К сожалению, о том, чтобы подойти и взять их, не могло быть и речи. Стоять и ждать завершения похорон тоже было рискованно: могильщики могли раствориться в толпе. Один деревенский болтун сообщил агентам о Спортсмене и Профессоре; вполне мог найтись и другой, который сказал беглецам о том, что какие-то двое ими интересуются. Агенты решили приблизиться. Они питали слабую надежду на то, что правила хорошего тона и провинциальное добродушие не позволят трюхинцам прогнать людей, приехавших издалека, чтобы проводить в последний путь своего старинного друга. Но надежды их не оправдались. Трюхинцы преградили им путь.
   — Откуда будете?
   Пытаться выдать себя за представителей преступного мира, ничего не зная о местном раскладе, было бессмысленно. За армейских сослуживцев — тоже: усопший Трюхин не был ровесником ни Дантесу, ни Геккерну. О родственниках Трюхина агенты также ничего не знали. Они, конечно, узнали б это все, если б располагали временем. Но времени не было. Приходилось тупо импровизировать.
   — Встречались мы с Пашей, царствие ему небесное, — сказал Геккерн, крестясь. — Помог он мне сильно… Сына от тюрьмы избавить помог. — Он положил руку Дантесу на плечо. — Сына моего подставили…
   — Добрый был человек, — сказал Дантес, придав своему красивому лицу максимально глупое выражение, — век за него буду Бога молить.
   Трюхинцы несколько удивились: участие к ближним не входило в число известных им добродетелей покойного, скорее наоборот. И вообще трюхинцы были настороже. Если эти двое менты из Москвы — ничего страшного, ментов и так полное кладбище; но уж не муромские ли они?! Вроде бы всех муромских уничтожили, но кто их знает — нашлись недобитки… Старший кивнул двоим подручным; он не произнес ни слова, но Геккерн и Дантес мгновенно сообразили, что их намереваются обыскать на предмет ношения оружия. Этого допустить было нельзя: оружие при них имелось. Они чуть-чуть отступили.
   — Мы ведь так, не родные… только хотели взглянуть на него издали, — сказал Геккерн очень кротко, — и помолиться…
   — Что ж на отпевание не пришли? — спросил добродушный пожилой трюхинец.
   — Не могу я на гробы близко смотреть: боюсь, сам не знаю, что со мной делается… Еще раз спасибо вам, добрые люди…
   Они продолжали осторожно пятиться; трюхинцы наступали на них. А похоронная церемония шла своим чередом. Завершалась гражданская панихида…
   — И мы все хотим сказать: покойся с миром, дорогой друг и отец… — с чувством проговорил лысоватый толстяк (директор бани) и провел пухлой рукой по лицу, утирая пот.
   Саша и Лева стояли с постными лицами, опершись на лопаты. Это постное выражение давалось им с трудом: от Шульца они уже знали точно, сколько платят добрые трюхинцы. Это будет очень хорошее подспорье для беглецов.
   — Шульцу проставиться надо, — шепнул Саша.
   — Что сделать?…
   Батюшка побрызгал усопшего елеем; два молодых трюхинца закрыли гроб крышкой. Вдова рыдала и рвалась из рук родственников. Милиционеры в штатском зевали. Батюшка произнес отпущение и начал уже читать разрешительную молитву. «С чистыми документами пару лет отсидеться где-нибудь в Омске, — соображал Саша, — нет, пару лет — много, много, Катя не дождется… Дернуть разве к матери в Киев? Да, там не достанут… Катю к себе вызову, а потом, когда все утихнет…» Он уже начал думать о том, как бы отобрать Сашку у Наташи, и о том, примет ли Катя Сашку с радостью или же с неохотой, но потом в очередной раз вспомнил, что Сашка не его сын, и прикусил губу. «Своих родим…»
   — Что-то мне ихние морды не нравятся, — сказал один трюхинец другому.
   — Простите, ежели что не так… — пробормотал Геккерн. — Пойдем, сынок…
   — Да погодите, погодите… Куда?! Стоять, сука!
   Агенты рванулись к ограде; трюхинцы бросились вслед за ними; рассеянные по кладбищу милиционеры, услыхав шум, побежали туда же, выхватывая на бегу пистолеты… Дрогнула рука батюшки, который как раз в эту минуту намеревался просыпать на гроб положенную горсть черной грязи.
   — Вся от земли и вся в землю посылаеши, Господи…
   — Муромские! Там — муромские!
   — Креста на них нет…
   Народ, забыв о покойном, толпился беспорядочно и вытягивал шеи; Саша с Левой, разинув рты и выронив лопаты, тоже глазели на происходящую у ограды схватку. Там быстро перемещались чьи-то фигуры, кричали, матерились; прозвучал первый выстрел, за ним — целая очередь… Милицейский капитан заорал «Всем стоять! Руки вверх!»
   Геккерн успел поразить троих трюхинцев и одного милиционера, но упал, сраженный выстрелом в сердце; Дантес звериным прыжком метнутся к нему и, прикрывая товарища, пока тот не поднимется (удар в грудь даже через бронежилет был очень силен), продолжал отстреливаться по-македонски из двух пистолетов сразу, попутно сбивая с ног приемами каратэ то одного, то другого нападавшего; милиционеры хватали и вязали трюхинцев… Батюшка ошеломленно крестился… От стрельбы, криков и женского визга Саша с Левой совсем растерялись.
   — Бежим! — сказал Саша.
   — Ты что?! Как бежим? А Черномырдин?! А деньги?!
   — Тут менты повсюду… Начнут вязать всех подряд. Валим, пока они все там! Ну?! Быстро в сторожку, хватай Черномырдина и…
   Пригибаясь, они кинулись к сторожке. Они уже не видели, как падали окровавленные трюхинцы, как со стоном поднимался на ноги убитый Геккерн, как массивная ременная пряжка спасла прикрывшего его Дантеса от автоматной очереди в беззащитный живот; одна лишь картина запечатлелась в их памяти: Шульц, стоявший на небольшом пригорке и с явным наслаждением, как ворон или гриф, глядевший на все это русское бесчинство, сулящее хороший барыш, и у ног его — Асмодей с выражением безбрежной печали на черной умной морде.

III

   — Господи, товарищ майор, что ж вы сразу-то…
   — Ничего, ничего, пустяки, — сказал Геккерн небрежно.
   То обстоятельство, что он и Дантес положили пятерых милиционеров, десяток трюхинцев и еще нескольких случайных зевак, в самом деле было — пустяки. Но Геккерн вовсе не это сейчас имел в виду, а те неудобства, которые они с напарником испытали, когда их, окровавленных и избитых, скованных наручниками, заталкивали грубо в ментовский «уазик». Однако Дантес по молодости еще не умел так хорошо скрыть кипевшее в сердце бешенство и сверкал своими голубыми глазами столь злобно, что простодушные сельские милиционеры втягивали головы в плечи и дрожали, как осиновые листья на ветру. Он был еще бледен: сильно испугался не только за себя, но и за напарника тоже. Он воспитан был в лучших традициях: сам погибай, а товарища выручай. И погиб бы, если б не пряжка.
   — Товарищ майор, мы это… какие будут распоряжения?!
   Седенький подполковник глядел искательно, переминался с ноги на ногу. Он стоял перед развалившимся в кресле Дантесом, хотя тот был всего-навсего старлей. Но старлей старлею рознь, как и подполковник подполковнику
   — Баньку бы, — сказал Геккерн. — Устали мы. И грязные, как свиньи.
   Зная, как умны и дерзки беглецы, он был почти уверен в том, что объявленная руководством сходненской милиции операция «Перехват» не даст результата. Он не ошибся: милиционеры поймали пропасть разного народу, но двух изменников-шпионов с котом в сумке не поймали, хотя два встреченных мужика с корзинкой, до того полной грибов, что грибы аж тряслись, пищали и сыпались во все стороны, и указали им очень подробно, в каком направлении пробежали искомые преступники.
   — Ничего, — сказал Геккерн Дантесу (тот был по-прежнему подавлен и зол, хоть и порозовел после баньки), — никуда они не денутся. Ничего, Вася. Все это ничего.
   Геккерн был очень благодарен напарнику, и отчетливое понимание того, что в мирное время напарник бы с удовольствием его подсидел, эту благодарность не умаляло. Но между ними не принято было свою благодарность выражать в каких-то особенных словах. Он был также доволен, что напарник так хорошо показал себя в бою, ведь им крайне редко приходилось сталкиваться с вооруженными людьми. Так что все было в общем не так уж плохо. Вещи, впопыхах брошенные беглецами в сторожке у Шульца, может, и не помогут напасть на их след, но помогут разобраться в их внутреннем мире и мотивации поступков.
   О самом Шульце агенты заботиться не стали; на первый взгляд это может показаться странным, но ничего странного тут не было. Они ведь не обязаны были заботиться подряд обо всех, кто видел Спортсмена с Профессором, их многие видели, а лишь о тех, кто видел рукопись, а также о тех, кому могло показаться непонятным, почему их вдруг допрашивают, да еще с применением детектора лжи, и кто мог потом начать задумываться или болтать лишнее. Допрос же Шульца после инцидента на кладбище был понятен и естественен. Шульц не вел себя подозрительно и о рукописи понятия не имел, это выяснилось в результате допросов под уколом и без. Агенты оставили Шульца и дальше хоронить своих мертвецов и мирно поживать в качестве вероятной приманки — вдруг беглецы надумают вернуться за своими пожитками?
   Сейчас агенты разглядывали эти скудные пожитки. Белье, носки, зубные щетки, мочалки, бритвенные приборы — все подвергалось тщательному осмотру, обнюхиванию и фотографированию. Популярную книжку о Пушкине агенты изучали особенно придирчиво, ища пометок и пытаясь определить, какие страницы были читаны беглецами чаще других. Они, конечно, не преуспели в этом, будучи всего лишь операми; но это ничего, эксперты разберутся.
   — Куда дальше? — спросил Дантес хмуро.
   — Не знаю. А ты как думаешь? — спросил Геккерн. Он не для того задал этот вопрос, чтоб услышать ответ, а для того, чтобы продемонстрировать напарнику, что признает его ум, и таким вот тонким способом свою благодарность выразить.
   — У Гальяни иль Кольони, — пробормотал Дантес, — закажи себе в Твери с пармезаном макарони… — Непонятно было, оценил он тонкость Геккерна или нет; но, во всяком случае, он в первый раз с момента перестрелки улыбнулся своей красивой улыбкой, мальчишеской и милой, и тут же сморщился от боли в ушибленном животе, — Тверь, быть может… Но, скорей всего, Тверь отпадает. Не ночевал он в Твери. И о тех там не слыхивали. И он навряд ли там живет.
   — Теоретически он может жить где угодно, — сказал Геккерн. Ему вдруг стало чуточку грустно, что у него нет сына, а только две дочери, одна из которых к тому же непутевая. — Но я все же полагаю, что он живет на Рублевке. С низов так быстро не раскрутишься.
   — Даже если тебя ведет рок?
   — Даже если, друг мой. Рок — это рок, а современные реалии — это современные реалии.
   — Глубокомысленность вашего замечания поражает меня, барон, — сказал с улыбкой Дантес. По этой хамской реплике Геккерн понял, что к напарнику наконец возвращается его обычная энергия и рабочий настрой. Это было хорошо.
   — Он там не живет, но другое дело он, — сказал Геккерн. — Спортсмен и Профессор могут поехать, к примеру, в Торжок. Он там пояса какие-то покупал. И мэр у них… помнишь, кто?

IV

   Село Горюхино было не большое и не маленькое, не богатое и не бедное — обыкновенное село. Саша и Лева добрались туда лишь под вечер: сперва они довольно долго топали пешком и лишь часа через два отважились проголосовать до Твери, а потом уж оттуда добрались в Горюхино рейсовым автобусом, который ходил не часто. Поплутав изрядно средь кривых горюхинских улиц, они наконец отыскали дом Мельника. Дом был старый, двор запущенный, забор покосился. Окна были темны. Калитка висела на одной петле. Они взошли на крыльцо, постучались. Никого не было. Они пошли в соседний дом и там узнали, что Мельник уехал в Тверь к какому-то родственнику, вернется дней через десять, не раньше. Они спросили адрес родственника, но соседи адреса не знали и не знали даже, какой конкретно это родственник (а может, и не родственник вовсе, а фронтовой друг или еще кто-нибудь) и как его фамилия, так что отыскать этого человека в Твери не представлялось возможным.
   — А говорят: в деревне все друг про дружку все знают…
   — Ты про меня много знал в Остафьеве?
   — Остафьево — почти Москва. А это какая-то медвежья глушь. Как может в наше время существовать человек без телефона?!
   Саша и Лева надеялись, что соседи предложат им ночлег — если не до приезда Мельника, то хотя бы на одну ночь. Но соседи зевали и глядели равнодушно, а в ответ на прямую просьбу без тени смущения заявили, что ночевать у них негде. Не пустили их на постой и в другие ближние избы. Они пытались сунуться в какое-нибудь общественное место, но все общественные места в Горю-хине — церковь, аптека, баня — были уже закрыты. Обходить все избы подряд у них не было ни сил, ни желания, спать в чистом поле не хотелось. Убитые разочарованием, они потащились обратно на автобусную остановку. Лева нес корзину с Черномырдиным, из которой давно уже выкинули грибы. Он все время ее нес, бессменно. У Черномырдина вообще-то были специальный кошачий ошейник и поводок, но ходить на поводке он не умел. Он и команд никаких не исполнял, обычный кот, лодырь и обжора. И бедный Лева таскал его на руках.
   — Ты же зоолог…
   — Этолог.
   — Ну да. Почему ты его не дрессируешь?
   — Если б я был дрессировщиком, — сказал Лева, — я б его дрессировал. Но я не дрессировщик… Куда теперь?
   — Обратно в Тверь. Рифма получилась… А ты когда-нибудь писал стихи?
   — Нет.
   — А я писал. Девочке одной.
   Это было в пятом классе: Саша болел гриппом и лежал, несчастный, полуоглохший от жара… Девочка, которая ему нравилась, пришла его навестить. Может, она и не приходила вовсе, а ему во сне приснилась.
 
Твои красивые косы
За окном, в котором морозы.
 
   Лева не попросил прочесть ему Сашины стихи. Он только сказал, что не может понять, что понуждает людей выражать свои мысли стихами, когда прозой их можно выразить гораздо точней и аргументированней. Они дождались автобуса и поехали обратно в Тверь. Они рассчитывали там на вокзале найти какого-нибудь нелюбопытного квартиросдатчика, как находили в Москве.
   Но они просчитались. Тверские почему-то требовали у них паспорта (возможно, причина была вовсе не в какой-то особенной подозрительности тверских, а в том, что вид у беглецов после дня скитаний по лесам был весьма непрезентабельный), а та единственная тетка, что паспортов не просила, наотрез отказалась пускать с котом. Народу на вокзале было мало, на Сашу с Левой уже начали обращать внимание. Они пошли бродить по вечернему городу. Тверь показалась им сначала довольно симпатичной, но, наткнувшись на музей Пушкина, они переменили свое мнение.
   — Иди ночуй к той бабе, — сказал Лева, — а мы как-нибудь… на улице…
   Убежав от страшного музея, они стояли теперь на какой-то спокойной, безопасной улице — Володарского, кажется, — возле каменного двухэтажного дома с вывеской «Банк». Рядом был салон красоты с названием «Гальяни». Но это имя им ни о чем не говорило.
   — Почему ты всю дорогу считаешь меня сволочью? Что я тебе сделал? — Тут Саша припомнил, что он сделал Леве — ни много ни мало погубил Левину тихую ученую жизнь и разлучил его — быть может, навек — с остафьевскими хомяками. От этого он, как водится, озлился на свою жертву еще сильней и сказал с жестоким упреком: — Хочешь — сам иди ночуй, а мы с Черномырдиным на улице.
   — Прости, — сказал Лева (он по-интеллигентски легко бросался как оскорблениями, так и извинениями, в чем Саша, которому легче было три дня голодать, чем сказать «прости» даже женщине, ему сильно завидовал), — я просто очень устал. Не надо мне было забирать Черномырдина… У Шульца ему было бы лучше.
   — Надо было, надо было… — проворчал Саша. — Не надо было мне на свет родиться. Что теперь говорить!
   — Давай поедем куда-нибудь.
   — Куда?
   — Куда глаза глядят. В Петербург. Или в Москву… Без разницы. Какие тут еще города есть?
   — Клин…
   — В Клину мы уже были.
   — Ты что — турист? Каждый день новые достопримечательности хочешь осматривать?
   — Не хочу я в Клин, душа не лежит…Может, в Новгород?
   Они вернулись на автовокзал, подошли к расписанию и стали изучать его. Ближайший город звался Торжок. Саша о таком городе сроду не слыхал.
   — Пушкин там не жил? — спросил он у Левы.
   Лева не знал. Он так измучился, что ему было в высшей степени наплевать, где жил или не жил Пушкин и жил ли он вообще. Они купили билеты, сели в автобус и поехали в Торжок.
   Автобус — последний вечерний рейс — был почти пуст. За полминуты до отправления на сиденье за спиной Саши и Левы плюхнулся какой-то тщедушный человек в помятом костюме, со старомодным «дипломатом» и в роговых очках — точь-в-точь таких, какие носил Лева в своей прошлой жизни. Человек был пьяненький и продолжал свое тихое пьянство в автобусе: открыл «дипломат» и достал оттуда бутылку дешевого бренди. Он болтал ногами и толкал Леву через спинку сиденья. Лева хотел пересесть, но потом махнул рукой: ехать было не так уж далеко. Но Саша насторожился: он всех пьяных теперь подозревал в том, что они притворяются. Он привстал на сиденье, извернулся, перегнулся через спинку и заглянул очкастому в лицо. Лицо было несчастное.
   — Стерва, — сказал очкастый.
   — Что?!
   — Стерва она… Ах какая злая, какая… Ненавижу… — Человечек снял очки, зажмурился и яростно замотал головой, словно хотел прогнать какое-то навязчивое видение. — Товарищ… угостить вас шерри-бренди? Три звездочки… — Он протянул Саше пластмассовый стаканчик.
   — Оставь его, — сказал с неодобрением Лева и дернул Сашу за штаны так, что Саша чуть не свалился.
   — Да ладно, — отмахнулся Саша, — не хочешь — не пей, а я выпью. После такого дня грех не выпить.
   Он перебрался к очкастому, и они выпили бренди. Очкастый все жаловался на жену, которая от него ушла, и на гада, к которому ушла жена. Сам он, как понял Саша, работал в отделе снабжения на каком-то небольшом заводе или фабрике в Торжке, и жена там же работала бухгалтером, а гад, к которому она ушла, — главным инженером. В Твери очкастый был по служебному, снабженческому делу, а по завершении дела зашел в бар и уже не мог остановиться.
   — Ушла… Вот так взяла вещички и ушла… А обед кто будет варить? Пушкин?!
   Лева вздрогнул и обернулся.
   — Саня, хватит, — сказал он.
   — А иди ты… — пробормотал Саша. Но снабженец и Леве протянул стаканчик.
   — Пейте, товарищ… Я угощаю… Тоска у меня…
   Лева сперва покрутил носом и отказался, но потом передумал и тоже выпил бренди. День-то на самом деле выдался сумасшедший… Они быстро опустошили бутылку. Новый знакомый извлек из «дипломата» другую. Он искал компании и сочувствия. Когда они подъезжали к Торжку, очкастый снабженец сказал:
   — Товарищи… ребята… мужики… А пойдемте ко мне?! У меня дома есть еще. Закуски только нету… Еды вообще нету… Она, гадюка, ушла… Но мы купим. Да, мужики?!
   Они, конечно, не отказались. Бесплатный ночлег был именно тем, о чем они мечтали.

V. 1830

   «Je pars pour Нижний, incertain de топ sort. Si M-me votre mere est decidee a rompre noire mariage et vous a lui obeire je souscrirai a tous les motifs qu'elle voudra en donner, quand тeтеp ils seraient aussi raisonnables que la scene qu'elle m'a faite hier et les injures qu'il lui plait de me prodiguer.
   Peut-etre a-t-elle raison et moi ai-je eu tort de croire un moment que le bonheur etait fait pour moi. En tout cas vous etes parfaitement libre; quant a moi je vous donne ma parole d'honneur de n'appartenir qu'a vous ou de ne me marier jamais. A P.»[1]
   После того безобразного скандала, что учинила ее мать, он вынужден был написать ей. Отослав письмо, он в первую минуту почувствовал едва ли не облегчение. Обещанием не жениться никогда, ни на ком, он связывал себя, но и освобождал — гибели не будет, он не погубит ни себя, ни других; то ужасное, что, быть может, дремлет в нем, — никогда не проснется.
   Но очень быстро все переменилось. Он уже раскаивался в этом письме. Никого он не освободил, узла не развязал, решение было по-прежнему в ее руках; в глубине души он надеялся, он был почти уверен, что она не захочет от него отказаться, а, значит, письмо его было лицемерно и ненужно, он только огорчил ее понапрасну и усугубил неопределенность своего и ее положения. Нынче на календаре девятое сентября — а письма от нее все нет. Где она? (В Английском клубе говорили о холере; говорили, надо для очищения воздуха везде по комнатам ставить на блюдечках деготь и хлор… Но в точности никто, как обычно, ничего не знал.)
   Он тосковал, работа шла плохо. Знать бы наверное: жених он или уже нет. Он бы смирился с любым исходом, только чтоб исход был ясен. И вот — почту принесли… Она писала, что ему не о чем беспокоиться, что свадьба состоится, даже если приданое не будет готово… Тон письма (под диктовку матери, конечно) был таков, словно не теща оскорбила и ни за что ни про что обругала его, а он — тещу. Но главное было сказано. И — Post-Scriptum:
   «Hier je faisais le reve terrible (je ne me le rappelle pas, mais je connais qu'etait terrible); je me suis riveillee — et il faut par moi il y avait une personne tres sombre et balbutiait vite-est rapide, comme en francais, mais rien ne pas comprendra… Il se trouva — aussi le reve, me revait seulement, comme si je me suis reveillee…je sur vous je m'inquiete, se menagez, s'il vous plait»[2].
   Сердце бешено забилось. Он стиснул руки так, что ногти (когти, когти…) больно врезались в ладони. Был ли он счастлив до умопомрачения или разочарован тем, что дверь клетки захлопнулась, — он и сам не знал. Он написал прежде Плетневу — спокойно, весело, — потом только ей.
   Такое милое, милое письмо ее, и этот детский совершенно Post-Scriptum, от которого нестерпимой жалостью сжалось сердце; а он принужден был отвечать почти сухо, как отвечают приятному, но постороннему человеку, потому что мать ее — мать, которая ее, уже взрослую, била по лицу! — всегда прочитывала; а на Post-Scriptum, наверняка прибавленный без ведома матери, вообще не ответить, словно и не слышал ее страха… Вынужденная сухость ответа мучила его; но она же знает, она понимает почему…
   Постепенно он совсем успокоился. И та вещь, над которой он уже два дня пытался работать — натужно, вяло, — пошла хорошо и легко, и все нужные слова сразу находились и вставали по местам, едва только он нащупал главную нитку — вывеску, что видел всякий раз, бывая в доме у ней… Он видел, что вещь получается хороша, и смеялся, перечитывая те места, что удались ему особенно.
   «„Что за дьявольщина!" — подумал он и спешил войти… тут ноги его подкосились. Комната полна была мертвецами. Луна сквозь окна освещала их желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы…»
   Это будет очень смешная вещь, пожалуй, самая отчаянно веселая из всех его пародий. (Оценит ли она шутку про ее соседа?) Такую вещь может написать только очень жизнерадостный и простодушный человек, каким сам он никогда не был. Тут было какое-то противоречие. Нужный стиль не сразу ему удался. Но он нашел, как из противоречия выпутаться: он придумал этого человека, и человек стал жить и придумывать других людей вместо него; и те люди все тоже сами себе и друг дружке что-нибудь придумывали — ряд кукол все уменьшающихся и уменьшающихся.

VI

   — Этот Шванвич — такая гнида… Ни в чем ни уха ни рыла не смыслит, ворюга…
   Снабженец Миронов все ругал главного инженера. Саша с Левой уже вторые сутки жили у Миронова. Он не только не прогонял, но даже не отпускал их, он очень нуждался в алкоголе и мужской дружбе, простой и честной, и даже не спросил, кто они такие и зачем приехали в Торжок, да еще с котом.
   Миронов беспрестанно поносил жену и негодяя Шванвича. Слушать это было скучно. Но деваться им было некуда. Торжок, куда их занес черт, оказался в высшей степени опасным городом: мэром его, как выяснилось из газет, была дама по фамилии Пушкина. Возможно, это было простое совпадение, но, возможно, и ловушка, расставленная ФСБ. Так что они сидели, не показывая носа на улицы Торжка, и поддакивали зануде Миронову, и пили с ним, и ели котлеты, купленные в магазине и разогретые Левой, единственным из них троих хозяйственным человеком. Днем же, когда Миронов был на работе, они смотрели телевизор или еще как-нибудь убивали время.
   Саша даже пытался несколько раз написать письма Кате и Олегу Соболевскому, но, едва начав, бросал: не умел он писать писем. О чем писать? О том, что он сидит в чужой квартире в паршивом городе Торжке и ест котлеты? Да и, сказать по правде, он думал теперь о Кате редко, а об Олеге совсем почти не думал. Это была своего рода защитная реакция: он как бы оставлял мысли о своих близких на потом, когда вернется в мир живых людей, имеющих паспорта. Он уже понял, что мысли о том, что он оставил в том мире, делают его мягким и слабым. А он больше не хотел быть мягким. Ему казалось порой, когда он смотрел на себя в зеркало, что он уже стал или становится каким-то другим человеком. Был этот другой худощав и дерзок и ничем в жизни не дорожил. А Лева писем никому не писал, он все разгадывал кроссворды. Лишь иногда, совсем ошалев от безделья, они понемногу возились с рукописью.