содержании, о какой позиции может идти речь применительно к человеку, который в августе 1991-го пишет „Вольность", а в 1996-м — „Царя Бориса"; в 2001-м — „Клеветникам России" и „Стансы", а осенью 2005-го — „Во глубину сибирских руд"? Взгляды Пушкина меняются столь часто и диаметрально противоположно, что невозможно уследить за этими метаморфозами, да и не хочется, откровенно говоря.
…И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова…
„Колебался вместе с линией партии" — вот и все. Наш пострел везде поспел.
Венчает „Избранное" шизофренический „Памятник". No comments at all. Игорь Северянин отдыхает».
— Я примерно могу себе представить, в чьем воспаленном мозгу родилась эта легенда… — проговорил он с усмешкой.
Кажется, получилось убедительно. Они, конечно, приходили — один раз. Не совсем «Черные пантеры», насколько он понял, но какая-то организация в подобном духе. Были одеты с иголочки, говорили на превосходном оксфордском английском, пели ему дифирамбы, толковали о всемирном братстве черных людей… Сказали, что у него должен быть тотем, и подарили крошечную, искусно сделанную фигурку леопарда; он не возражал, повесил на шею рядом с крестильным крестом — тотем так тотем, господи, не все ль равно… Предлагали ему написать для них какие-то программные вещи, он отказался, сославшись на занятость. Они приняли его извинения. Они были вежливы. Они не сердились, не угрожали. Они даже не предупреждали его, чтоб держал язык за зубами; просто один из них — маленький, похожий на кошку, — прощаясь (они приперлись к нему прямо домой), бросил короткий выразительный взгляд на кроватку дочери… На следующий день он рассказал о странном визите другу Петру. И, вернувшись домой, заглянул в детскую (няня вышла на минутку) и увидел — на груди ребенка, у горла, клубком лежала кошка, черная, с лоснящейся шкурой и желтыми глазами… Он закричал, кошка выскочила в раскрытое окно. Больше он никому не пытался рассказывать. Фигурка леопарда давным-давно куда-то потерялась.
«… Павел Басинский однажды назвал Александра Пушкина „блестящим профессионалом". Трудно не согласиться с этим утверждением, если учесть, что профессионал в журналистике — это, прежде всего, популяризатор, делающий высокие и заумные материи доступными для самых широких и непритязательных читательских масс. В этом популяризаторском даре Александру Пушкину отказать невозможно. Что ж, Александр Сергеевич, пописывайте себе… Говорят, А. Пушкин нынче опять „творит" роман о Чечне. Авось увидим и третий том».