– С обновкой тебя, колдунья моя.
   Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
   Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, - совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, - и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность - ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания - и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала - как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.

Тынша. Октябрь 1928

   Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей "экскурсии", Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
   – Поглядите, дядько Степан, - он развернул тряпицу. - Попадалось кому ещё тут такое дело?
   Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной - три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:
   – Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!
   Гурьев достал самодельную карту, даже не карту - кроки, показал место, пояснил:
   – Больше брать не стал - припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?
   – Припоздниться, говоришь, - Тешков огладил бородищу ладонью. - Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!
   – Одно другому не мешает, дядько Степан, - улыбнулся Гурьев. - Я завтра туда снова поеду, с самого утра.
   – Нет.
   – Да что вы, дядько Степан?
   – Говорю тебе, Яшка, - гиблые там места!
   – Это всё глупости, Степан Акимыч, - сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. - Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться - это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.
   Место и в самом деле было плохое - это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.
   – Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! - хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. - Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
   – Сколько не есть - всё наше, - упрямо наклонил голову набок Гурьев. - Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
   За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом - вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?
   – А потом что?!
   – А потом - посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.
   – Оно и видно, что ты городской и нехристь, - вздохнул кузнец. - Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!
   На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями - никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, - побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:
   – Что делать-то станешь, Яшка?
   – Сейчас вот прямо - ничего, - он пожал плечами. - До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.
   – Чудной ты хлопец, - помотал головой Тешков. - Это ж богатство какое!
   – Да какое там богатство, - отмахнулся Гурьев. - Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.
   – На була-а-авки?! - опешил кузнец. - Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!
   – Это ничего, дядько Степан, - Гурьев улыбнулся. - Ещё повоюем.
   Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, - это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, - загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь - это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!
   А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше - увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.
   – Эт-то… что?! - просипел одними губами кузнец.
   – Принимайте трофеи, дядько Степан, - Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
   – Марфа!!! - заревел Тешков. - А ну, бегом за Палашкой, живо!!! - подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: - Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
   – Да не волнуйтесь, дядько Степан, - поморщился Гурьев. - Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
   Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, - только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
   – Да что было-то, расскажи толком! - взмолился кузнец.
   – Хунхузы, - снова поморщился Гурьев. - Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
   – Это как же?
   – А так, - он усмехнулся. - Это службишка, дядько Степан, не служба.
   – Кони-то… Ихние, что ль?!
   – Так точно, - вздохнул Гурьев.
   – А сами?! - уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
   – Там, - указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. - Лежат, касатики.
   – Ну, Яшка…
   – Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
   С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, - судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
   – Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
   Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
   – Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
   – Успокойся, Полюшка, - мягко придержал женщину за руку Гурьев. - Не страшно. Заживёт, как на собаке.
   Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, - а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
   Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
   – Идти-то сможешь, Яшенька?
   – Смогу, конечно.
   – Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
   Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, - чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу - словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал - должно было зажить и так.
   Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:
   – Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!
   – Однако ж не они меня, а я их, - улыбнулся Гурьев. - Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.
   – Да что понимаешь-то в этом?!
   – Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.
   Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:
   – Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.
   – Зачем?
   – Неси, неси. Объясню.
   Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:
   – Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?
   – Обернёмся, Яшенька.
   – Ну, значит, поживу ещё, - он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.
   Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.
   На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:
   – Здравствуй, Степан Акимыч.
   – Здоров и ты, Николай Маркелыч, - кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. - С чем пожаловал?
   – Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.
   – А нету у меня его, - проворчал кузнец. - Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.
   – У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! - ошарашенно протянул Кайгородов. - Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.
   Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:
   – Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.
   – А ты, Пелагея, власти-то не мешай, - осторожно проворчал Тешков. - Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?
   – Смотри, Маркелыч, - прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. - Ежели тронешь его - я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! - она быстро, истово и размашисто перекрестилась.
   – Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, - отпрянул урядник. - Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!
   Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:
   – Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?
   Кузнец вытаращил глаза, - как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…
   Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:
   – Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…
   Гурьев назвал себя и добавил:
   – Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.
   – Позвольте документы ваши, господин Гурьев.
   – Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.
   – Буду весьма признателен, - прищёлкнул каблуками урядник.
   – Полюшка, - Гурьев повернулся к женщине.
   – Мы снаружи подождём, - добавил урядник. - С вашего позволения.
   – Как угодно, - Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.
   Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:
   – Ты поглянь, - Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?
   – Он самый, - буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.
   – А ты документы-то его сам видал?
   – Чего мне в его бумаги смотреть?! - разозлился кузнец. - Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла [5], отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, - Тешков помедлил, подбирая слово, - непонятные, это я сразу заприметил.
   – Кто ж он за птица такая, - задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. - Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?
   – Нет. А чего?
   – Это хорошо, что не знаешь, - усмехнулся урядник. - Крепче спать будешь, Степан Акимыч.
   – А сколь их было-то? - спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.
   – Кого?
   – Хунхузов. Шестерых лошадей привёл, а…
   – Семнадцать.
   – Чего-о?! - прохрипел, вылупляясь на Кайгородова, Тешков. - Бога-то побойся, Николай Маркелыч!
   – Это не мне, это хлопцу своему шепни, - скривился сотник, сосредоточенно затягиваясь дымом. - Это не ко мне. Они уж и утечь от него хотели, видать. Не дал. Всех положил. До единого.
   Дверь отворилась, и на крыльце возник Гурьев, опираясь на плечо Пелагеи:
   – Я к вашим услугам, господин сотник.
   – Ты в бричку садись, Яшенька, - сказала женщина, бросив настороженный взгляд на урядника. - Я тебя и отвезу, а потом и назад.
   – Не возражаете, господин сотник? - улыбнулся Кайгородову Гурьев.
   – Отнюдь, - кинул тот, озираясь в поисках места, куда можно опустить окурок.
   – Бросай на землю, - проворчала Пелагея. - Ничего, приберу потом.
   Оставив Пелагею во дворе, они втроём вошли в кузнецову избу. Гурьев шагнул к своим вещам, вытащил из подсумка метрику и протянул уряднику. Тот читал её вдоль и поперёк раз, наверное, двадцать. Наконец, поднял на Гурьева изумлённый взгляд:
   – Однако! Десятого года вы, значит? - Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: - А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
   – Из флотских.
   – Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
   Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
   – Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
   – Почему не поверить, - сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. - Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
   – Отчего же, - Гурьев спокойно кивнул. - Позвольте карандаш и бумагу.
   Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
   – А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? - осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
   – Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, - поморщился Гурьев. - Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, - Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. - Что, пошёл уже слушок-то?
   – Пошёл. Ещё какой, - закряхтел сотник.
   – Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
   – Они, судя по всему, - качнул головой сотник. - Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, - Он вздохнул, перекрестился: - Упокой душу рабов Твоих, Господи. - И снова перевёл взгляд на Гурьева: - А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
   – Да вот, - Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, - рана давала о себе знать. - Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
   – Понятненько, - протянул Кайгородов, - понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
   – Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, - не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. - Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще - лавры Арсеньева [6]покоя, знаете ли, не дают.
   И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой - у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит - разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят - ох, недаром…
   – Ну, что ж, - сотник поднялся. - В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?
   – Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.
   – Да ради Бога, - пожал плечами сотник. - И всё?
   – Всё, - улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
   Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
   Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
   – Поехали домой, Полюшка.
   – Всё хорошо, Яшенька?
   – Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
   Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
   – Н-н-но, залётная!
   Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
   – Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
* * *
   Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл - правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
   Авторитет Гурьева взлетел - страшно сказать - до недосягаемых высот. Шутка ли - почитай, свой, кузнецовский, - и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, - что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им "прииску". Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения - дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.

Тынша. Зима 1928

   На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп - в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…
   Гурьев проснулся оттого, что почувствовал - она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:
   – Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?
   – Ох, Яшенька, - она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь. - Яшенька, люб ты мне…
   – А плакать-то зачем? - улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам. - Ну же, будет, будет, Полюшка.
   – Старая ведь я для тебя, - Пелагея вскинула к нему лицо. - Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!
   – Опять ты взялась, - Гурьев вздохнул. - Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.
   – Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу - совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору - будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…
   – А мне нравится.
   – Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!
   – А ты - казачка, - он притянул Пелагею к себе ещё ближе. - Да выкинь ты всё это из головы. Благородство - не по крови меряется, Полюшка. По душе.
   – Вот. А я про что?!
   – Ну, а раз так - то ты не меньше, чем королева, - со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза. - Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.
   – Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, - вздохнула прерывисто Пелагея. - Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…

Тынша. Февраль 1929

   Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:
   – Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!
   – А ну тихни, - поднялся из-за стола кузнец. - Вот ещё напасть-то!
   – Не люб вам атаман? - Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.
   – А за что мне его любить-то? - сверкнул глазами Тешков. - Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.
   – Здесь лютовать? - приподнял брови Гурьев.
   – А где ж? - усмехнулся Тешков. - И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!
   – Ну-ну, Степан Акимыч, - наклонил голову набок Гурьев. - Такое событие мне никак пропустить невозможно.
   Фёдор вошёл в горницу, перекрестился в красный угол, обнял мать, сестрёнок, отцу поклонился в пояс. Посмотрел на Гурьева немного настороженно:
   – Ну, здорово, что ли?
   Гурьев улыбнулся открыто, шагнул навстречу. Они пожали руки друг другу, встретились глазами. Улыбнулся и Фёдор - скуповато, как умел. На отца похож, подумал Гурьев. Это радует.
   Сели вечерять, разговор пошёл о жизни в отряде. Гурьев наблюдал за парнем и пока не вмешивался. Когда выпили по второй стопке чистейшего первача, спросил:
   – А что, Фёдор, - по нраву тебе походная жизнь?
   – Не жалуемся, - уклончиво ответил младший Тешков.
   – Ну, жаловаться казаку на службу грех, - кивнул Гурьев. - А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.
   – Чего молчишь-то, Феденька? - подала голос Тешкова.
   – Осади, Марфа, - буркнул кузнец. - Не лезь в разговор мужицкий! Ты что задумал, Яков?
   – Задумал, дядько Степан. А ты ответь мне, Фёдор. Потому как без твоего ответа все мои задумки ни к чему. Так что? Остался б?
   Фёдор посмотрел на родителей, на Гурьева:
   – Ну. Ну, остался б. Так это ж как можно-то. Никак нельзя, - он вздохнул, опустил голову.
   – Ясно, - Гурьев прищурился. - А что, где Иван Ефремыч-то сам?
   – У атамана станичного. Ты что задумал такое, Яков?! Ты того, не дури!
   – А мы его утром в гости пригласим. И узнаем, чем дышит славный атаман Шлыков. А, дядько Степан?
   План у Гурьева давно на этот счёт был готов. Отчаянный такой план.
   За время своего "Тыншейского Сидения" Гурьев успел передумать массу вещей. Всё, что успел высказать Городецкий, иногда сбивчиво, иногда непоследовательно, перескакивая с предмета на предмет, с темы на тему. Гурьев неплохо представлял себе расклад сил в советской верхушке, - во время бильярдных и карточных баталий, а то и пьяных и не очень откровений, просто по привычке держать ухо востро, фиксировал сведения, часто не задумываясь об их значимости и роли в конфигурации политических течений и связей. Осмысливал позже. Кровавая возня. Операции ГПУ и коминтерновские экзерсисы вызывали сложные чувства: поражала наивность прославленных белых генералов и руководителей, удивляла беспримерная наглость чекистов и странная лёгкость, с которой они склоняли на свою сторону благополучных, по сравнению с советскими людьми, жителей Европы и Североамериканских Штатов. И это тоже включало тревожный сигнал. Гурьева, с детства знакомого, благодаря урокам Мишимы, с правилами и законами тайных операций и их роли в вооруженной борьбе государств и народов, изумляла та беспечность, с которой все вокруг относились к большевикам и планам последних. Эфирная анестезия, да и только. Экономические неурядицы так на них действуют, или что-то ещё? И сама эмиграция оставалась для него пока что пустым звуком, собранием кукол из папье-маше, не наполненных живой плотью и кровью мыслей, дел, интриг и столкновений. Да, имена, безусловно, были у Гурьева на слуху: и местные, дальневосточные - Дитерихс, Хорват, Семёнов, и те, далёкие - Врангель, Деникин, Кутепов. Что мог он знать о них? Никакого анализа - серьёзного анализа - доступные большевистские источники не давали, а к недоступным, выражаясь суконным языком казённых тавтологий, у Гурьева не имелось доступа. Да и не думал он обо всём этом вот так, конкретно, вообще никогда, можно сказать, - пока не погибла мама и не ворвался в его жизнь Городецкий со своими людьми. Неужели я допущу, чтобы смерть Нисиро-о-сэнсэя оказалась напрасной? Нет. Ни за что. Что же мне со всем этим делать теперь?!