- Ты долго молчал, а теперь опять сердишься, - сказала Дора.
   - Да нет же, дорогая моя! Я объясню, что имею в виду.
   - Мне не очень хотелось бы знать, - сказала Дора.
   - А мне хотелось бы, чтобы ты знала, любовь моя. Спусти Джипа на пол.
   Дора ткнула его носиком мне в лицо, сказала: "бу-у-у!" - дабы рассеять мою серьезность, но, не преуспев в этом, прогнала Джипа в его пагоду, сложила ручки и с покорным видом посмотрела на меня.
   - Дело в том, дорогая, - начал я, - что в нас сидит какая-то зараза. Мы заражаем всех и вся вокруг.
   Я продолжал бы выражаться столь же фигурально, если бы по лицу Доры мне не стало ясно, что она ждет, не предложу ли я какой-нибудь прививки или другого лекарства для излечения нашего заболевания. Поэтому я стал выражаться более ясно.
   - Дело не только в том, моя птичка, что из-за нашей беспечности мы теряем много денег и не имеем необходимых удобств, и даже не в том, что это отражается на нашем расположении духа... Но мы несем серьезную ответственность за то, что портим каждого, кто поступает к нам на службу или как-то с нами связан. Мне начинает казаться, что виноваты не только они: все эти люди становятся дурными потому, что мы сами поступаем не очень хорошо.
   - Ох! Что за обвинение! Ты хочешь сказать, что видел, как я брала золотые часы! Ох, - вскричала Дора, широко раскрывая глаза.
   - Какая чепуха, моя дорогая! - опешив, сказал я. - Кто говорит о золотых часах?
   - Ты говоришь. Ты! - настаивала Дора. - И ты отлично это знаешь. Ты сказал, что я поступаю нехорошо, и сравнил меня с ним!
   - С кем?
   - С этим мальчишкой! - зарыдала Дора. - Ох! Какой злой! Ты сравниваешь свою любящую жену с мальчишкой-каторжником. Отчего ты мне не говорил этого прежде, чем мы поженились? Какое у тебя жестокое сердце! Отчего ты мне не сказал, что считаешь меня хуже мальчишки-каторжника? Ох! Какого ты ужасного обо мне мнения! О господи!
   - Дора, любовь моя, успокойся! - Я осторожно пытался отнять у нее носовой платок, который она прижала к глазам. - То, что ты говоришь, не только смешно, но и дурно. И прежде всего это неверно!
   - Ты всегда говорил, что он лгунишка! - рыдала Дора. - А теперь говоришь то же самое обо мне. О, что мне делать! Что мне делать!
   - Детка моя! - продолжал я. - Прошу тебя, будь разумна и послушай, что я говорю. Если мы не научимся исполнять свой долг по отношению к тем, кто нам служит, они никогда не научатся исполнять свой долг по отношению к нам. Боюсь, мы предоставляем им возможность поступать дурно - возможность, которую не следовало бы им предоставлять. Даже если бы мы пожелали так же беспечно относиться к нашему хозяйству, как относимся теперь - а этого мы, конечно, не желаем! - даже если бы нам это нравилось и такой образ жизни был нам приятен - а это не так! - я убежден, что мы не имеем права так поступать! Мы просто-напросто портим людей! Об этом мы обязаны подумать. От этих мыслей я не могу отделаться, и потому мне иногда бывает очень не по себе. Вот и все, моя дорогая! Ну, довольно. Не будь дурочкой!
   Дора долго не позволяла отобрать у нее носовой платок. Прикрывшись им, она без конца всхлипывала и бормотала. Зачем я женился на ней, если мне с ней так плохо. Почему же я не сказал, хотя бы у входа в церковь, что мне будет очень не по себе и что лучше мне не жениться? Почему же я не отсылаю ее в Патни к тетушкам или к Джулии Миллс в Индию, если не могу ее выносить? Джулия будет так рада ее видеть и никогда не назовет ее преступным мальчишкой-каторжником. Джулия никогда не назовет ее как-нибудь в этом роде. Одним словом, Дора была так удручена, и это меня так огорчило, что, по моему мнению, бесполезно было продолжать в том же духе, как бы мягко я ни говорил, и мне надлежало пойти другим путем.
   Но какой мне оставался путь? "Развивать ее ум"! Так принято было говорить, это звучало превосходно и многообещающе, и я решил развивать ум Доры. ??? (Ольге прочитать)
   Не мешкая, я приступил к делу. Когда Дора ребячилась и веселилась и мне бесконечно хотелось развеселить ее еще больше, я старался быть серьезным и... приводил в полное расстройство и ее и себя. Я говорил с ней о том, что занимало мои мысли, читал ей Шекспира и... утомлял ее до последней степени. Я приучил себя сообщать ей, как бы случайно, кое-какие полезные сведения и прививать здравые суждения, и... она шарахалась от них, как от хлопушек. Старался ли я развивать ум моей маленькой жены методически или мимоходом, я всегда замечал, что она инстинктивно чувствует, к чему клонится дело, и ужасно пугается. В частности, для меня было ясно, что она считает Шекспира страшным человеком. Развитие ее ума шло весьма медленно.
   Я привлек к делу Трэдлса так, что он и сам об этом не подозревал. Когда он приходил к нам, я изощрялся перед ним вовсю, чтобы таким путем поучать Дору. Не было числа изречениям, полным житейской мудрости, да к тому же самого лучшего качества, которыми я засыпал Трэдлса. Но добился я только одного: Дора приходила в крайнее уныние и начинала очень нервничать, со страхом ожидая, что вот-вот я примусь за нее. Я походил на школьного учителя, на западню, на капкан, я стал пауком для мушки Доры, готовым в любой момент вылезти из своей норы к ее несказанному смятению.
   Тем не менее я упорствовал в течение нескольких месяцев и, глядя вперед, в будущее, предвкушал наступление того момента, когда между Дорой и мной воцарится совершенная гармония и, к полному моему удовлетворению, я "разовью ее ум". Однако, несмотря на то, что я все это время как бы щетинился решимостью, подобно ежу или дикобразу, я не добился ровно ничего и стал подумывать, не развился ли ум Доры до крайних своих пределов.
   Поразмыслив, я утвердился в этом предположении настолько, что бросил свою затею, которая была куда более многообещающей на словах, чем на деле, и отныне решил быть довольным моей девочкой-женой и не пытаться ее изменить каким бы то ни было способом. Да мне и самому надоело быть рассудительным и благоразумным и видеть, как удручена моя милая крошка. Поэтому я купил ей хорошенькие сережки, а для Джипа ошейник и, возвращаясь домой, решил держать себя с нею как можно ласковее.
   Дора пришла в восторг от этих маленьких подарков и радостно меня поцеловала; но между нами было какое-то легкое облачко, которое я решил рассеять. А если уж такому облачку суждено где-то быть, то лучше пусть будет оно в моем сердце.
   Я сел на софу около жены и вдел ей в уши сережки. Потом я ей сказал, что в последнее время мы не были так дружны, как бывало раньше, и что в этом виноват я. Я говорил это искренне, да так оно и было на самом деле.
   - Дело в том, Дора, жизнь моя, что я старался быть умным, - сказал я.
   - И меня тоже сделать умной? - робко спросила Дора. - Правда, Доди?
   Она вопросительно подняла брови, а я кивнул в ответ и поцеловал полураскрытый ротик.
   - Из этого ничего не выйдет! - Дора тряхнула головой так, что сережки зазвенели. - Ты ведь знаешь, что я маленькая девочка... Помнишь, как с самого начала я просила тебя меня называть? Если ты этого не можешь, боюсь, ты никогда меня не полюбишь. Не кажется ли тебе иногда, что было бы лучше, если бы ты...
   - Если бы я, дорогая моя?.. - повторил я, так как она замолкла.
   - Ничего! - сказала она.
   - Ничего? - переспросил я.
   Она обняла меня за шею, засмеялась и назвала себя глупышкой, как любила называть всегда, и спрятала лицо у меня на плече - локоны были такие густые, что поистине нелегко было их раздвинуть и увидеть ее личико.
   - Не кажется ли мне, что было бы лучше, если бы я ничего не делал и не пытался развивать ум моей маленькой жены? Об этом ты хотела спросить? сказал я, смеясь сам над собой. - Да, конечно.
   - А ты это пытался сделать? - воскликнула Дора. - О, какой несносный мальчик!
   - Но этого больше не будет, - сказал я. - Потому что я очень люблю ее такой, какая она есть.
   - А это правда? - допытывалась Дора, прижимаясь ко мне.
   - Зачем мне стремиться изменить то, что так дорого было мне в течение стольких лет? Ты не можешь быть еще лучше, чем ты есть! Никаких безрассудных опытов! Вернемся к старому и будем счастливы.
   - И будем счастливы! - подхватила Дора. - О да! С утра до ночи! И ты не будешь сердиться, когда что-нибудь будет чуточку не так?
   - Нет, нет! Будем делать, что можем.
   - И ты больше не скажешь мне, что мы портим людей? - ластилась ко мне Дора. - Не скажешь? Потому что это такие злые слова!
   - Нет, нет! - сказал я.
   - Лучше быть глупой, чем нехорошей! Правда?
   - Лучше быть просто Дорой, чем кем бы то ни было еще на свете!
   - На свете! Ох, Доди, он такой большой!
   Она тряхнула головой, сверкнула на меня очаровательными глазками, поцеловала меня, весело рассмеялась и умчалась к Джипу, чтобы надеть ему новый ошейник.
   Так закончилась моя последняя попытка перевоспитать Дору. Я потерпел поражение. Моя мудрость так и осталась при мне и успеха не имела. Я не мог примирить ее с просьбой Доры называть ее "девочка-жена". Я решил делать все, что в моих силах, чтобы исправить положение вещей, но только постепенно, не спеша. Однако я предвидел, что из этого ничего не выйдет, а не то я снова превращусь в паука и буду вечно сидеть в засаде.
   А облачко, то облачко, которое не должно было омрачать нашу жизнь и которое я должен был хранить в своем сердце? Что было делать с ним?
   Знакомое тяжелое чувство тяготело надо мной. Пожалуй, оно даже углубилось, но оставалось таким же неясным, как и раньше, и преследовало меня, словно печальный музыкальный мотив, звучавший где-то далеко в ночи. Да, я горячо любил свою жену и был счастлив, но это было не то счастье, о котором я когда-то мечтал - и мне всегда чего-то не хватало...
   Выполняя принятое мной решение отразить на этих страницах мои мысли и чувства, я снова тщательно их исследую и обнажаю их тайны. Я считаю, - да и тогда считал, - мне не хватало того, о чем я грезил в юности; грезы эти нельзя было воплотить; в этом я, как и все люди, с душевной болью убеждался. Но насколько было бы для меня лучше, если бы моя жена мне помогала и разделяла мои заботы, которыми мне не с кем было поделиться. А ведь это было возможно, я знал.
   И я странно колебался между этими двумя непримиримыми выводами, не сознавая ясно, насколько их трудно совместить; к одному, я чувствовал, неизбежно приходит каждый, а другой связан был с обстоятельствами моей жизни и мог быть иным. Когда я думал о воздушных замках моей юности, которые не суждено было выстроить, я вспоминал о лучшей поре, оставленной мной позади, у порога зрелости. И в памяти моей вставали счастливые дни, проведенные вместе с Агнес в милом старом доме, - вставали, словно призраки усопших, которые, быть может, восстанут из мертвых в ином мире, но здесь, на земле, не воскреснут никогда, никогда.
   А иногда мне приходили в голову другие мысли. Что могло бы случиться или что случилось бы, если бы мы с Дорой никогда не встретились? Но моя жизнь так неразрывно связана была с Дорой, что эта мысль казалась самой праздной из всех моих фантазий и скоро исчезла из моего поля зрения, как плавающая в воздухе паутинка.
   Я любил Дору. Чувства, которые описываю я здесь, дремали, иногда пробуждались и снова засыпали в сокровенной глубине моей души. Я их не сознавал, они, я уверен, не влияли на мои слова и поступки. Я один нес бремя наших маленьких забот и всех моих начинаний, а на попечении Доры были мои перья, и мы оба считали, что так оно и должно быть. Она была искренне ко мне привязана и гордилась мной. И когда Агнес в письмах к Доре добавляла, что старые друзья живо следят за моими успехами, гордятся мной и, читая мою книгу, как бы слышат мой голос, - Дора, сверкая глазами, на которых блестели слезы радости, прочитывала мне эти строки и называла меня умным, знаменитым и дорогим мальчиком.
   "Первые обманчивые порывы неопытного сердца". Эти слова миссис Стронг постоянно приходили в ту пору мне на память. Вряд ли я когда-нибудь забывал их. Просыпаясь ночью, я их слышал; помнится, мне даже казалось, что во сне я вижу их начертанными на стенах домов. Ибо я знал, что мое сердце было неопытным, когда я впервые полюбил Дору, и, будь оно опытней, я не изведал бы, после того как мы поженились, тех чувств, которые испытывал теперь.
   "При несходстве характеров и взглядов брак не может быть счастливым". Вспоминал я и эти слова. Я пытался добиться того, чтобы Дора приспособилась ко мне, но потерпел неудачу. Оставалось приспособиться мне к ней, делить с ней, что возможно, и быть счастливым, взвалить на свои плечи все, что я должен был взвалить, и также оставаться счастливым. Это была та дисциплина, которой я старался подчинить мое сердце, когда начал трезво размышлять. Благодаря этому второй год моей жизни с ней был для меня более счастливым, чем первый, и - что еще важнее - жизнь Доры стала солнечной.
   Но этот год не прибавил сил Доре. Я надеялся, что ручки, более легкие, чем мои, переделают ее характер, и улыбка младенца, лежащего у нее на груди, поможет моей девочке-жене превратиться в женщину. Этому было не суждено свершиться. Душа затрепетала у порога своей крохотной тюрьмы, а потом, не ведая о своем плене, отлетела.
   - Когда мне снова можно будет бегать, как раньше, - сказала Дора, - я, бабушка, заставлю бегать Джипа. Он стал такой ленивый и неповоротливый.
   - Боюсь, милочка, что болезнь у него другая, не лень, - заметила бабушка, мирно работавшая около нее. - Возраст, Дора!
   - Вам кажется, он стар? - удивилась Дора. - Ох, как странно! Джип постарел!
   - Пока мы живем, моя крошка, эта болезнь - удел всех нас, - ласково сказала бабушка. - Увы, я это чувствую теперь больше, чем раньше.
   - Но Джип? Даже маленький Джип? - Дора посмотрела на него с жалостью. Бедняжка!
   - Мне кажется, мой Цветочек, он еще долго проживет, - сказала бабушка, погладив Дору по щеке, когда та наклонилась со своего ложа, чтобы взглянуть на Джипа, который ответил тем, что встал на задние лапки и, астматически задыхаясь, не щадил себя, пытаясь к ней вскарабкаться и тычась головой и передними лапами. - Ему надо будет положить на зиму в его домик фланельку, и я уверена, что весной он будет снова свеж и бодр. Ну и песик! - воскликнула она. - Будь он живуч, как кошка, - все равно он до последнего вздоха будет на меня тявкать!
   Дора помогла ему влезть на софу, и действительно, он так рассердился на бабушку, что не мог устоять на ногах, и лаял, повалившись на бок. Чем больше смотрела на него бабушка, тем больше он ее попрекал, несомненно за то, что не так давно бабушка начала пользоваться очками, а по какой-то неведомой причине он считал очки личным для себя оскорблением.
   Наконец, после длительных уговоров, Дора убедила его лечь, и когда он утихомирился, она стала поглаживать его длинное ухо, повторяя задумчиво: "Даже маленький Джип! Бедняжка!"
   - Легкие у него хорошие, и нельзя сказать, чтобы его неприязнь ко мне ослабела, - улыбаясь, заметила бабушка. - Несомненно, он еще долго проживет. Но если ты хочешь, милый Цветочек, получить собачку, чтобы с ней бегать, я тебе достану другую - Джип уже стар.
   - Спасибо, бабушка, - тихо сказала Дора. - Не нужно.
   - Не нужно? - переспросила бабушка, снимая очки.
   - Кроме Джипа, мне не надо никакой собачки, - сказала Дора. - Это было бы обидно для Джипа. И я не могла бы ни с кем так подружиться, как дружна с ним. Ведь он знал меня еще до того, как я вышла замуж, и залаял на Доди, когда тот в первый раз пришел к нам. Мне кажется, бабушка, я не смогу любить никакой собачки, кроме Джипа.
   - Да... Конечно, ты права, - сказала бабушка, погладив ее по щеке.
   - Вы не обиделись? - спросила Дора.
   - Какое же у тебя чуткое сердечко, моя детка! - воскликнула бабушка и с любовью склонилась над ней. - Ты подумала, что я могу обидеться!
   - Нет, нет, я этого не думала! - сказала Дора. - Но я немножко устала и сказала глупость... Я ведь глупенькая. А когда я говорю о Джипе, я становлюсь еще глупее... Он знает меня всю жизнь, знает все, что было со мной. Правда, Джип? И я не могу от него отвернуться только потому, что он немножко изменился. Правда, Джип?
   Джип примостился поближе к своей хозяйке и лениво лизнул ей руку.
   - Не правда ли, Джип, ты не так постарел, чтобы покинуть свою хозяйку? - сказала Дора. - Мы еще поживем немножко вместе!
   Милая моя Дора! В следующее воскресенье она спустилась вниз к обеду и так радовалась, увидев старину Трэдлса (по воскресеньям он всегда обедал у нас), а мы думали, что через несколько дней она сможет "бегать, как раньше". Но ей посоветовали подождать несколько дней, затем еще несколько дней, и она все еще не бегала и даже не ходила. Она была прелестна, она была весела, по маленькие ножки, такие проворные раньше, когда они танцевали вокруг Джипа, оцепенели и были недвижны.
   Каждое утро я стал приносить ее вниз, а каждый вечер уносить наверх. А пока я ее нес, она обнимала меня за шею и хохотала, словно я это делал, побившись с кем-нибудь об заклад. Джип тявкал, вертелся вокруг нас, забегал вперед и, еле переводя дыхание, останавливался на площадке лестницы, посмотреть, идем ли мы. Бабушка, лучшая и самая заботливая из всех сиделок на свете, тащилась за нами с ворохом шалей и подушек. Мистер Дик никому из смертных не уступил бы своей привилегии освещать нам дорогу. Внизу, у нижней ступеньки, частенько стоял Трэдлс, глядел вверх и принимал от Доры потешные поручения для передачи самой замечательной девушке на свете. Какое мы устраивали веселое шествие! А больше всех веселилась моя девочка-жена.
   Но случалось, когда я брал ее на руки и замечал, что она становится все легче и легче, меня охватывало тяжелое чувство, словно я приближался к ледяной пустыне, - она была еще невидима, но ее дыхание уже сковывало меня. Я избегал называть это чувство или размышлять о нем, но вот однажды вечером, когда оно мной овладело, а бабушка, уходя, крикнула Доре на прощание: "Спокойной ночи, Цветочек", - я сел за свой стол и заплакал, подумав о том, какое это роковое имя и как увядает в полном расцвете этот цветок!..
   ГЛАВА XLIX
   Меня посвящают в тайну
   В одно прекрасное утро я получил по почте из Кентербери письмо, адресованное на мое имя в Докторс-Коммонс, и с удивлением прочел следующее:
   "Мой дорогой сэр,
   Обстоятельства, над которыми я не властен, прервали на значительный промежуток времени ту близость, каковая, поскольку позволяли мои служебные обязанности, вызывала во мне картины и события прошлого, расцвеченные яркими красками воспоминаний, и доставляла мне, как и всегда будет доставлять, неописуемо приятные чувства. Это обстоятельство, а равно и то высокое положение, которого вы, мой дорогой сэр, достигли благодаря вашим талантам, не позволяют мне взять на себя смелость назвать вас, друга моей молодости, столь близким мне именем Копперфилд! Достаточно знать, что это имя, которое я имел честь упомянуть, всегда будет храниться среди документов нашего семейства (я разумею архив, хранимый миссис Микобер и относящийся к нашим прежним жильцам) как сокровище, с чувством глубочайшего уважения и даже с любовью.
   Не пристало тому, кто из-за своих собственных ошибок и неблагоприятного стечения событий как бы уподобился потонувшему барку (я позволю себе привлечь это морское сравнение), не пристало, повторяю, тому, кто находится в таком положении, прибегать к языку приветствий и поздравлений. Пусть это будет делом рук более достойных и более чистых.
   Если более важные занятия позволят вам ознакомиться с дальнейшим содержанием этих строк, написанных неискусной рукой, - а этого может и не случиться, смотря по обстоятельствам, - вы, натурально, полюбопытствуете, какую я преследую цель, сочиняя сие послание. Разрешите мне сказать, что я вполне понимаю основательность такого вопроса и готов на него ответить, но прежде всего должен заявить, что цель эта отнюдь не денежного характера.
   Я не намекаю на тайную возможность, которая, быть может, находится в моем распоряжении, возможность направить молнию или пожирающее и отмщающее пламя па некий пункт, но позволяю себе заявить, между прочим, что мои самые светлые мечты рассеялись навсегда... покой мой нарушен... радость жизни убита... сердце у меня не на месте, и среди своих сограждан я не могу больше ходить с высоко поднятой головой. В цветке завелся червяк. Чаша полна горечи до краев. Червь делает свое дело и скоро покончит со своей жертвой. Чем скорей - тем лучше. Но не буду отклоняться в сторону.
   Пребывая в крайне плачевном душевном состоянии, каковое не может смягчить даже влияние миссис Микобер, невзирая на то, что она предстает в тройственном образе - женщины, жены и матери, я намерен на короткое время бежать от самого себя и посвятить сорокавосьмичасовой отдых обозрению тех мест в столице, которые некогда были источником моих радостей. Ради лицезрения мирных приютов, приносивших душевный покой, я, конечно, направлю свои стопы и к тюрьме Королевской Скамьи. Сообщая, что я буду там (D. V. {Deo volente (лат.) - если богу будет угодно.}) у южной стены этого узилища для заключенных по решениям гражданского суда, ровно в семь часов вечера послезавтра, я почитаю цель сего послания достигнутой.
   Я не осмеливаюсь просить моего бывшего друга мистера Копперфилда или моего бывшего друга мистера Томаса Трэдлса из Иннер-Тэмпла, если сей последний джентльмен еще здравствует и преуспевает, чтобы они удостоили меня встречи и возобновления (насколько это возможно) наших добрых отношений, имевших место в былые времена. Ограничиваюсь замечанием, что в означенный час и в означенном месте можно будет найти обломки, которые остались
   от Рухнувшей Башни
   Уилкинса Микобера.
   P. S. Может быть, уместно добавить к вышесказанному, что миссис Микобер не оповещена о моих намерениях".
   Я перечитал письмо несколько раз. Отдавая должное напыщенному стилю мистера Микобера и его удивительной готовности браться за перо и писать длинные письма по любому подходящему или неподходящему поводу, я тем не менее понял, что за этим посланием, полным околичностей, скрывается нечто важное. Я отложил письмо, чтобы о нем подумать, снова взял его, чтобы перечитать, и все еще изучал его с крайним недоумением, когда появился Трэдлс.
   - Дружище, никогда вы не приходили так кстати! Вы явились в тот самый момент, когда мне особенно нужен ваш разумный совет. Трэдлс, я получил очень странное письмо от мистера Микобера.
   - Да что вы! Не может быть! - воскликнул Трэдлс. - А я получил письмо от миссис Микобер!
   И раскрасневшийся от быстрой ходьбы и возбуждения Трэдлс, у которого волосы стояли дыбом, словно он только что увидел привидение, достал свое письмо и протянул мне, а я дал ему письмо, мной полученное. По мере того как он погружался в чтение письма мистера Микобера, я следил за ним. Он поднял брови, повторил вслух: "Направить молнию или пожирающее и отмщающее пламя" и воскликнул: "Бог ты мой! Копперфидд!" А затем я стал читать письмо миссис Микобер.
   Вот оно:
   "Я шлю искренний привет мистеру Томасу Трэдлсу, и если он еще помнит ту, которая некогда имела счастье быть его хорошей знакомой, не уделит ли он ей несколько минут своего досуга? Уверяю мистера Т.Т., что я не стада бы злоупотреблять его любезностью, если бы не находилась на пороге отчаяния.
   Тяжко говорить мне об этом, но причина, по которой я обращаюсь к мистеру Трэдлсу с этим злосчастным письмом и прошу его снисходительно отнестись к нему, заключается в том, что мистер Микобер (раньше такой хороший семьянин) стал чуждаться своей жены и детей. Мистер Т. не может себе представить, как изменилось поведение мистера Микобера, какой он стал необузданный и запальчивый. И постепенно эти качества усиливаются; право же, кажется, у него помрачение рассудка. Уверяю мистера Трэдлса, не проходит дня, чтобы с ним не случился какой-нибудь припадок. Мистер Т. поймет мои чувства, если я скажу ему, что мне все время приходится слышать от мистера Микобера, что он продался дьяволу. Уже с давних пор его безграничная доверчивость уступила место таинственности и скрытности, которые стали главными чертами его характера. Малейший невод, например простой вопрос, чего ему хотелось бы на обед, приводит к тому, что он заявляет о желании развестись со мной. Вчера вечером дети просили его дать им два пенса на покупку "лимонных сосулек" - так называется местное лакомство, - а он преподнес нашим близнецам ножик для устриц!
   Я прошу мистера Трэдлса простить мне эти подробности. Без них мистер Т. не сможет получить никакого понятия о моем ужасном положении.
   Могу ли я теперь взять на себя смелость и сообщить мистеру Т. цель моего письма? Разрешит ли он теперь положиться на его дружеское участие? О да! Я знаю его сердце!
   Любящий женский глаз нелегко ослепить. Мистер Микобер едет в Лондон. Хотя сегодня утром перед завтраком он старательно заслонял рукой адрес, написанный им на ярлычке, который он прицепил к маленькому коричневому чемодану, - свидетелю былых счастливых дней, - но орлиный взгляд встревоженной супруги ясно различил буквы: д, о, н. Конечная остановка кареты - гостиница "Золотой Крест" в Вест-Энде. Осмелюсь ли я горячо просить мистера Т., чтобы он повидал моего заблудшего супруга и урезонил его? Осмелюсь ли я просить заступиться перед мистером Микобером за страждущее семейство? О нет! Это слишком большое одолжение!
   Если мистер Копперфилд, достигнув славы, еще помнит столь скромную и малозаметную особу, как я, не возьмет ли на себя мистер Т. труд передать ему мое неизменное уважение и такую же просьбу? Во всяком случае, мистер Т. соблаговолит хранить мое сообщение в строжайшей тайне и ни под каким видом не делать даже самых отдаленных намеков на него в присутствии мистера Микобера. Если бы мистер Т. пожелал когда-нибудь мне ответить (хотя я чувствую, что это совершенно невероятно), письмо, адресованное в Кентербери, почтамт, до востребования, на имя М. Э. повлечет за собой меньше печальных последствий, чем адресованное непосредственно той, кто подписывает это письмо в страшном отчаянии, как мистера Томаса Трэдлса