— Ладно, ладно, — сказал Саша. — Скоро поедем. Я еще не все лекарства пропил. (Так всегда доктора говорят — «пропейте лекарства», и даже божественная Маша так выражалась.)
   — Пушкин, я надеюсь, у тебя достаточно мозгов, чтобы не рассказывать ей нашу историю?
   — Правильно надеешься, — сказал Саша миролюбиво. Лева часто к нему вот так оскорбительно цеплялся, намекая на Сашин недостаточный интеллект; но Саша пропускал мимо ушей, терпел. — А только, Белкин, рано или поздно нам придется кому-нибудь рассказать. Иначе мы никогда не поймем, что в этой глупой рукописи такого…
   Лева в ответ заявил, что лично ему бы только получить чистые документы и смыться в какое-нибудь тихое место — и он навсегда забудет про рукопись; да она и сейчас его ни минуточки не интересует, особенно после того, как он убедился, что это не Пушкин.
   — Да? — сказал Саша. — А что ж ты сегодня все утро с ней возился, ничего кругом себя не видел, не слышал? Марья три раза к завтраку звала…
   Лева покраснел так, словно Саша уличил его в карманной краже.
   — Это я так, — оправдывался он, — от нечего делать…
   — Ну, покажи, что ты там еще разобрал!
   — Да так, чепуха все.
 
..................черный человек
И постепенно сетью тайной
.............................................
.............................................
Я всех уйму с моим народом
.............................................
.............................................
Лес рубят;........................
.......................................
.............................................
Держал в ежовых рукавицах
.............................................
.............................................
свирепой шайке палачей!
 
 
   — Какого черта?! Что за белиберду они опять читают?! Это же совсем не стихи, что я сбросил с дискеты!
   — Чего ты на меня орешь? — плаксиво огрызался Мелкий. — Откуда мне знать, что они там читают?! Что у них с самого начала было, то и читают… У одного слабое зрение, другой необразованный… Они, наверное, еще не поняли, что это не те стихи… Ты б еще дольше тянул с этими стихами…
   — Тьфу! — сказал Большой.
 
   Саша согласился, что это все чепуха. Но он заметил, что Лева показал ему не все свои записи. Что-то Лева спрятал — почему?! Это было смешно и глупо, но все же Саша потребовал, чтобы Лева открыл ту страничку своего блокнота, которую так спешно перелистнул, желая утаить.
   — Ты сам, что ли, стихи взялся писать? — насмешливо спросил Саша. — Про любовь?
   — Да нет, нет… Просто… Понимаешь… Я тут в рукописи прочел слово «хомяк»… И, как нарочно, во всей строфе больше ни одного словечка не разберу, она вся так густо зачерканная…
   — Хомяк! — фыркнул Саша. — Так вот над чем ты все утро бился! Хомяк… да, брат, это точно не Пушкин. Хомяк, Ельцин, колбаса…
   — Знаю, что не Пушкин… а что, по-твоему, Пушкин не мог писать о хомяке?! По-твоему, он не писал о животных?
   В голосе Левы слышалась обида. Саша пожал плечами:
   — Ну почему писал, наверное… Может, про льва там или тигра… Да вот, пожалуйста: «Кот ученый все ходит по цепи кругом…»; «Белка в тереме живет и орешки все грызет…»
   Это все Саша помнил с еще дошкольного детства: под влиянием тогдашнего Сашиного отчима мать много читала сыну стихов — классику, про зверюшек добрых… Над стихотворением (забыл — чьим) о собаке, у которой отняли рыжих семерых щенят и поклали в мешок и убили, — Саша так ревел, что отчим упросил мать купить ему щенка… Щенок вырос в громадного дога, очень умного. Он умер, когда Саша уже школу заканчивал, и тогда Саша опять ревел, а отчим — уже другой — злобно смеялся над ним и обзывал его бабой, и Саша дал отчиму в глаз (он был на голову выше этого гада отчима), и отчим нажаловался матери, а мать прогнала из дому — не Сашу, конечно, а отчима… так Саша мечтал в детстве — ведь на самом-то деле мать, несмотря на все мольбы Сашины и доброго отчима, щенка так никогда Саше и не купила, а доброго отчима прогнала, а с тем гадом жила, пока он сам ее не бросил; добрый отчим приходил, хотел видеть Сашу, хотел водить его в зоопарк, а мать сказала, что это подозрительно и ненормально, и Саше настрого запретила с добрым отчимом встречаться — ей, видно, казалось нормально, только когда мужчина ненавидит маленьких мальчиков, а не наоборот. Саша не посмел ослушаться матери и никогда больше доброго отчима не видел.
   «Этот, что с Наташкой живет, — наверное, обижает Сашку… А эта дура не заступится… И они никогда, никогда не купят ему собаку, они и на хомячка-то не разорятся… С них станется в детдом его отдать!» Саша мотнул головой, отгоняя дурные мысли.
   — «Царевна там в темнице тужит, — еще вспомнил он, — и серый волк ей верно служит…»
   — Бурый, — сказал Лева. — Бурый волк, — объяснил Лева. — Бурый, а не серый. И, между прочим, это очень верно, если он писал о лете и средней полосе.
   — Но про хомяка Пушкин все-таки не мог писать. Хомяк! К хомяку и рифму-то не придумаешь, кроме «дурак». И вообще это не поэтическое животное.
   — Да?! — окрысился Лева. — А я утверждаю, что он писал о хомяке.
 
Приходила белочка-княгинечка,
Приходила лисица-подъячиха -
Подъячиха, казначеиха!
Приходил ярыжка горностаюшка[3],
Приходил байбак тут игумен,
Живет он, байбак, позадь гумен.
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненький, зайка серенький.
Приходил целовальник еж…
 
   — А говорил, никаких стихов не знаешь! — сказал Саша. — Но где же тут хомяк?
   Лева поверх очков бросил торжествующий взор на Сашу; глаза его горели.
   — У меня есть версия, что байбаком он называл не Marmota bobac, то есть сурка, а именно Cricetus cricetus! Вплоть до двадцатого века люди очень сильно путались в названиях животных… Ведь сурок не селится «позадь гумен»; он обитает в степях, на лугах, в горных пустынях, на лесных полянах, в горах; он живет огромными колониями и не терпит распашки и присутствия человека. К тому же ранней весной, когда происходит действие этой сказки, сурок в наших широтах еще спит… А вот хомяк — другое дело. Он селится именно там, где есть люди и хлеб. К тому же хомяк с его толстыми щеками гораздо больше похож на монастырского начальника, чем кроткий изящный сурок… Так что глубоко заблуждаются те, кто считает, будто бы Пушкин не уделил внимания хомяку… хотя, конечно, место и роль белки в его творчестве значительно больше, — со вздохом признал Лева.
   — Ты прямо пушкиновед какой-то, — с уважением сказал Саша: он нашел Левино толкование обоснованным и убедительным. — Но почему если монастырский начальник — так сразу с толстыми щеками?! Почему ты не можешь не оскорблять мою веру? Я же твою науку не оскорбляю.
   — Извини, — сказал Лева. Совершенно очевидно было, что он извиняется просто для проформы, а вовсе не потому, что устыдился.
   — Ладно… — вздохнул Саша.
   Он никогда ни с одним игуменом или другим монастырским начальником не был знаком — черт их знает, может, у них и толстые щеки, это же не преступление… Начальник есть начальник, хоть в монастыре, хоть где… Во всяком случае, ему не хотелось всерьез ругаться с Левой.
   — А почему еж — целовальник? — спросил он. — Кто ж станет целоваться с ежом?
   — Так раньше называли чиновников, которые собирали подати с населения.
   — Налоговый инспектор! — хохотнул Саша. — А что — похоже! Такой колючий проныра… А ярыжка — кто?
   — Не помню. Тоже профессия какая-то.
   — Дай сюда рукопись, — сказал Саша. — Почитаю.
   — Зачем? Мы же установили, что это не Пушкин, а фальсификатор… то есть даже не фальсификатор, а шутник… Я-то просто хомяком заинтересовался…
   — Да мне без разницы, — сказал Саша. — Что-то я настроился на поэтический лад.
   Он готов был сейчас какой угодно чепухою заняться — только б уйти от мыслей о матери, не вспоминать, не пережевывать старые обиды. Да, он почти не любил свою мать, и это, конечно, было очень нехорошо; но ведь и она, вечно занятая собою, не очень-то его любила… Мужчины, подружки, вечеринки, гости, наряды… Зимний вечер; уткнувшись носом в холодное стекло, изнывая от тоски по ней, он сидит с ногами на подоконнике и ждет, ждет — она обещала пойти с ним в кино… Так проходит час и другой. Когда он понимает, что ждать бесполезно, — слезает с подоконника, горбясь, как маленький старичок, плетется в кухню и разогревает макароны, но сердце у него так болит, что он не может есть.
   Он опять мотнул головой и постарался погрузиться в рукопись как можно глубже. Он даже маленькую лупу с Машиного стола взял, чтобы лучше видеть. Нельзя сказать, чтоб его усердие вовсе не было вознаграждено: он разобрал некоторые слова из еще одной строфы (или как там они называются, эти штучки по четырнадцать строчек), к которой раньше не мог подступиться, но смысла в этих словах все равно никакого не было.
 
...............................низринув
..............................................
..............пред Лизою Марина
..............................................
..............венок имен девичьих
Кружась летел.......................
..............................................
..............................................
...............все буквы алфавита.
..............................................
..............безмятежный..........
Но вот..................................
..............................................
 
   — Про баб, — сказал Саша. — Все про баб.
   Лева нахмурясь посмотрел в Сашину запись:
   — Лиза — так звали у него героиню, забыл, какую… Ах да, из «Пиковой дамы», я оперу слушал. Она утопилась, кажется. А Марина, Марина… быть может, Марина Мнишек… Но только все это чепуха.
   — Почему чепуха? — живо возразил Саша: он сильно приободрился, узнав, что в стихах говорится не просто о каких-то бабах, а о самых настоящих пушкинских героинях. — Не чепуха, а все-таки Пушкин…
   — Пушкин не мог писать про Ельцина и Путина, — со вздохом сказал Лева, Неясно было, к чему относится вздох: то ли Лева удивлялся Сашиной глупости, то ли тоже в глубине души хотел, чтобы рукопись оказалась — Пушкиным.
   — Там нет таких слов: Ельцин, Путин. Какой-то царь в каком-то году отдал какому-то Владимиру какой-то престол, вот и все.
   — А как же королева Виктория?
   — Ну, мало ли! По телевизору тоже могли ошибиться — когда она стала царствовать… Слушай, Лева! А вот этот Вяземский — он когда помер? Позднее Пушкина или раньше?
   — Представления не имею.
   — Ведь он был друг Пушкина. Может, это он написал! Он хорошо знал его почерк, мог подделаться… Давай посмотрим в Интернете, когда он умер! Заодно проверим насчет Виктории.
   У Верейских дома был Интернет; Лева ежедневно (спросясь разрешения у хозяев) забирался туда на полчасика и читал новости, все ища какого-нибудь — хотя бы косвенного! — упоминания о ценной рукописи, которую разыскивают органы безопасности; но, разумеется, он не находил ничего, как и в газетах. Саша этот Интернет проклинал: ему ежечасно приходилось бороться с искушением написать письмо Олегу, что было бы очень рискованным поступком. Лучше б у него не было такой возможности. А вот Кате писать ему почему-то не хотелось…
   — Неудобно, — сказал Лева, — я сегодня уже лазил. Им покажется подозрительно. Потом как-нибудь… И ты бы вернул лупу. Мы как воры. Нехорошо.
   Саша кивнул. Он, понятное дело, не собирался эту дрянную маленькую лупу красть, но взял все-таки без спросу, потому что если б он попросил ее у Маши — ей могло показаться подозрительно… Все, все было подозрительно! Они шагу не могли ступить, чтоб не вызвать у кого-нибудь подозрений — во всяком случае, так им казалось. Они, между прочим, так до сих пор и не дали Верейским мало-мальски приемлемого объяснения, как и почему очутились в Покровском, отделавшись какой-то идиотской невнятицей типа «вот ехали тут мимо по одному делу», а хозяева, гостеприимные и вежливые на старинный манер, ни разу не спрашивали их об этом…
   — Ладно, потом.
   Саша тихонько спустился по лестнице, чтобы вернуть лупу на место. Машу он не видел, но слышал и чувствовал ее присутствие: она возилась в столовой, напевая что-то. Его обдало сладким жаром. Он прошел в ее кабинет (у обоих супругов Верейских были свои комнатки для работы: Маша тетради проверяла, а муж все писал какие-то бумаги, указы, наверное, а может, бизнес-планы), положил лупу, откуда взял — на стол, рядом с глобусом. Компьютер был выключен, но если б даже он был включен, Саша не посмел бы шариться в Интернете без позволения, ведь он был не герой кино, а нормальный воспитанный человек, хотя и преследуемый органами. На пороге он задержался. Такая милая красота была в этой маленькой комнате с книжными стеллажами по всем стенам, такой уют… Из всех помещений дома Саша не был только в супружеской спальне. Он не хотел видеть эту спальню и предпочитал думать, что ее нет.
   Саша услышал, как кто-то спускается по лестнице — Лева? Лева прошел к Маше в столовую, они о чем-то говорили… «Нет, нет: Белкин ей понравиться не может, он же такой… такой лох…» Лева протопал куда-то, потом опять заскрипела под его шагами лестница. «О чем он с ней говорил?!» На кресле лежала, свернувшись, Машина теплая кофточка — розовая, пушистая… Кофточка пахла Машиными духами. Саша взял ее, прижал к лицу. Щеки его горели.
   Когда он поднялся обратно к Леве, тот сказал:
   — Вяземский жил еще очень долго после Пушкина.
   — Ты почем знаешь?!
   Лева кивком показал на толстенную книгу: том Большой Советской Энциклопедии. За этой книгой он и спускался к Маше, и Маша отослала его в кабинет к мужу; он взял на полке книгу и вернулся. Сашу сразу отпустило: книжки, больше ни о чем Лева с Машей говорить не мог… Саше до сих пор как-то и в голову не пришло, что всякие вещи можно узнавать из энциклопедии. Он привык, что все узнают все в Интернете.
   — Значит, Вяземский! — сказал Саша.
   — Абсолютно ничего не значит.
   Саша и сам понимал это: из того, что Вяземский жил дольше Пушкина и мог знать королеву Викторию, вовсе не следовало, что он эти стихи написал. Но хотелось думать, что он. Вяземский был, конечно, не так интересен, как Пушкин, но все ж это не какой-нибудь современный шутник. Окрыленный, Саша вновь побежал за лупой. Внизу он столкнулся с Машей — нос к носу,
   — Ужинать через полчаса будем, — сказала Маша, — как Антон Антонович придет…
   Чуткая, она называла мужа «Антошей» только в разговоре с Левою. Она знала, что Саше это было бы неприятно? Она думала о том, как сделать Саше приятное, как не задеть его чувств? Хорошо бы так…
   — Марья, у тебя, случайно, нет стекла увеличительного? Левыч слепой, как крот. Сидит, пыхтит, пыхтит… Смотрит в книгу, а видит фигу. (Походя унизить потенциального соперника, хоть он и друг, — нормальная мужская тактика, Олег бы одобрил.) Очки у него какие-то плохие.
   — На столе у меня — возьми…
   — Маша…
   — Что?
   Ее рука лежала на перилах лестницы. Саша стоял на второй ступеньке. Он сверху смотрел на ее золотую голову, на тонкий пробор. Он шагнул ниже. Скользнул рукой по ее руке — как бы нечаянно. Она руки не отдернула. Она не смотрела на него. Ресницы ее были опущены. Светлые ресницы, не крашеные.
   — Я хотел спросить — может, тебе помочь чего? С ужином? Я могу картошку почистить и все такое…
   — Нет, Саша, спасибо. Я блины пеку. Любишь блины?
   — Лю… люблю. Очень люблю.
   — Вот и славно.
   Было в ее голосе какое-то обещание или нет? Об этом Саша думал, прыгая через две ступеньки с лупой в кармане, а вовсе не о князе Вяземском. Но он смирил себя и сел прилежно изучать рукопись, представляя себе, будто делает урок, что задала милая учительница… Он взялся за ту строфу, что шла сразу за строфой о девушках — Лизе и Марине. И вроде бы пошло, он еще ни разу столько слов так быстро не разбирал… Вот только… Нет, он, наверное, прочитал эти слова неправильно… Не может быть…
   — Что с тобой? — спросил Лева.
   Лицо у Саши было растерянное, непонимающее.
   — Посмотри… — тихо сказал он. — Посмотри, что у меня тут дальше получилось…
 
.............ужасных.............
срывая.....................мосты
...........Америки!...............
.............................нищеты
..............подмытые равнины
.............................................
громаду вод.........................
.............................................
на город.................волнами
.........Марина.......................
...............плыли..................
Увы..................................
............осиротевших...........
.............не пощадила никого.
 
   — Это же не про ту Марину… Не про женщину… Это про ураган, что у них в августе был…
   Лева схватил лупу. Он долго ничего не говорил: снимал очки, надевал обратно, водил карандашом по строчкам, брал в руки то страницу рукописи, то Сашины заметки… Потом он вновь сорвал с носа очки, выпрямился.
   — Тут что-то не то, — сказал он наконец.
   — Но ведь я прочел слова правильно?
   — Не думаю. То есть… Вроде бы написано так, но… Нет, конечно же, неправильно! «Марина» случилась, когда рукопись уже была у нас…
   Саша был растерян, зол. Голова у него шла кругом…
   — Что ты мне это говоришь?! Будто я сам не знаю! А что за «Лиза» такая? Марина «пред Лизою»…
   — Не знаю. Не знаю никакой Лизы. Знаю одно: здесь никак не может говориться об августе этого года. И не говорится. Ураганы и раньше случались. Они бывали всегда. Даже при Пушкине.
   — Белкин, вспомни, что я тебе в прошлый раз говорил: рукопись не могла быть зарыта под беседку недавно… Она с шестидесятых годов там лежала. Это очень странная рукопись.
   — Про шестидесятые годы — это лишь твое предположение, а не установленный факт, — сказал Лева. — Брось ты эту глупую рукопись. Сейчас ужинать позовут.
   — Белкин, и еще… — Саша немного помедлил: ему жаль было огорчать Леву. Но что он мог поделать, если мощная лупа выявила Левину ошибку? — Белкин, тут написано не «хомяк», а «хотя». Это точно. Просто хвостик у «я» сильно загнулся. Сам посмотри…
   Лева не стал смотреть. Он опустил голову и весь как-то сжался.

VI. 1830

   Поутру ничто не напоминало о ночном кошмаре. Только зеркало было разбито. 19 октября было на календаре. Набросив халат, он пошел к столу, беспорядочно заваленному исписанными, исчерканными листами бумаги. Он был весь какой-то вялый, и голова у него была немного тяжелая. Он не мог решить, хорошо ли то, что он писал всю ночь, или плохо. Такое бывало с ним редко.
   «Нынче ночью я видел престранный сон, не знаю, как объяснить…»
   Он стал обрывать этот лист. Нечаянно — пальцы его были от усталости неловки — он оторвал с ним и второй. Держал его в руке, смотрел.
 
«Погиб поэт…»
 
   Подумал и махнул рукой. Зажег свечку — огарок был совсем крошечный, — поднес оба листка к пламени, они сворачивались и горели. Остальную тетрадку — четыре пополам сложенных листа и две половинки — унес, убрал в сундучок, на самое дно. Он не хотел перечитывать это, не хотел переписывать набело. Он сейчас одного хотел — убрать с глаз, забыть. Может быть, потом, когда-нибудь…
   Еще были наброски к той, другой вещи. Она теперь была не нужна. Он сжег и их. Почти все. В том, что осталось, — никогда никто не разберется. Мысль эта вызвала у него холодную улыбку. Что еще?
 
«О, если правда, что в ночи…»
 
   «О, если правда, что в ночи…»
   Это бесспорно было очень хорошо; но слишком страшно было… Она сейчас тоже проснулась, наверное. Она никогда не должна догадаться, почему, зачем он написал это; никто не должен догадаться. Но сжечь это он не мог, рука не подымалась. Он размышлял — холодно, деловито. Он придумал, как сделать, чтоб никто ни о чем не догадался.
   Потом он позвал Никифора.
   Убирая осколки зеркала, Никифор, как всегда, занудливо ворчал и что-то бубнил себе под нос. Голова Никифора была такая же всклокоченная, как у него самого. Ему было смешно.
   После кофе мысли прояснились, и он стал работать.
   «Нас обвенчали. „Поцелуйтесь", — сказали нам. Жена моя обратила ко мне бледное свое лицо. Я хотел было ее поцеловать… Она вскрикнула: „Ай, не он! не он!" — и упала без памяти».
   Он работал в тот день допоздна. Настроение у него было ровное, деловитое, серое, как небо за окном. Он очень много работал и в следующие дни, ужасно много, и почти не спал. Письма от нее так и не было. Но он почему-то успокоился.

VII

   Верейский был человек разносторонний, всем интересовался с юношеским пылом: цветочками, техникой, надоями, внутренней и внешней политикой, современным искусством. Лева уже давно перестал сомневаться в том, что Мария влюблена в своего старого мужа по уши, да и не такой уж он был старый, всего на двадцать два года старше нее; и даже у Саши порой закрадывались подозрения… но он гнал их прочь. Как-то вечером, у камина, шел разговор о Левиной этологии; интересно было всем, кроме Саши, которого от звериной науки уже мутило. Хозяин дома расспрашивал Леву, даже спорил с ним, и, судя по тому, как отвечал ему Лева, было понятно, что вопросы и возражения — неглупые и по делу. Потом Верейский с совершенно детской, обезоруживающей (всех, но не Сашу) улыбкой признался, что всю жизнь дико завидует творческим людям, а еще больше ученым — любым ученым, каков бы ни был предмет их исследований.
   — Я-то в институте не был способным… Вот и пошел — партийная работа, хозяйственная… Иногда чувствую: жизнь прошла зря… И так хочется что-нибудь…
   — А вы, Антон Антонович, покажите гостям вашу последнюю статью, — сказала Маша.
   Верейский замахал руками, засмущался — казалось, сейчас, как страус, спрячет голову… Но Лева спросил:
   — А что за статья?
   За мужа ответила Маша:
   — Антон Антонович регулярно публикуется у нас в районной газете «Знамя труда». Под псевдонимом, конечно… Он пишет… такие, знаете, эссе, что ли… не знаю, как их правильно назвать, — может быть, очерки… Нет, не эссе и не очерки, а научные статьи… но и не совсем научные, а… научно-художественные. У него талант.
   Лева деловито поинтересовался тематикой этих научно-художественных статей. И опять Верейский молчал, а Маша рассказывала. Круг тем, занимавших Антона Антоновича, оказался широк чрезвычайно: он писал о развитии воздухоплавания, о тирольском фольклоре, о гипнозе, о стоматологии, о бабочках, о самоубийстве Есенина, о гляциологии, о пятнах на Солнце, о троцкистско-зиновьевском блоке… Лева диву давался: когда он все это успевает? Даже на Сашу сей перечень произвел некоторое впечатление.
   Маша принесла подшитую стопку газет, в которую Лева тотчас погрузился вместе с очками; Саша тоже взял одну газетку и сделал вид, что с интересом читает. На Маше было красное вязаное платье, не длинное и не коротенькое, а самого лучшего женского фасона… Она сегодня днем мыла голову, и волосы ее вились и пушились. Она присела на ручку Левиного кресла, склонилась над ним…
   — Правда же, правда, у него талант?!
   — Гм, — сказал Лева, — бесспорный…
   Автор питал несколько болезненное пристрастие к выражению «давайте перенесемся». Он постоянно предлагал читателям вместе с ним перенестись куда-нибудь: в карстовые пещеры, в гостиницу «Англетер», в Бастилию, на Соловки… В остальном статьи его мало отличались от того, что обычно печатают в газетах районного масштаба.
   — А сейчас, — сказала Маша, — Антон Антонович работает над статьей о Пушкине…
   — Ах, о Пушкине… — протянул Лева. А Саша только крякнул и засунул руки поглубже в карманы штанов.
   — Антон Антонович сделал сенсационное открытие… Он доказывает, что Пушкин вовсе не был потомком Ибрагима Ганнибала!
   — Обалдеть, — сказал Саша.
   — И вообще, его происхождение… Антон Антонович много работал с документами… Антон Антонович, ну, покажите же!
   Этим синим глазам Верейский не мог противиться… Статья называлась:
   ФРАНЦУЗ
   «Мы привыкли бездумно повторять: „Пушкин — это наше все". Действительно, он — сердце России, солнце каждого русского трудового человека… Но был ли Пушкин русским „по крови", как любят выражаться нынешние ревнители буржуазно-националистической идеи? И так ли важна „кровь", как пытаются внушить нам эти коричневые господа, цинично попирая десятилетиями проверенные принципы святого пролетарского интернационализма?! Некоторые факты дают нам основания утверждать, что ни одного русского, более того — ни одного славянского гена в самом русском из всех русских гениев — не было…
   Однако начнем мы с фактов известных; и прежде всего перенесемся на двести с лишним лет назад, во времена французской революции… После свержения монархии во Франции и казни короля из страны были вынуждены бежать сотни и тысячи семей аристократов».
   — Я уж говорила Антону Антоновичу: мне кажется, что слово «пролетарский» тут лишнее… Просто — интернационализма… да, Антон Антонович? Лева, Саша, скажите же ему!
   Но Лева как воды в рот набрал. А Саша спросил растерянно:
   — Неужели и он был евреем?
   «Революционный вихрь в мгновение ока смёл монархические декорации со сцены истории, обнажив их жалкий и трагичный фасад; многие обладатели пышных титулов, вконец отчаявшись, навсегда покидали пределы родного отечества, искренне надеясь начать жизнь заново в чужих краях. Особенно много оказалось французских беженцев-аристократов в России. Быть может, им казалось, что в северных снегах этой огромной страны монархия также незыблема и тверда, как гранит берегов пышной невской столицы, основанной Петром? Кто знает?…
   Граф Эжен-Шарль-Амори де Монфор, получивший образование в аристократическом иезуитском коллеже под Парижем, неплохо рисующий, музицирующий, имеющий весьма твердые познания в литературе и грамматике, разбирающийся в исторических хрониках и геральдике предков, вовремя покинул Францию, отказавшись от сана иезуитского священника, к которому его готовили. Он уехал морем в далекую Россию и по рекомендации своего старого знакомого, графа Ксавье де Местра, поступил наставником к детям Сергея Львовича Пушкина, известного московского бонвивана, остроумца и дамского угодника. Рекомендованный аристократ-учитель, снискав благосклонность Сергея Львовича, стал домашним воспитателем старшего его сына — Александра — кудрявого, задумчивого мальчика с примесью африканской крови в жилах…