Страница:
— Как ты думаешь… она ему все-таки изменяла?
— Кто? — спросил Лева.
— Противно умирать, когда знаешь, что она тебе изменяла, — сказал Саша.
— Да о ком ты?
Саша ничего не ответил. Но Лева и сам уж догадался. Он сказал:
— Какая разница? Не из-за нее он погиб, а из-за царя и Бенкендорфа, которые травили его и не давали спокойно работать. Во всяком случае, так в мое время учили в школе.
— А Бенкендорф вправду был масоном?
— Отвяжись от меня со своими паршивыми масонами.
— А Филарет сказал, что все письма и документы, где он что-нибудь писал про масонов, оборваны или вообще таинственно исчезли…
— Если я еще хоть раз услышу слово «масон», — сказал Лева, — или там «предиктор», или «тамплиер», или «каббала» — получишь в морду. Надоело.
— Грубый ты, Белкин. Я думал, интеллигенты не такие.
— А я не интеллигент. Я теперь бомж, — сказал Лева. Саша в темноте почувствовал по Левиному голосу, что Лева улыбается. Они все не могли нарадоваться, что в конце этого ужасного дня опять нашли друг друга.
— Слушай, Лева… если б тебя ранили в живот — ты бы стал требовать, чтоб к тебе привели митрополита?
— Никого б я не стал требовать, — сказал Лева. — «Скорую помощь» только. А кто такой митрополит? Это старше архимандрита?
— Ну, блин, ты совсем темный, — сказал Саша. Однако он и сам не знал толком, кто такие митрополит и архимандрит.
VI
VII
VIII
IX
X
— Кто? — спросил Лева.
— Противно умирать, когда знаешь, что она тебе изменяла, — сказал Саша.
— Да о ком ты?
Саша ничего не ответил. Но Лева и сам уж догадался. Он сказал:
— Какая разница? Не из-за нее он погиб, а из-за царя и Бенкендорфа, которые травили его и не давали спокойно работать. Во всяком случае, так в мое время учили в школе.
— А Бенкендорф вправду был масоном?
— Отвяжись от меня со своими паршивыми масонами.
— А Филарет сказал, что все письма и документы, где он что-нибудь писал про масонов, оборваны или вообще таинственно исчезли…
— Если я еще хоть раз услышу слово «масон», — сказал Лева, — или там «предиктор», или «тамплиер», или «каббала» — получишь в морду. Надоело.
— Грубый ты, Белкин. Я думал, интеллигенты не такие.
— А я не интеллигент. Я теперь бомж, — сказал Лева. Саша в темноте почувствовал по Левиному голосу, что Лева улыбается. Они все не могли нарадоваться, что в конце этого ужасного дня опять нашли друг друга.
— Слушай, Лева… если б тебя ранили в живот — ты бы стал требовать, чтоб к тебе привели митрополита?
— Никого б я не стал требовать, — сказал Лева. — «Скорую помощь» только. А кто такой митрополит? Это старше архимандрита?
— Ну, блин, ты совсем темный, — сказал Саша. Однако он и сам не знал толком, кто такие митрополит и архимандрит.
VI
— Мы вам очень признательны, — сказал Геккерн о. Филарету.
Геккерн хорошо знал о.Филарета; когда они были студентами, о. Филарет писал курсовую работу у того же преподавателя кафедры научного атеизма, у которого Геккерн, будучи несколькими годами старше, писал дипломную. Презрение Геккерна к о.Филарету было так велико, как может только быть презрение одного вероотступника к другому. Геккерн помнил, как юный Филарет бегал стучать в комитет комсомола и как однажды, почти трогательный в своем рвении, настучал — за групповуху с девками и травой — на него самого, человека, еще на первом курсе завербованного организацией, в тысячу раз более могущественной и прекрасной, чем все комсомолы и церкви мира, вместе взятые.
Юный Дантес не так хорошо знал о.Филарета, но презрение его было ничуть не слабей. Все их коллеги бесконечно презирали таких, как о.Филарет, дешевых выскочек, невежественных псевдоправославных болтунов, выдающих свое вычурное философствование за христианское богословие (как презирали, впрочем, и простоватых, озабоченных приходских батюшек); у них были свои духовники, никогда не выламывающиеся на телеэкранах, — мужественные воины в златопогонных рясах, прошедшие суровую школу, холодные и ослепительные, как Великий Инквизитор. От о. Филарета с его жидкими волосиками за версту несло плебеем. Воистину смешон был Филарет со своей «чистой» кровью и жалкими коричневыми идеями, воображавший, будто может на равных говорить с людьми, в чьих жилах текла вообще не кровь, а расплавленная сталь, и чьи цвета были за пределами человеческого спектра. Вдобавок о. Филарет (равно как и болтливые кретины, называющие себя «внутренними предикторами» — масонская ложа, трепотней о масонских заговорах камуфлирующая свое масонство) со своими вечными жидами и прочими благоглупостями безнадежно устарел: он полагал главным врагом совсем не те силы, которые в действительности представляли опасность для России.
Заботиться об о.Филарете, в общем-то, не полагалось из соображений государственной политкорректности, а также потому, что о.Филарет был (во всяком случае, считался) особой, издали приближенной к. Но Геккерн и Дантес были не штабные крысы, а бойцы-оперативники, каковой статус позволял им время от времени плевать на политкорректность, и на эту операцию им были даны полномочия чрезвычайные; они под свою ответственность позаботились об о. Филарете, и это доставило им удовольствие. Обычно они заботились о людях без всякого удовольствия, а то и с грустью, просто потому, что так было надо. Но чем подобострастней человек вылизывал их сапоги, тем сильней они его презирали и тем ужасней была их забота.
Геккерн хорошо знал о.Филарета; когда они были студентами, о. Филарет писал курсовую работу у того же преподавателя кафедры научного атеизма, у которого Геккерн, будучи несколькими годами старше, писал дипломную. Презрение Геккерна к о.Филарету было так велико, как может только быть презрение одного вероотступника к другому. Геккерн помнил, как юный Филарет бегал стучать в комитет комсомола и как однажды, почти трогательный в своем рвении, настучал — за групповуху с девками и травой — на него самого, человека, еще на первом курсе завербованного организацией, в тысячу раз более могущественной и прекрасной, чем все комсомолы и церкви мира, вместе взятые.
Юный Дантес не так хорошо знал о.Филарета, но презрение его было ничуть не слабей. Все их коллеги бесконечно презирали таких, как о.Филарет, дешевых выскочек, невежественных псевдоправославных болтунов, выдающих свое вычурное философствование за христианское богословие (как презирали, впрочем, и простоватых, озабоченных приходских батюшек); у них были свои духовники, никогда не выламывающиеся на телеэкранах, — мужественные воины в златопогонных рясах, прошедшие суровую школу, холодные и ослепительные, как Великий Инквизитор. От о. Филарета с его жидкими волосиками за версту несло плебеем. Воистину смешон был Филарет со своей «чистой» кровью и жалкими коричневыми идеями, воображавший, будто может на равных говорить с людьми, в чьих жилах текла вообще не кровь, а расплавленная сталь, и чьи цвета были за пределами человеческого спектра. Вдобавок о. Филарет (равно как и болтливые кретины, называющие себя «внутренними предикторами» — масонская ложа, трепотней о масонских заговорах камуфлирующая свое масонство) со своими вечными жидами и прочими благоглупостями безнадежно устарел: он полагал главным врагом совсем не те силы, которые в действительности представляли опасность для России.
Заботиться об о.Филарете, в общем-то, не полагалось из соображений государственной политкорректности, а также потому, что о.Филарет был (во всяком случае, считался) особой, издали приближенной к. Но Геккерн и Дантес были не штабные крысы, а бойцы-оперативники, каковой статус позволял им время от времени плевать на политкорректность, и на эту операцию им были даны полномочия чрезвычайные; они под свою ответственность позаботились об о. Филарете, и это доставило им удовольствие. Обычно они заботились о людях без всякого удовольствия, а то и с грустью, просто потому, что так было надо. Но чем подобострастней человек вылизывал их сапоги, тем сильней они его презирали и тем ужасней была их забота.
VII
— Пирожки ваши, Анна Федотовна, выше всяких похвал.
— Спасибо, Левочка.
Они завтракали в старухиной комнате. Комната была очень светлая. На комоде лежала крахмальная салфетка, а поверх салфетки стояли ряды фарфоровых слоников. Чайный столик покрыт вышитой скатертью, на стене гитара с бантом. Гости уже выяснили, что Анне Федотовне Нарумовой не сто лет, а восемьдесят восемь, а ее дочери, бабе Лизе, всего-навсего семьдесят.
— Анна Федотовна, мы вас и Лизавету Ивановну так напрягаем… — сказал Саша. — То есть извините, я хотел сказать — доставляем вам ужасное беспокойство. Нам бы только дождаться одного человека. Он сегодня приезжает. Завтра мы с ним повидаемся и уйдем.
— Пустяки, — отрезала старуха и помахала ладонью перед лицом, разгоняя дым.
Ее узловатые пальцы были унизаны кольцами; она сидела, заложив ногу на ногу, и курила беспрестанно сигареты без фильтра. Острый подбородок ее утопал в белопенном батисте. Черномырдин лежал у нее на коленях, мурлыча. На Леву и Сашу он не обращал внимания. Он был малость вероломный, этот Черномырдин, и старых друзей с удовольствием менял на новых.
— Анна Федотовна, вы сидели? — с любопытством спросил Лева.
— Сидела, — спокойно ответила старуха.
— Долго?
— В общей сложности пятнадцать лет и четыре месяца. Шесть с половиной до войны и девять после. После — это за плен.
— А ваша дочь?
— Лизанька мне не родная дочь. Воспитанница. Лизанька не по тем делам. Лизанька была добрая, милая девочка. Но спуталась с карточным шулером и пошла по кривой дорожке. Мужчины до добра не доводят. Это я не о вас. Мне скучно; вы меня развлекаете.
— Анна Федотовна, мы не бандиты, вы не подумайте, — сказал Лева. — Все дело в том, что мы нашли одну старую рукопись…
Саша пнул Леву ногой. Саша и сам был не прочь все рассказать отзывчивой старухе, но Лева вчера учинил ему такой разнос… А теперь Лева сам болтал лишнее. Все эти интеллигенты были страшно непоследовательны.
— Спасибо, Левочка.
Они завтракали в старухиной комнате. Комната была очень светлая. На комоде лежала крахмальная салфетка, а поверх салфетки стояли ряды фарфоровых слоников. Чайный столик покрыт вышитой скатертью, на стене гитара с бантом. Гости уже выяснили, что Анне Федотовне Нарумовой не сто лет, а восемьдесят восемь, а ее дочери, бабе Лизе, всего-навсего семьдесят.
— Анна Федотовна, мы вас и Лизавету Ивановну так напрягаем… — сказал Саша. — То есть извините, я хотел сказать — доставляем вам ужасное беспокойство. Нам бы только дождаться одного человека. Он сегодня приезжает. Завтра мы с ним повидаемся и уйдем.
— Пустяки, — отрезала старуха и помахала ладонью перед лицом, разгоняя дым.
Ее узловатые пальцы были унизаны кольцами; она сидела, заложив ногу на ногу, и курила беспрестанно сигареты без фильтра. Острый подбородок ее утопал в белопенном батисте. Черномырдин лежал у нее на коленях, мурлыча. На Леву и Сашу он не обращал внимания. Он был малость вероломный, этот Черномырдин, и старых друзей с удовольствием менял на новых.
— Анна Федотовна, вы сидели? — с любопытством спросил Лева.
— Сидела, — спокойно ответила старуха.
— Долго?
— В общей сложности пятнадцать лет и четыре месяца. Шесть с половиной до войны и девять после. После — это за плен.
— А ваша дочь?
— Лизанька мне не родная дочь. Воспитанница. Лизанька не по тем делам. Лизанька была добрая, милая девочка. Но спуталась с карточным шулером и пошла по кривой дорожке. Мужчины до добра не доводят. Это я не о вас. Мне скучно; вы меня развлекаете.
— Анна Федотовна, мы не бандиты, вы не подумайте, — сказал Лева. — Все дело в том, что мы нашли одну старую рукопись…
Саша пнул Леву ногой. Саша и сам был не прочь все рассказать отзывчивой старухе, но Лева вчера учинил ему такой разнос… А теперь Лева сам болтал лишнее. Все эти интеллигенты были страшно непоследовательны.
VIII
— Но по какой причине она солгала?
— 3/к, — лаконично ответил Геккерн.
Они поверили вчера бабке потому, что считали беглецов слишком умными, чтобы поселиться менее чем в квартале от их прежнего убежища; но к утру они узнали от других людей, что бабка все-таки увела к себе на квартиру не парня с девушкой и ребенком, а двоих мужчин. Они узнали это не сразу, потому что наш народ, любящий властей в теории, на практике довольно плохо склонен к сотрудничеству с ними.
— Берем?
Они сидели на чердаке и в бинокль рассматривали окна бабкиной квартиры. На форточке сидел черный кот и, умываясь, спокойно глядел на них. Если б они больше интересовались животными, то, возможно, заметили бы, что глаза кота были желтые, тогда как Черномырдин был зеленоглаз. И на лапке у кота, которого хитрая бабка по наущению своей еще более хитрой матери подрядила играть роль, было крохотное белое пятнышко. Но они этого не заметили. Они видели ясно, что на столе в комнате разложены бумажки, пепельница полна окурков «Данхилла», на кровати валяется клеенчатая сумка, а посреди комнаты на веревке сушатся Сашины джинсы и носки.
— Нет, надо подождать. Один раз они могли снять квартиру на этой улице случайно, просто из-за близости к Курскому вокзалу, — сказал Геккерн. — Но второй! И около той церкви Спортсмена видели. Это не может быть простым совпадением.
— Ты думаешь, они уже имеют контакт с теми? Но зачем вести себя так вызывающе? Они б еще на Тверской поселились, у памятника!
— Те придают большое значение символам и фетишам. Вероятно, те хотят, чтоб они прошли его дорогой, — таким образом в них вселится его дух или что-нибудь в таком роде. Давай дождемся контакта.
— Контакта нельзя допускать.
— Нельзя. Но если он уже состоялся, мы должны знать о нем как можно больше. Подождем.
Геккерн и Дантес считали Сашу и Леву очень умными и дерзкими. Они не допускали даже мысли о том, что беглецы не знают, что Пушкин родился там, где теперь улица Бауманская, и его крестили в церкви, куда Саша один раз заходил.
— 3/к, — лаконично ответил Геккерн.
Они поверили вчера бабке потому, что считали беглецов слишком умными, чтобы поселиться менее чем в квартале от их прежнего убежища; но к утру они узнали от других людей, что бабка все-таки увела к себе на квартиру не парня с девушкой и ребенком, а двоих мужчин. Они узнали это не сразу, потому что наш народ, любящий властей в теории, на практике довольно плохо склонен к сотрудничеству с ними.
— Берем?
Они сидели на чердаке и в бинокль рассматривали окна бабкиной квартиры. На форточке сидел черный кот и, умываясь, спокойно глядел на них. Если б они больше интересовались животными, то, возможно, заметили бы, что глаза кота были желтые, тогда как Черномырдин был зеленоглаз. И на лапке у кота, которого хитрая бабка по наущению своей еще более хитрой матери подрядила играть роль, было крохотное белое пятнышко. Но они этого не заметили. Они видели ясно, что на столе в комнате разложены бумажки, пепельница полна окурков «Данхилла», на кровати валяется клеенчатая сумка, а посреди комнаты на веревке сушатся Сашины джинсы и носки.
— Нет, надо подождать. Один раз они могли снять квартиру на этой улице случайно, просто из-за близости к Курскому вокзалу, — сказал Геккерн. — Но второй! И около той церкви Спортсмена видели. Это не может быть простым совпадением.
— Ты думаешь, они уже имеют контакт с теми? Но зачем вести себя так вызывающе? Они б еще на Тверской поселились, у памятника!
— Те придают большое значение символам и фетишам. Вероятно, те хотят, чтоб они прошли его дорогой, — таким образом в них вселится его дух или что-нибудь в таком роде. Давай дождемся контакта.
— Контакта нельзя допускать.
— Нельзя. Но если он уже состоялся, мы должны знать о нем как можно больше. Подождем.
Геккерн и Дантес считали Сашу и Леву очень умными и дерзкими. Они не допускали даже мысли о том, что беглецы не знают, что Пушкин родился там, где теперь улица Бауманская, и его крестили в церкви, куда Саша один раз заходил.
IX
Старуха Нарумова не удивилась рассказу Левы. Она, похоже, ничему не удивлялась. Она сказала, что нет абсолютно ничего странного в том, что комитет охотится за какой-либо рукописью и людьми, эту рукопись прячущими, и рассказала, как охотились на тех, кто от руки переписывал Мандельштама, Пастернака, Александра Зиновьева и всяких других, а в дореволюционные времена охотились на Герцена. Лева это все и без нее знал, а Саша знал только в самых общих чертах и слушал Нарумову с большим интересом, хотя она иногда и заговаривалась от старости.
— Но времена все-таки изменились, — сказал Лева.
— Правда? — удивилась старуха.
— В Интернете можно прочесть абсолютно любую ересь. Невозможно на всех охотиться.
— Почему же на Салмана Рушди охотятся? — спросила старуха Леву. Вид у нее был торжествующий: эк я тебя подловила, темный ты, безграмотный балбес…
— Кто такой Салман Рушди? — спросил Саша.
— Это совсем другое, — сказал Лева. Он, по-видимомy, иногда все же что-то почитывал, кроме хомяковедения, а может, просто много смотрел телевизор или, лазая по своим делам в Интернете, натыкался на всякую всячину.
— Правда? — опять удивилась старуха. Они с Левой смотрели друг другу в глаза, точно в гляделки играли. Они явно нравились друг другу. Сашу они вынесли за скобки.
— Эй, вы, — позвал их Саша. — Кто такой Салман Рушди?
Геккерн и Дантес понапрасну целый день стерегли квартиру и утюжили улицу Бауманскую, Курский вокзал и окрестности. Беглецы ни с кем на контакт не выходили. Их вообще нигде не было. Они и на квартиру не возвращались. И лживая бабка куда-то исчезла. Ее вокзальные коллеги пожимали плечами. (Бабка Лиза налегке, без единой вещички, накануне ночным рейсом вылетела в Крым, где жил один ее старинный подельник. Она давно мечтала уйти на покой и поселиться близ моря; полученные от негра деньги позволят ей сделать это.)
— Или они там, внутри, прячутся в ванной; или они ушли еще раньше и оставили кота в качестве прикрытия; или одно из двух.
— Не паясничай, Жорж. — Геккерн так называл напарника, когда был зол на него или на себя. — Они очень дерзки, очень. И умны. Чтобы придумать такой дерзкий двойной маневр с этой улицей и церковью, нужно быть тонкими психологами. В любом случае необходимо идти на квартиру. Ожидание бессмысленно.
— Трудно искать черную кошку в темной комнате, особенно если ее там нет…
— Не паясничай.
Окна квартиры все были темны. Около полуночи агенты вошли в подъезд и стали подниматься по лестнице. Отмычками они легко открыли входную дверь.
Из ванной пробивался свет сквозь щели, и шумела вода. Никакого черного хода в квартире не было, они знали это точно; окошечко ванной выходило в кухню, а кухня просматривалась. Беглецы были очень терпеливы и хладнокровны, если смогли просидеть целый день в крохотной ванной; впрочем, агенты были почти уверены, что в ванной никого нет, а свет и вода такой же обман, как и кот на форточке. Они очень осторожно приблизились. В руке Геккерна был пистолет, а у Дантеса ничего в руках не было. Дантес рванул дверь на себя. Под душем стояли двое: высокий, хорошо сложенный молодой негр и белая девушка, по виду — покупная. Они обнимались, и по их обнаженным телам стекала вода. У девушки был вид до крайности утомленный, а у негра — нисколечко. При виде двух белых мужчин с пистолетом негр очень испугался, оттолкнул девушку и попытался выскочить из ванной, но, разумеется, безрезультатно.
Дантес упросил напарника отпустить проститутку и не заботиться о ней. Геккерн — у него было две дочери, одна из которых была непутевая: вечно путалась с кавказцами и убегала из дому, — согласился сделать это. Потом они пристегнули негра наручниками к батарее, немножко побили его — просто чтобы нагнать страху, а вовсе не ради истязания — и занялись допросом.
Негр довольно хорошо говорил по-русски. Он утверждал, что снял квартиру у бабки просто затем, чтобы развлекаться с русскими девушками. Эта девушка была очень хороша, и они так хорошо развлекались в ванной, что потеряли всякое представление о времени. Кот был негру незнаком. Квартира сдавалась вместе с котом. Негр не знал, чьи это джинсы и носки сушатся на веревке. Он думал, что у русских так обычно бывает: какие-то мужские штаны и носки висят посреди комнаты. Он студент института Дружбы Народов, приехал из Мозамбика, очень любит Россию и снег. В платяном шкафу его вещи и документы. Геккерн и Дантес открыли шкаф — действительно, там были одежда негра и документы, подтверждающие его слова. Но агенты словам негра, разумеется, не поверили, а сделали ему укол и стали ждать, когда укол подействует и негр начнет говорить правду. Они очень сожалели теперь, что сразу не сделали укол бабке. Под уколом она не смогла бы солгать.
Негр обмяк и дышал часто-часто, но слабо. Геккерн и Дантес смотрели на негра.
— Погоди, еще полторы минуты.
— Говорят, говорят об ихних инструментах, а я сколько с ними ни работал, ни разу не заметил ничего такого особенного, — сказал Дантес.
Геккерн равнодушно кивнул. Инструмент негра был даже в спящем виде очень особен и красив. Дантес, по-видимому, говорил так просто из мужской зависти. Геккерн знал, какой инструмент у Дантеса, потому что они много раз употребляли одну девушку на двоих. Инструмент Дантеса был неплох, но у негра лучше. Но все это не интересовало Геккерна. Он снова глянул на часы. Можно было начинать.
— Но времена все-таки изменились, — сказал Лева.
— Правда? — удивилась старуха.
— В Интернете можно прочесть абсолютно любую ересь. Невозможно на всех охотиться.
— Почему же на Салмана Рушди охотятся? — спросила старуха Леву. Вид у нее был торжествующий: эк я тебя подловила, темный ты, безграмотный балбес…
— Кто такой Салман Рушди? — спросил Саша.
— Это совсем другое, — сказал Лева. Он, по-видимомy, иногда все же что-то почитывал, кроме хомяковедения, а может, просто много смотрел телевизор или, лазая по своим делам в Интернете, натыкался на всякую всячину.
— Правда? — опять удивилась старуха. Они с Левой смотрели друг другу в глаза, точно в гляделки играли. Они явно нравились друг другу. Сашу они вынесли за скобки.
— Эй, вы, — позвал их Саша. — Кто такой Салман Рушди?
Геккерн и Дантес понапрасну целый день стерегли квартиру и утюжили улицу Бауманскую, Курский вокзал и окрестности. Беглецы ни с кем на контакт не выходили. Их вообще нигде не было. Они и на квартиру не возвращались. И лживая бабка куда-то исчезла. Ее вокзальные коллеги пожимали плечами. (Бабка Лиза налегке, без единой вещички, накануне ночным рейсом вылетела в Крым, где жил один ее старинный подельник. Она давно мечтала уйти на покой и поселиться близ моря; полученные от негра деньги позволят ей сделать это.)
— Или они там, внутри, прячутся в ванной; или они ушли еще раньше и оставили кота в качестве прикрытия; или одно из двух.
— Не паясничай, Жорж. — Геккерн так называл напарника, когда был зол на него или на себя. — Они очень дерзки, очень. И умны. Чтобы придумать такой дерзкий двойной маневр с этой улицей и церковью, нужно быть тонкими психологами. В любом случае необходимо идти на квартиру. Ожидание бессмысленно.
— Трудно искать черную кошку в темной комнате, особенно если ее там нет…
— Не паясничай.
Окна квартиры все были темны. Около полуночи агенты вошли в подъезд и стали подниматься по лестнице. Отмычками они легко открыли входную дверь.
Из ванной пробивался свет сквозь щели, и шумела вода. Никакого черного хода в квартире не было, они знали это точно; окошечко ванной выходило в кухню, а кухня просматривалась. Беглецы были очень терпеливы и хладнокровны, если смогли просидеть целый день в крохотной ванной; впрочем, агенты были почти уверены, что в ванной никого нет, а свет и вода такой же обман, как и кот на форточке. Они очень осторожно приблизились. В руке Геккерна был пистолет, а у Дантеса ничего в руках не было. Дантес рванул дверь на себя. Под душем стояли двое: высокий, хорошо сложенный молодой негр и белая девушка, по виду — покупная. Они обнимались, и по их обнаженным телам стекала вода. У девушки был вид до крайности утомленный, а у негра — нисколечко. При виде двух белых мужчин с пистолетом негр очень испугался, оттолкнул девушку и попытался выскочить из ванной, но, разумеется, безрезультатно.
Дантес упросил напарника отпустить проститутку и не заботиться о ней. Геккерн — у него было две дочери, одна из которых была непутевая: вечно путалась с кавказцами и убегала из дому, — согласился сделать это. Потом они пристегнули негра наручниками к батарее, немножко побили его — просто чтобы нагнать страху, а вовсе не ради истязания — и занялись допросом.
Негр довольно хорошо говорил по-русски. Он утверждал, что снял квартиру у бабки просто затем, чтобы развлекаться с русскими девушками. Эта девушка была очень хороша, и они так хорошо развлекались в ванной, что потеряли всякое представление о времени. Кот был негру незнаком. Квартира сдавалась вместе с котом. Негр не знал, чьи это джинсы и носки сушатся на веревке. Он думал, что у русских так обычно бывает: какие-то мужские штаны и носки висят посреди комнаты. Он студент института Дружбы Народов, приехал из Мозамбика, очень любит Россию и снег. В платяном шкафу его вещи и документы. Геккерн и Дантес открыли шкаф — действительно, там были одежда негра и документы, подтверждающие его слова. Но агенты словам негра, разумеется, не поверили, а сделали ему укол и стали ждать, когда укол подействует и негр начнет говорить правду. Они очень сожалели теперь, что сразу не сделали укол бабке. Под уколом она не смогла бы солгать.
Негр обмяк и дышал часто-часто, но слабо. Геккерн и Дантес смотрели на негра.
— Погоди, еще полторы минуты.
— Говорят, говорят об ихних инструментах, а я сколько с ними ни работал, ни разу не заметил ничего такого особенного, — сказал Дантес.
Геккерн равнодушно кивнул. Инструмент негра был даже в спящем виде очень особен и красив. Дантес, по-видимому, говорил так просто из мужской зависти. Геккерн знал, какой инструмент у Дантеса, потому что они много раз употребляли одну девушку на двоих. Инструмент Дантеса был неплох, но у негра лучше. Но все это не интересовало Геккерна. Он снова глянул на часы. Можно было начинать.
X
— Да вы посмотрите, почитайте…
— Я ведь почти слепа, — ответила Нарумова, возвращая Леве рукопись. — Ничего я не разберу, если уж вы не разобрали. Бумага-то вроде бы очень старая, старей меня…
— Сколько ж это может стоить?! — вздохнул Саша.
— Господи, да неужто вы думаете, что за вами гонятся лишь потому, что вы скоммуниздили у государства дорогую вещь? — удивилась старуха. — Дело совсем не в этом… Их интересует содержание, а не бумажка. Пушкин ваш, по-моему, и сказал, что печатное слово — артиллерия мысли… ах нет, пардон, это он у Ривароля позаимствовал.
— Кто такой Ривароль? — спросил Саша.
— Так, по-вашему, Анна Федотовна, они думают, что в этой рукописи какая-нибудь политическая крамола? — спросил Лева. — И они не хотят, чтоб она была издана? Но это же стихи…
— А чем стихи хуже прозы? — спросила в ответ старуха. — Мандельштам, помнится, говорил, что поэзию ценят только у нас: за нее убивают… Вот, к примеру, послушайте:
— Это Мандельштам? — спросил Саша.
— Это из «Онегина», да? — спросил Лева. — Ой, нет, прошу прощения, совсем не похоже… Это, должно быть, из «Годунова».
— Это «Анджело», — сказала Анна Федотовна, — поздняя, мало оцененная его поэма… Может, и в вашей рукописи написано что-нибудь подобное… А вот еще — хотите?
— Это про Абрамовича…
— Нет, — сказал Лева, — это все несерьезно. Не может быть, чтоб из-за такой ерунды… Да вы зайдите в любой книжный магазин! В газетный киоск загляните! Там такое продают… там такое пишут…
— Да, — сказала старуха, — но, возможно, дело не в том, что пишут, а в том, кто пишет… Пушкина всякий режим прибирает к рукам. Раньше из него делали богоборца и коммуниста, теперь — ура-патриота, который круглыми сутками только и делал, что разоблачал врагов народа и лизался с Николаем; у них получается, что и «православие-самодержавие-народность» он придумал, а не пидорас Уваров… Они не хотят, чтобы люди узнали, что он написал нечто крамольное с точки зрения нынешнего режима… Кинжал Лувеля и все такое… Варенье-то кушайте… (Поздний завтрак незаметно и плавно перетек у них в обед, а обед в ужин.)
— Кто такой Лувель? — спросил Саша.
— Погодите, погодите, — сказал Лева и отодвинул от себя хрустальную розеточку с вареньем несколько нервно. — Я хочу разобраться с «этим» и «тем». Ведь он Николая-то все-таки любил… «Он бодро, честно правит нами…» А Александр — «плешивый щеголь, враг труда», и это еще самое мягкое… Так почему вдруг «этот уж не тот»?! (Похоже, Лева из купленной в «Букберри» популярной книжки почерпнул несколько больше, чем Саша.)
— Да, он поначалу-то и вправду Николая высоко ставил, особенно в сравнении с Александром, — согласилась Нарумова, мягко подвигая розетку с вареньем обратно к Леве. — На Александра зуб у него был личный, из-за ссылки, да и вообще Александра не любили: развалил, мол, страну, к власти пришел нечестно…
— Нечестно — это, Анна Федотовна, очень мягко сказано. Папашу родного укокошил…
— Ну, положим, Николай тоже получил власть не по закону, — заметила старуха. — Право на престол было у Константина; Александр своим волевым решением отдал трон Николаю, как вещь… Короче говоря, в «Годунове» и в «Шенье» он ужасные вещи про Александра написал, и все, конечно, заслуженно… Ну, а тут Николай: молодой, энергичный, порядок наведет… Ничего что декабристов повесил — издержки, усушка и утруска…
Лева вздохнул и погрузил ложку в варенье, но до рта не донес.
— А как же «нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную…».
— Это он на заре Николаева царствования писал, в угаре патриотизма… ничего, со всяким бывает.
— Но он и после о нем одно хорошее говорил.
— Левочка, он за границу поехать не мог без его разрешения… Семь раз умолял, клянчил — не пустили; из Москвы в Питер и то спрашиваться был должен, как крепостной… На женитьбу просил позволенья… Как еще он мог говорить о том, от кого зависел полностью? Вообразите, что вы, желая съездить на выходные в отпуск, обязаны спрашивать разрешения у… ну, у мэра хотя бы… И потом… Левочка, вы телевизор вообще смотрите?
Лева в ответ криво усмехнулся и съел наконец свое варенье. Саша опять не понял, о чем они толкуют. Вроде бы понял, но — телевизор… Какое отношение телевизор имеет к Пушкину?
— Кто-нибудь объяснит мне, кто такой Лувель?!
— А потихоньку, — сказала Нарумова, — он стал понимать, что такое Николай, и тогда о старике вспоминал совсем уж по-другому…
В плетеной сухарнице остался всего один пирожок — золотистый, румяный. Саша подумал и взял его.
— Хорошего? Да ничего…
— А что — теперь фундаментальная наука процветает? Вы о реформе Академии хоть что-нибудь слышали?
— Лежал бревном, ничего не делал, а временщик бессовестный всем заправлял…
— То один был временщик, а стало — десятки.
— Вы про кого сейчас говорите? — раздраженно спросил Саша. Он не мог угнаться за этими двоими и совсем запутался.
— Про царя, разумеется…
— И что Анджело?
— Навел порядок… Может, еще омлет с грибочками сделать?
— Ну и что в этом плохого?
— Самое любопытное, что Дук — потом, когда взял власть обратно, — простил Анджело.
— За что простил? И как это он ее взял обратно? Кто ж ему ее отдал?
— А вы, Сашенька, почитайте…
— А он эту Анджелу написал до тридцать седьмого или после?
— Какого тридцать седьмого, Сашенька? Он до тридцать седьмого едва дожил. В самом начале года помер.
— Ну да, ну да, я знаю, конечно… Это вы меня спутали своим Мандельштамом и другими репрессиями. Я хотел сказать — до или после тридцатого? То есть до или после «Онегина»?
— После… Между прочим, среди его неоконченных вещей есть одна — «Повесть о римской жизни», — там он собирался писать об одном римском литераторе, Петронии… Этого Петрония Нерон сперва обласкал и ко двору приблизил, а потом — погубил. Это он в последний год жизни хотел писать… Так я сделаю омлет. И котлетки разогрею.
— Ну, а перед смертью-то! — возопил Лева.
— Что такое?
— Записку его поганую чуть не целовал… «Весь бы его был»… Тьфу!
— Левочка, а вы представьте: вот лежите вы, помираете… Жена в долгах, как в шелках — а долги-то вы наделали, в карты играючи, — детишек куча… И вдруг приносят телеграмму от президента: так, мол, и так, спи спокойно, дорогой товарищ, ни о чем не беспокойся, долги уплачу, семью обеспечу…
— Я бы такого все равно не сказал.
— Левочка, вы не понимаете, что такое для него и для всех тогда был — царь. Это вам не кот чихнул. Это же помазанник божий.
— Вот потому, — сказал Лева, торжествующе поднимая палец, — ваше сравнение и некорректно.
— Заплатил долги — это хорошо, — сказал Саша. — Почему б и не поблагодарить?
— А знаете, как Николай на смерть Лермонтова отреагировал?
— А Лермонтов-то здесь при чем?!
— Как узнал — своим за чаем и говорит: «Собаке — собачья смерть!» И тут же вышел обратно в церковь — там посторонние были — и: «Ах, господа, какое горе: тот, кто мог бы нам заменить Пушкина, — убит…» И прослезился. Прямо как на Собчаковых похоронах.
— А долги Лермонтова заплатил?
— Щас…
— А у Лермонтова не было долгов…
Саша нич-чего не понимал. Он потряс головой, проговорил вздыхая:
— Зачем они такое пишут…
— Они?
— Ну вот эти все поэты. Пушкин, Герцен, Мандельштам. Они пишут, а потом за их писанину других людей сажают и расстреливают. Какие-то они безответственные.
— Лучше бы помалкивали?
— Может, и лучше.
— И верно:
— А на выборы вы ходите?
— При чем тут выборы! — взвыл Саша. — Я налоги плачу! Мы детскому дому купили компьютеры!
— Резать или стричь… — хихикнул Лева и запустил ложечку прямо в банку с вареньем. — Тише, тише, не надо ссориться… Вот вы говорите, Анна Федотовна, он разочаровался в Николае. А я думаю…
Но тут уж Саша потерял терпение и, перебив Леву, спросил у старухи:
— Анна Федотовна, а где б он, как думаете, сейчас был? Сидел?
— Ну что вы! Жил бы, как все. Хорошими тиражами б издавался — с Акуниным, понятно, не сравнить, но где-нибудь на уровне Татьяны Толстой, наверное, держался… Получил бы какую-нибудь премию; глядишь, в Париж съездил бы за казенный счет, ручку там пожал кому надобно… Дачу бы в Переделкино купил, газонокосилку… Женился на Волочковой или Ксюше Собчак…
— Никогда б он не женился на Собчак! — сердито сказал Саша.
Он Собчак терпеть не мог, и ему было обидно. Ему нравилась Алина Кабаева. Он полагал, что она была бы хорошей женой для Пушкина.
— Я ведь почти слепа, — ответила Нарумова, возвращая Леве рукопись. — Ничего я не разберу, если уж вы не разобрали. Бумага-то вроде бы очень старая, старей меня…
— Сколько ж это может стоить?! — вздохнул Саша.
— Господи, да неужто вы думаете, что за вами гонятся лишь потому, что вы скоммуниздили у государства дорогую вещь? — удивилась старуха. — Дело совсем не в этом… Их интересует содержание, а не бумажка. Пушкин ваш, по-моему, и сказал, что печатное слово — артиллерия мысли… ах нет, пардон, это он у Ривароля позаимствовал.
— Кто такой Ривароль? — спросил Саша.
— Так, по-вашему, Анна Федотовна, они думают, что в этой рукописи какая-нибудь политическая крамола? — спросил Лева. — И они не хотят, чтоб она была издана? Но это же стихи…
— А чем стихи хуже прозы? — спросила в ответ старуха. — Мандельштам, помнится, говорил, что поэзию ценят только у нас: за нее убивают… Вот, к примеру, послушайте:
Как вам? Разве не наводит на нехорошие мысли? Кто «этот» и кто «тот»?
Пружины ржавые опять пришли
в движенье,
Законы поднялись, хватая в когти зло,
На полных площадях, безмолвных
от боязни,
По пятницам пошли разыгрываться
казни,
И ухо стал себе почесывать народ
И говорить: «Эхе! Да этот уж не тот».
— Это Мандельштам? — спросил Саша.
— Это из «Онегина», да? — спросил Лева. — Ой, нет, прошу прощения, совсем не похоже… Это, должно быть, из «Годунова».
— Это «Анджело», — сказала Анна Федотовна, — поздняя, мало оцененная его поэма… Может, и в вашей рукописи написано что-нибудь подобное… А вот еще — хотите?
И декламацию свою закончила неожиданным выводом, которого ни Саша ни Лева не поняли:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
— Это про Абрамовича…
— Нет, — сказал Лева, — это все несерьезно. Не может быть, чтоб из-за такой ерунды… Да вы зайдите в любой книжный магазин! В газетный киоск загляните! Там такое продают… там такое пишут…
— Да, — сказала старуха, — но, возможно, дело не в том, что пишут, а в том, кто пишет… Пушкина всякий режим прибирает к рукам. Раньше из него делали богоборца и коммуниста, теперь — ура-патриота, который круглыми сутками только и делал, что разоблачал врагов народа и лизался с Николаем; у них получается, что и «православие-самодержавие-народность» он придумал, а не пидорас Уваров… Они не хотят, чтобы люди узнали, что он написал нечто крамольное с точки зрения нынешнего режима… Кинжал Лувеля и все такое… Варенье-то кушайте… (Поздний завтрак незаметно и плавно перетек у них в обед, а обед в ужин.)
— Кто такой Лувель? — спросил Саша.
— Погодите, погодите, — сказал Лева и отодвинул от себя хрустальную розеточку с вареньем несколько нервно. — Я хочу разобраться с «этим» и «тем». Ведь он Николая-то все-таки любил… «Он бодро, честно правит нами…» А Александр — «плешивый щеголь, враг труда», и это еще самое мягкое… Так почему вдруг «этот уж не тот»?! (Похоже, Лева из купленной в «Букберри» популярной книжки почерпнул несколько больше, чем Саша.)
— Да, он поначалу-то и вправду Николая высоко ставил, особенно в сравнении с Александром, — согласилась Нарумова, мягко подвигая розетку с вареньем обратно к Леве. — На Александра зуб у него был личный, из-за ссылки, да и вообще Александра не любили: развалил, мол, страну, к власти пришел нечестно…
— Нечестно — это, Анна Федотовна, очень мягко сказано. Папашу родного укокошил…
— Ну, положим, Николай тоже получил власть не по закону, — заметила старуха. — Право на престол было у Константина; Александр своим волевым решением отдал трон Николаю, как вещь… Короче говоря, в «Годунове» и в «Шенье» он ужасные вещи про Александра написал, и все, конечно, заслуженно… Ну, а тут Николай: молодой, энергичный, порядок наведет… Ничего что декабристов повесил — издержки, усушка и утруска…
Лева вздохнул и погрузил ложку в варенье, но до рта не донес.
— А как же «нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную…».
— Это он на заре Николаева царствования писал, в угаре патриотизма… ничего, со всяким бывает.
— Но он и после о нем одно хорошее говорил.
— Левочка, он за границу поехать не мог без его разрешения… Семь раз умолял, клянчил — не пустили; из Москвы в Питер и то спрашиваться был должен, как крепостной… На женитьбу просил позволенья… Как еще он мог говорить о том, от кого зависел полностью? Вообразите, что вы, желая съездить на выходные в отпуск, обязаны спрашивать разрешения у… ну, у мэра хотя бы… И потом… Левочка, вы телевизор вообще смотрите?
Лева в ответ криво усмехнулся и съел наконец свое варенье. Саша опять не понял, о чем они толкуют. Вроде бы понял, но — телевизор… Какое отношение телевизор имеет к Пушкину?
— Кто-нибудь объяснит мне, кто такой Лувель?!
— А потихоньку, — сказала Нарумова, — он стал понимать, что такое Николай, и тогда о старике вспоминал совсем уж по-другому…
— Ну и что в этом хорошего? — спросил Саша.
В суде его дремал карающий закон,
Как дряхлый зверь, уже к ловитве неспособный.
Дук это чувствовал в душе своей незлобной
И часто сетовал. Сам ясно видел он,
Что хуже дедушек с дня на день были внуки,
Что правосудие сидело слóжа руки
И по носу его ленивый не щелкал.
В плетеной сухарнице остался всего один пирожок — золотистый, румяный. Саша подумал и взял его.
— Хорошего? Да ничего…
— Да уж, — сказал Лева. — А только насчет доброты его — это натяжка. Люди пенсий не получали, фундаментальная наука погибла… Какая уж там доброта — одно сплошное свинство…
Нередко добрый Дук, раскаяньем смущенный,
Хотел восстановить порядок упущенный,
Но как? Зло явное, терпимое давно,
Молчанием суда уже дозволено,
И вдруг его казнить совсем несправедливо,
И странно было бы — тому же особливо,
Что первый сам его потворством ободрял.
— А что — теперь фундаментальная наука процветает? Вы о реформе Академии хоть что-нибудь слышали?
— Лежал бревном, ничего не делал, а временщик бессовестный всем заправлял…
— То один был временщик, а стало — десятки.
— Вы про кого сейчас говорите? — раздраженно спросил Саша. Он не мог угнаться за этими двоими и совсем запутался.
— Про царя, разумеется…
И вот старый Дук назначает Анджело, «мужа крутого и строгого», своим преемником, а сам уходит странствовать inkognito. Ведь бытовала легенда, что Александр не умер, а тайком ушел по России бродить, якобы многие даже его встречали…
Размыслив наконец, решился он на время
Предать иным рукам верховной власти бремя,
Чтоб новый властелин расправой новой мог
Порядок вдруг завесть и был бы крут и строг.
— И что Анджело?
— Навел порядок… Может, еще омлет с грибочками сделать?
— Ну и что в этом плохого?
— Самое любопытное, что Дук — потом, когда взял власть обратно, — простил Анджело.
— За что простил? И как это он ее взял обратно? Кто ж ему ее отдал?
— А вы, Сашенька, почитайте…
— А он эту Анджелу написал до тридцать седьмого или после?
— Какого тридцать седьмого, Сашенька? Он до тридцать седьмого едва дожил. В самом начале года помер.
— Ну да, ну да, я знаю, конечно… Это вы меня спутали своим Мандельштамом и другими репрессиями. Я хотел сказать — до или после тридцатого? То есть до или после «Онегина»?
— После… Между прочим, среди его неоконченных вещей есть одна — «Повесть о римской жизни», — там он собирался писать об одном римском литераторе, Петронии… Этого Петрония Нерон сперва обласкал и ко двору приблизил, а потом — погубил. Это он в последний год жизни хотел писать… Так я сделаю омлет. И котлетки разогрею.
— Ну, а перед смертью-то! — возопил Лева.
— Что такое?
— Записку его поганую чуть не целовал… «Весь бы его был»… Тьфу!
— Левочка, а вы представьте: вот лежите вы, помираете… Жена в долгах, как в шелках — а долги-то вы наделали, в карты играючи, — детишек куча… И вдруг приносят телеграмму от президента: так, мол, и так, спи спокойно, дорогой товарищ, ни о чем не беспокойся, долги уплачу, семью обеспечу…
— Я бы такого все равно не сказал.
— Левочка, вы не понимаете, что такое для него и для всех тогда был — царь. Это вам не кот чихнул. Это же помазанник божий.
— Вот потому, — сказал Лева, торжествующе поднимая палец, — ваше сравнение и некорректно.
— Заплатил долги — это хорошо, — сказал Саша. — Почему б и не поблагодарить?
— А знаете, как Николай на смерть Лермонтова отреагировал?
— А Лермонтов-то здесь при чем?!
— Как узнал — своим за чаем и говорит: «Собаке — собачья смерть!» И тут же вышел обратно в церковь — там посторонние были — и: «Ах, господа, какое горе: тот, кто мог бы нам заменить Пушкина, — убит…» И прослезился. Прямо как на Собчаковых похоронах.
— А долги Лермонтова заплатил?
— Щас…
— А у Лермонтова не было долгов…
Саша нич-чего не понимал. Он потряс головой, проговорил вздыхая:
— Зачем они такое пишут…
— Они?
— Ну вот эти все поэты. Пушкин, Герцен, Мандельштам. Они пишут, а потом за их писанину других людей сажают и расстреливают. Какие-то они безответственные.
— Лучше бы помалкивали?
— Может, и лучше.
— И верно:
— Зря вы меня оскорбляете, Анна Федотовна. Я не баран и не овца. Я просто хочу жить спокойно.
К чему стадам дары свободы?
— А на выборы вы ходите?
— При чем тут выборы! — взвыл Саша. — Я налоги плачу! Мы детскому дому купили компьютеры!
— Резать или стричь… — хихикнул Лева и запустил ложечку прямо в банку с вареньем. — Тише, тише, не надо ссориться… Вот вы говорите, Анна Федотовна, он разочаровался в Николае. А я думаю…
Но тут уж Саша потерял терпение и, перебив Леву, спросил у старухи:
— Анна Федотовна, а где б он, как думаете, сейчас был? Сидел?
— Ну что вы! Жил бы, как все. Хорошими тиражами б издавался — с Акуниным, понятно, не сравнить, но где-нибудь на уровне Татьяны Толстой, наверное, держался… Получил бы какую-нибудь премию; глядишь, в Париж съездил бы за казенный счет, ручку там пожал кому надобно… Дачу бы в Переделкино купил, газонокосилку… Женился на Волочковой или Ксюше Собчак…
— Никогда б он не женился на Собчак! — сердито сказал Саша.
Он Собчак терпеть не мог, и ему было обидно. Ему нравилась Алина Кабаева. Он полагал, что она была бы хорошей женой для Пушкина.