У Саши на сей счет не было вообще никакого мнения; королева Виктория в его мозгу ассоциировалась только с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном и еще с Аркадием Райкиным. Он пожал плечами.
   — А при чем тут декабристы?
   — Фаддеев же не сказал, что Пушкин в этой десятой главе писал только о декабристах. Да, может, это и не десятая глава. И не Пушкин.
   — Дай-ка я погляжу…
   И они, толкаясь плечами, продолжали уже вдвоем водить карандашами по строчкам, но ничего толком прочесть больше не сумели — возможно, сказалась усталость глаз. Все обрывки — если, конечно, они их верно разобрали — были какие-то скучные и бессмысленные: «газ зажигают в фонарях», «ханжа запрется в монастырь», «аренда» (при чем тут аренда?!), «на черном белый силуэт», «гроза семнадцатого года», «кинжал Лувеля, тень Бланки» (про Лувеля-то Лева отлично понимал, но кто такая Бланка?), «кровавым братством Времен Года» («Времен Года» почему-то с заглавных букв), «тире и точки понеслись»…
   — Это про азбуку Морзе, что ли…
   Саша отложил рукопись. Ему уже хотелось спать.
   — А при Пушкине уже была азбука Морзе? — спросил он, зевая.
   — Да, наверное… «И каменщиков вольных»… Вольные каменщики — это масоны, — сказал Лева. — Пушкин был масоном, вроде бы так считается.
   Саша, конечно, знал о масонах, то есть знал, что они есть. Лева был не такой уж невежественный, во всяком случае, по сравнению с Сашей; но все-таки он был невежественный, потому что когда Саша спросил его, какая у масонов идеология и вообще зачем они, Лева с ответом затруднился, а сказал только, что в девятнадцатом веке быть масоном считалось модно и все интеллигенты и светские люди были масонами. Точно также затруднялся и Олег, который как-то заводил в присутствии Саши разговор о масонах: он сказал, что это зловредная тайная организация, но не мог толково объяснить, откуда она взялась и в чем ее суть; Саша понял тогда, что Олег, ругая этих загадочных масонов, просто повторил чьи-то слова, а самого Олега масоны ни капли не интересовали, равно как и Сашу. Но теперь Саша заинтересовался.
   — Может, Фаддеев прав? — сказал он. — Может, это не комитет за нами гоняется? Может, это масоны?
   — Зачем мы им?
   — Не мы, а рукопись.
   — Зачем им рукопись?
   — В ней написано про них. Какие-нибудь ихние тайны.
   — В наше время нет масонов.
   — А я слыхал, что есть.
   — Ну, может, в Европе.
   — Нет, у нас. Ельцин был масон. (Это сказал Саше Олег.)
   — Чушь собачья, — сказал Лева. — И вообще масонов придумали, чтобы было на кого сваливать все беды. Я не желаю даже слышать этой чуши. С людьми, которые запоем читают весь этот бред, я просто не разговариваю.
   — Но ты сам говоришь, что он был масоном!
   — Пушкин? Ну, был… а может, и не был, а так, дурака валял… — Лева, заразившись от Саши, тоже начал зевать. — Масоны тогда были, насколько я понимаю, вроде клуба…
   — Вот-вот, — сказал Саша, — клуб «Ротари», это самая их главная шайка.
   Лева поглядел на Сашу очень выразительно. Саша и сам склонялся к мысли, что масоны — это чепуха. Олег читал довольно много всякой чепухи и иногда пересказывал ее Саше.

VII

   Час спустя Геккерн и Дантес вышли на адрес бабы, которая вывихнула плечо, но Спортсмена и Профессора в адресе уже не было. Они потрясли бабу, но не стали о ней особо заботиться, а просто угостили водкой с клофелином. Баба не сообщила ничего важного. Геккерн и Дантес и так предполагали, что беглецы возят кота с собой. Это свидетельствовало об их изощренном уме: они нарочно демонстрируют кота, чтобы все думали, что надо ловить двоих мужиков с котом, а в критический момент они бросят кота и превратятся в двоих мужиков без кота, это классический отвлекающий маневр.
   — Спортсмен даже марку сигарет не сменил. Он очень дерзок. (Они раскурочили унитаз и извлекли оттуда окурки, которые унитаз еще не полностью переварил.)
   — Они оба очень дерзки.
   Хозяйка лежала где упала: на полу в коридорчике. Дантес аккуратно перешагнул через ее тело и пошел в ванную мыть руки. Приведя себя в порядок, Геккерн и Дантес снова пошли обходить вокзалы. Они были терпеливы и не суетились. Они проверили Ленинградский, Ярославский, Казанский и Киевский вокзалы, а перед Павелецким решили зайти в ресторан пообедать. Голодный агент неэффективен.
   В ресторане на Дантеса заглядывались женщины. Он был даже красивее, чем тот, чье имя он носил. Черты его лица были тоньше. И усов у него не было. Иногда красота Дантеса была полезна — если в деле участвовали женщины. Но в операции «Евгений Онегин» никаких женщин пока не было. Мадагаскарская жена Профессора вообще не в счет, невеста Спортсмена ничего не знает, бывшая сожительница тоже. И Спортсмен не пойдет к ним. Геккерн и Дантес уже многократно убедились, что он неглуп. Его дерзкая вылазка на встречу с Фаддеевым была тому подтверждением. И ведь Фаддеев абсолютно ничего нового не смог о беглецах сообщить, так что дерзкая вылазка не причинила им вреда.
   — Но он не продержится долго без бабы, — сказал Дантес.
   — Да. Все рано или поздно идут выплакаться к бабе.
   — Ну, не только выплакаться.
   Сами агенты, будучи при исполнении, не прикасались к женщинам, как и к спиртному, за исключением тех случаев, когда это диктовалось производственной необходимостью. Потом, по завершении операции, они обычно брали одну на двоих. Это была традиция. Геккерн был женат, а Дантес холост, но не по каким-то особенным причинам, а просто по молодости.
   Агентам принесли обед. Они ели не торопясь и разговаривали о своем, о секретном. Датчики, закрепленные на их телах под одеждой, показывали, что никто не подслушивает их разговора — ни свои, ни чужие.
   — Трое суток — это они, конечно, погорячились, — сказал Геккерн.
   Дантес понял по интонации напарника, что тот сказал «они» на сей раз не про беглецов, а про высокое начальство. Высокое начальство дало им трое суток, но они отлично понимали, что в данных обстоятельствах не они в руках у начальства, а начальство — у них. Сколько надо, столько и будут искать. Начальство-то само искать не пойдет. Оно этого не умело никогда. Оно умело только ставить задачу.
   — Уж до той весны-то мы их возьмем, — сказал Дантес. Теперь «они» опять были Саша Пушкин и Лева Белкин.
   — Временной люфт должен остаться, — сказал Геккерн. — После того, как мы возьмем их и все станет известно, еще какое-то время уйдет на наши внутренние проблемы.
   Дантес потянулся за бутылкой минеральной воды и налил себе в стакан. Попутно он сделал замечание напарнику:
   — Ножи. — У Геккерна была дурная привычка класть ножи крест-накрест.
   — Все вы, молодежь, суеверные, — сказал Геккерн добродушно. — Так нельзя. Мы же православные люди.
   Дантес знал, что Геккерн никакой не православный, а просто лицемер, как и все его коллеги старше сорока. Раньше, когда жизнь была другая, Геккерн православным не был, а, наоборот, заботился о верующих. Это несколько смущало Дантеса: сам-то он был настоящий православный, а в те, прежние времена, был еще ребенком и ни о ком не заботился. Первым, о ком ему случилось позаботиться, был один его школьный товарищ, пытавшийся продать Западу что-то, Дантес уже забыл, что именно, но не забыл лицо товарища, когда того увозили. Ему до сих пор приятно было вспоминать это растерянное лицо. В школе товарищ отбил у Дантеса девушку. Лицо девушки Дантес давно забыл. У него было много девушек уже тогда. Он любил девушек. Ему всегда было тяжело о них заботиться, а ведь приходилось нередко. (Красота его была для него бременем, о чем более толстокожий Геккерн даже не догадывался.) Он был доволен, что в операции «Евгений Онегин» пока нет никаких девушек
   — А я верю приметам, — сказал Дантес. Он по молодости и широте душевной во все понемножку верил: в карму, в гороскопы и сонники и в Макса Фрая. — Между прочим, он тоже был суеверный.
   Дантес имел в виду Пушкина — не Сашу, а того, другого. Геккерн кивнул одобрительно: хороший агент должен по возможности проникнуться образом мыслей, привычками и чувствованиями объекта. Тут не было никакой ошибки: хотя объектом для них был спортсмен Пушкин, но и поэт Пушкин тоже был объектом, и то обстоятельство, что он уже умер, нисколько этому не мешало. Князь Кропоткин, к примеру, тоже умер, но это не мешало ему быть в настоящий период времени объектом для одного из коллег Геккерна (симпатичного, образованного человека, с которым Геккерн работал бы с большим удовольствием, чем с хамоватым молодым Дантесом, но сие от Геккерна не зависело). Сами же агенты не обязаны были входить в роли тех, чьи имена стали их оперативными псевдонимами, но лучшие агенты все же немножечко, самую чуточку входили — в этом был шик, непонятный и недоступный агентам менее высокой квалификации; так, Дантес время от времени пытался подкручивать несуществующий белокурый ус и держался так прямо, словно аршин проглотил, а Геккерн стал покуривать голландские сигары и злословил еще более едко, чем раньше, и оба они порою проявляли тонкость чувств, им в обычной жизни не свойственную.
   — Ты положил ножи накрест, и удачи нам сегодня уже не будет, — сказал Дантес нарочито капризным тоном.
   — О, разумеется, — отвечал Геккерн добродушно-насмешливо. — Покуда с ними черная кошка, удачи нам не будет.
   Дантес улыбнулся, давая понять, что оценил шутку напарника. Им подали кофе и десерт. За десертом они еще немного потрепались. Они отбросили притворство, в котором нуждались поначалу, чтобы аккуратно прощупать друг друга и плавно войти в игру. Теперь они говорили настолько откровенно, насколько им позволяли их собственные характеры и характер их взаимоотношений. Они с полуслова понимали друг друга. Именно по этой причине разговор их был мало кому понятен.
   — Я только не могу понять, — сказал Дантес, — зачем Одоевский рассказал Бенкендорфу.
   — Не все уверены, что именно Одоевский рассказал… Но, скорей всего, он. По дурости. Одоевский был болтун.
   — А зачем он рассказал Одоевскому? Почему не Вяземскому?
   — Тоже по дурости. Все литераторы болтуны. — Геккерн знал толк в литераторах, ему случалось о них заботиться. — И Одоевский был чернокнижник. А Вяземский — нет. Хотя как знать? Может, он и Вяземскому рассказал. Но тот держал язык за зубами.
   — Ведь это те отравили Бенкендорфа на пароходе?
   — Кто знает. Может, те, а может, тот католический поп, что над Бенкендорфом обряд совершал… Молодец Бенкендорф: дурак дураком, а ведь успел перед смертью продиктовать несколько слов…
   — Он был дурак?
   — Ну, не совсем… Жоржика, например, он разыграл неплохо. Но и не слишком умный. Фон Фок был умный, но те убрали его еще в тридцать первом, сразу, как только он сказал Бенкендорфу. Но Бенкендорф тогда не поверил, да и фон Фок сказал не все.
   — Почему наши не позаботились об Одоевском?
   — Наши тогда были слабы. Бенкендорфа сменил Орлов, а он был еще глупей, совсем как Менжинский или… — Геккерн не договорил, но Дантес понял, кого тот имеет в виду.
   — Все-то у тебя глупцы, — сказал Дантес.
   — Умных было мало. По-настоящему умные — после князя Ромодановского, конечно, — были только граф Шувалов, Лаврентий и Юра.
   — А Феликс? А Ежик?
   — Эти были наихудшие дураки из всех. Феликс — истерик, пустой хлопотун… А Еж вообще сумасшедший, — сказал Геккерн. Его мнение нередко коренным образом расходилось с мнением высокого начальства: Дантес восхищался его смелостью и все его слова хорошенько запоминал, но пока никому ничего не докладывал, берег на потом. — Но отдельные дураки не могут поколебать систему, являющуюся гомеостазисом.
   — Но был инцидент в семнадцатом, — заметил Дантес.
   — Разве это инцидент? Так, небольшой конфликт интересов. Внешняя разведка, как всегда, повздорила с внутренней, восточники с западниками, да еще англичане вмешались — вечно им не сидится спокойно… Во всем этом плохо было одно: все увлеклись жидами и не позаботились о тех. Мы и сейчас наступаем на те же грабли, — вздохнут Геккерн. — Опять жиды, чеченцы, исламисты, американцы, китайцы, Сорос…
   — Ну, они же гадят.
   — Да сколько они там нагадят… И вообще никаких жидов не существует: их придумали те, чтобы было на кого сваливать все беды…
   — Ты еще скажи, что китайцев не существует.
   — И скажу. Их американцы придумали, чтобы сваливать на них свои беды.
   — А американцев кто придумал?
   — Мы, конечно. Мы — их, а они — нас.
   Дантес засмеялся: он любил, когда его серьезный напарник начинал вдруг трепаться в подобном духе. Многие, многие почли б за счастие работать с Геккерном; молодому Дантесу повезло. Дантес сказал:
   — По-хорошему надо бы все силы бросить сюда, а не только нас с тобой.
   Теперь уже Дантес говорил вздор и ересь: высокое начальство потому и поручило дело им двоим, что дело было чрезвычайной важности, из тех, на которых ставят гриф «Перед прочтением уничтожить», и чем меньше народу (особенно из своих!) будет знать — тем спокойнее. Геккерн тоже всегда запоминал всякую нестандартную ересь, которую высказывал его младший товарищ, и тоже никому не докладывал. Возможно, Дантес болтал ересь нарочно, чтобы подколоть Геккерна, как и Геккерн болтал, чтобы подколоть Дантеса. Они часто подкалывали друг друга, когда были не совсем при исполнении, а на обеденном перерыве. Геккерн покачал головой, давая понять, что шутки окончены, и сказал:
   — Ничего, ничего. Юра все расставил на свои места.
   — Да, но Чебриков сожрал Крючка. (О наш читатель! Нам надоело тебе все разжевывать. Возьми учебник истории да почитай.) — И в девяносто первом быдло все-таки поднялось.
   — Ошибаешься, — сказал Геккерн. — Никто в девяносто первом никуда не поднялся. Орали на митингах — единицы, да и те орали против талонов на колбасу. Причина в том, что Крючок взял власть обратно, когда было уже поздно что-то делать, а Шебаршин подсидел Крючка. И пошла некомпетентность, чехарда и грызня… Она бы шла и до сих пор, если бы Примус не допустил ошибку. Но мы этой ошибки не повторим. Крючок научил Его, как надо. Единственное, что пугает меня по-настоящему — наша внутренняя грызня…
   — А промеж нас есть грызня? — усмехнулся Дантес.
   — А разве нет? — Геккерн любил поиграть в провокационные игры, это оттачивало его интуицию. — Скажи честно… ведь ты бы не прочь обо мне позаботиться?
   — Перестань. Мы же друзья, — сказал Дантес. Улыбка его была очень обаятельна. Она могла произвести хорошее впечатление даже на такого обледенелого человека, как Геккерн.
 
   — Хватит! — сказал Большой. — Ишь разогнался! И где же Пушкин?!
   — Но…
   — Исчезни.
   Мелкий исчез. Большой остался. Погода испортилась, начинался дождь. Но Большой не замечал дождя.

VIII. 1830

   Августа первого числа, в три часа пополудни он зашел к Никольсу и Плинке. Виельгорский с ним был. Оба были франтами, в высоких цилиндрах. В витрине выставлена была новая коллекция тростей, он никогда не мог равнодушно пройти мимо них. Он был покупатель постоянный. Заодно ему нужно было получить свою дорожную шкатулку, очень удобную, он отдавал ее в чинку. Приказчик осведомился, что желает «Monsieur Pouchkine».
   — Покажите мне, monsieur… — Он поднял глаза и запнулся. Приказчик был — черный. Смуглей он не видал еще человека. — Покажите мне вот эту трость.
   Черный приказчик подал трость с серебряной рукояткой, он осмотрел ее. Украдкой он взглянул опять на приказчика. Смугл не в желтизну, а в синеву, высок, курчав, черты лица тонкие, нос не приплюснутый, правильной формы. Мулат. От него и пахло как-то странно — не то чтобы неприятно, а не так, как от белых людей. И он смотрел, не отводя взгляда.
   Он возвратил приказчику трость — дорога слишком, да и без надобности. Тот рукой неловко коснулся его руки. Рука мулата была очень горячая и сухая. Черная рука с розовой ладонью.
   — Monsieur Pouchkine, вас просят прийти по этому адресу, — сказал мулат, протягивая ему сложенную записку. — Просьба также соблюдать конфиденциальность.
   Он опять поглядел на приказчика удивленно. Все в приказчике было не так. Помедлив, он взял записку. Руки их снова столкнулись. То ли мулат был очень неуклюж, то ли делал это намеренно. Бумага была шелковистая и очень тонкая, как старые папирусы.
   — Кто передал вам записку? — спросил он сухо.
   — Братья, — отвечал мулат. — Они ждут вас. — Это было похоже на дешевый роман.
   Виельгорский подошел к нему, и они вышли. Записку он сунул, не глядя, в карман сюртука. Развертывать и читать ее при Виельгорском не хотелось. Все это пахло грязной интрижкой. Был четвертый час — пора обеда. Обедать они пошли к Леграну. У Дюме обеды были лучше, но у Дюме он был вчера и третьего дня. По дороге он спохватился, что забыл про шкатулку.
   — Странно, — сказал он Виельгорскому, — никогда прежде я не видел там мулата.
   — Какого мулата? — спросил Виельгорский. — Я не обратил внимания.
   В тот день он был у Фикельмонов и видался там с целой кучей разного народу. Говорили, как и все последние дни, о Филиппе и о Полиньяке. Он отзывался о Полиньяке резко, многие нашли, что чересчур резко. Записку он прочел только перед вечером, оставшись один. Она была писана по-французски, крупным мужским почерком, грамотно, но коряво, как светский человек не напишет. Тон ее был донельзя неприличный и странный.
   «Брат наш,
   — говорилось в ней,
   не забыл ли ты, кто ты? Пришла пора тебе вспомнить. Кровь твоя молчит, но она заговорит».
   Далее эти люди приглашали его в воскресенье, в осьмом часу, принять участие в некоем собрании. Адрес был указан в Васильевском острове. По всей видимости, это была глупая шутка: но чья? Масоны даже в шутку не могли так написать. Было ли это связано с женщиной? Внизу в правом углу записки была нарисована пантера. Она вышла очень хорошо, как живая. Он сложил записку и убрал ее в ящик туалетного стола, он любил курьезы. Позвал Никифора, переоделся. Поехал к Дельвигам на Крестовский. Дельвиг сам не бывал у Фикельмонов и в других светских домах, но отчета требовал ежедневного. На Крестовский только-только начали ходить омнибусы, забавная новинка, он ехал на крыше и на всех глядел сверху вниз. Эти недели в Петербурге были суматошные, он почти не мог работать — только корректура да статьи. Потом. Вот-вот вся жизнь переменится.
   Вечер с Дельвигом был как обычно хорош. Был там и брат Лев. Много смеялись. Опять о Полиньяке. Тут уж было не до смеха. Он никому не рассказал о записке, но он не забыл о ней. Шутник, кто б он ни был, сумел его заинтриговать. Но в этой шутке ему казалось что-то грубое и мрачное.
   На другой день — была суббота — улизнув с необычайной ловкостью от Хитрово, он перед обедом опять гулял по бульвару. Дойдя до Большой Морской, он остановился. Он вспомнил про шкатулку. У Никольса и Плинке его обслужил старый приказчик, которого он и раньше знал. Он не хотел спрашивать про мулата, но все же спросил. Старый приказчик наморщил свой лоб.
   — Pardonnez-moi? Какой мулат?
   — Темнокожий человек, — ответил он терпеливо, — он был тут вчера.
   — Mais, Monsieur Pouchkine… У нас нет темнокожего человека.
   — Вчера… — проговорил он растерянно.
   Приказчик стоял и недоуменно смотрел на него. Он пожал плечами, купил какую-то ненужную вещь и ушел. Начинался дождь. Он ускорил шаг. Дождь припустил сильней. Один раз ему почудилось, будто кто-то идет за ним, наступая прямо на пятки. Он обернулся резко, но никого не было. Он возвратился к себе. В передней Никифор зевал по-крокодильи. Было холодно, он этого не любил, но менять нумера (окнами на северо-запад) не хотелось: он привык. Он отпер бюро и перечел записку. Завтра — воскресенье. Маленькая пантера, изогнув шею, глядела на него. Поза ее была напряженная, она готовилась прыгнуть. Пантера скалила острые зубы. Казалось, что кончик ее хвоста шевелится.

Глава третья

I

   До возвращения Олега оставалось всего ничего: была уже пятница. Квартира была очень спокойная и чистая, но улица Бауманская все больше и больше не нравилась Саше. От страха и безделья они с Левой уже на стенку лезли. За обедом, когда Лева просыпал соль, Саша сказал:
   — Ну все. Сегодня они нас возьмут.
   — Все вы, молодежь, суеверны, — сказал Лева недовольно.
   — А тебе сколько лет?
   — Сорок.
   — Ну и мне тоже тридцать один. Я уже давно не молодежь.
   — Но ты суеверный.
   — Ну и что, — сказал Саша. — Он тоже был суеверный.
   Он говорил о Пушкине; он знал, что Пушкин был суеверный, из популярной книги, которую поутру купил в магазине «Букберри», — не сам, это было рискованно, а мальчишку попросил за десять евро. Пушкину нагадали, что он в тридцать семь лет умрет от белой лошади или белого человека. Так и вышло: Дантес был белый человек, блондин. Лева тоже прочел эту книгу и сразу понял, о ком говорит его товарищ. Лева посмотрел на Сашу хмуро и ничего не ответил.
   — Это карма, — сказал Саша.
   — О-о-о… — протянул Лева; глаза его сузились, и все лицо сделалось очень неприятное. — Начинается… Карма… Биополе… Вот объясни мне, пожалуйста: что у тебя такое на шее висит?
   Было жарко, — они сидели по пояс голые и ели на десерт арбуз. Этот арбуз был сладкий, не как в прошлый раз. Саша умел выбирать арбузы, его еще в детстве дедушка научил. На Сашиной широкой груди — все мышцы у Саши были отлично развиты, и он гордился своей грудью, как какая-нибудь кинозвезда, — болтались золотой крест на цепочке и шнурок с амулетом от порчи и сглаза, он купил этот амулет в Турции, куда ездил еще с Наташкой. Он объяснил это Леве, хотя понимал, что объясняет напрасно. Цыплячья Левина грудь была пуста. Лева ни во что не верил. Саша даже спрашивать не стал, христианин ли Лева, католик или еще кто. Лева был естествоиспытатель. Ему положено верить только в свою зоологию. Саша не наезжал на Леву из-за его неверия, как не наезжал на медичку Катю, и ему было непонятно и обидно, что Лева на него наезжает. А Лева сделался какой-то раздражительный и наезжал теперь на Сашу по всякому поводу и без.
   — Ты в армии был?
   Саша хотел солгать, но передумал.
   — Нет.
   — Откупился?
   — Мать откупила, — сказал Саша, — Ну и что? Если война — так я пойду, у меня разряд по борьбе, и стрелять умею, а генералам дачи строить — извините. Тебе-то какое дело? Ты, что ли, служил?
   — У меня зрение, — угрюмо ответил Лева, — и плоскостопие, и печень не в порядке.
   — Ну и что ты на меня наезжаешь?
   — Ты же темный, — сказал Лева, — ты неандерталец… А денег у тебя куры не клюют. За что, почему?! Продаешь глупые железки таким же неандертальцам… Все вы такие…
   Это было уже слишком. Саша вскочил и стал одеваться. Он больше не мог находиться в одной комнате с Левой. Он взял рукопись из кармана куртки и, сложив вчетверо, стал заталкивать в задний карман джинсов.
   Один ветхий листок надорвался, Лева громко охнул. Саша молча вынул листочки, разгладил их и сложил в пакет. Затем он раскрыл бумажник и стал демонстративно пересчитывать деньги. Он знал точно, сколько денег еще есть у Левы в его бумажнике, они друг от друга денег не утаивали и отчитывались в расходах, потому что денег было мало и они имели жизненно важное значение. Саша в уме разделил все их общие деньги на две части и выложил из своего бумажника лишнее на тумбочку. Он делал все это не из честности, а лишь желая оскорбить Леву. Он это сам понимал, потому что уже поступал так с Наташкой. Надо еще было сказать Леве что-нибудь уничтожающее, например: «Настоящие ученые изобретают лекарство против рака, а ты изучаешь какого-то паршивого хомяка и еще хочешь, чтобы государство тебе деньги платило», но Саша не решился сказать это, потому что не был твердо уверен в том, что изучение хомяков и лекарство против рака никак не связаны: лекарство-то на мышах испытывают. Саша не хотел еще раз выглядеть темным и невежественным. Черномырдин подошел к нему и потерся о его ноги; он не оттолкнул Черномырдина, но и не нагнулся погладить его, как делал обычно. Уходя, он шарахнул дверью так, что самому сделалось страшно. Он начал жалеть о ссоре, еще не успев спуститься по лестнице, так всегда бывало у него с матерью, с Наташкой, с Катей или с Олегом; ему отчаянно хотелось вернуться и предложить Леве мир, но он не мог себя переломить. Лева оскорбил его ни за что ни про что и должен быть наказан; но Лева не сказал ему ни единого словечка, а только щурил свои близорукие глаза, и Саша не знал, наказан ли Лева и мучается ли он. Быть может, Лева только рад, что избавился от Саши. Быть может, Лева сейчас схватит копию рукописи и побежит на Лубянку. Быть может, Лева с самого начала был их агентом.
   Саша шел быстро, почти бежал; он был в отчаянии. То относительное спокойствие, в котором он пребывал еще час назад, рухнуло по его собственной вине, и он понятия не имел, что будет делать дальше. Опять какой-нибудь вокзал, опять искать ночлега… Ему было тошно и жутко даже думать об этом. И погода, как назло, была жаркая, солнечная; это угнетало его и совсем сбивало с толку. Ему захотелось пойти в церковь, где он был вчера, и все рассказать батюшке. Однако, дойдя до церкви, он одумался. Они знали, что он верующий, и, стало быть, церкви были так же опасны для него, как посольства, вокзалы, почта, телеграф, Интернет, метро, библиотеки, книжные магазины, музеи, проститутки и город Петербург. Да и батюшку Саша вчера видел; батюшка был какой-то невзрачный, с озабоченным и сердитым лицом, похожий на учителя химии. Такому человеку открываться не хотелось. Саша читал в детстве «Овода»; но и без «Овода» он понимал, что не всякому батюшке можно доверять. Он решил, что до вечера будет болтаться по улицам, а потом… Он не знал, что потом. Но он лучше сдохнет, чем вернется к Леве и Черномырдину. Его новый телефон зазвонил; этот номер знал только один человек — Лева. Саша не стал отвечать на звонок. Вероятно, Лева звонит ему с Лубянки.