Страница:
После недолгой беседы с этими джентльменами я мог предположить, что на свете нет ничего более важного, чем забота о комфорте арестантов, чего бы этот комфорт ни стоил, и что на всем земном шаре за стенами тюрьмы делать решительно нечего. Затем мы начали осмотр. Был обеденный час, и прежде всего мы направились в огромную кухню, где с точностью часового механизма приготовляли обед, - для каждого заключенного особо, - который затем относили в камеры. Я шепотом сказал Трэдлсу, что меня удивляет разительный контраст между этой обильной трапезой и обедом (о бедняках я уже не говорю) солдат, матросов, крестьян да и всего честного трудового люда: из пятисот человек ни один не имел обеда, хоть сколько-нибудь напоминавшего этот. Но я узнал, что "система" требовала хорошей пищи, и, - короче говоря, чтобы раз навсегда покончить с этой системой, - я обнаружил, что в этом отношении, как и во всех прочих, она пресекала решительно все сомнения и не имела никаких недостатков. По-видимому, никому и в голову не приходило, что может быть другая система, кроме вышеупомянутой.
Пока мы шли великолепным коридором, я спросил у мистера Крикла и его друзей, в чем заключаются главные преимущества этой всемогущей и самой передовой системы. В ответ я услышал, что эти преимущества заключаются в строгой изоляции арестанта - ни один заключенный ничего не должен знать о других - и в оздоровлении его души, а следствием такого режима является сожаление о совершенном и раскаяние.
Но когда мы посетили заключенных в их камерах, проходя коридорами, с которыми эти камеры сообщаются, и узнали, каким путем они идут в тюремную церковь, я стал подозревать, что арестанты могут узнать решительно все друг о друге и легко между собой общаться. Теперь, когда я пишу, думается мне, это вполне доказано, но тогда - во время моего посещения - такое подозрение сочли бы глупым кощунством, оскорбляющим "систему", и я старательно пытался обнаружить в арестантах раскаяние.
Тут меня снова одолели сомнения. Я установил, что раскаяние рядилось в костюм одного и того же образца, подобно тому как по одному образцу были сшиты сюртуки и жилеты, выставленные в лавках готового платья за стенами тюрьмы. Я установил, что многочисленные излияния арестантов весьма мало различаются по своему характеру и даже форме (а это уже совсем подозрительно). Я нашел много лисиц, говоривших с пренебрежением о виноградниках, где на каждом кусте в изобилии висят спелые гроздья; но я не нашел ни одной лисицы, которую можно было бы подпустить хотя бы к одной виноградной кисти. А кроме того, я пришел к заключению, что наиболее сладкоречивые люди привлекали к себе наибольшее внимание, и сметливость этих людей, тщеславие, отсутствие развлечений, любовь ко лжи (у многих из них она безгранична, в чем можно убедиться, зная их прошлую жизнь) - все это толкало их к упомянутым выше излияниям и приносило им немалую выгоду.
Но пока мы делали обход, мне так настойчиво говорили о Номере Двадцать Седьмом, который, несомненно, был фаворитом и, так сказать, образцовым заключенным, что я решил не выносить окончательного приговора до лицезрения этого Двадцать Седьмого Номера. Номер Двадцать Восьмой, как я узнал, тоже был блестящей звездой, но, на его беду, слава его несколько тускнела в ослепительных лучах Номера Двадцать Седьмого. О Номере Двадцать Седьмом мне столько наговорили - о его благочестивых наставлениях всем и каждому и о замечательных письмах, которые он постоянно пишет своей матери (по его мнению, она шла дурным путем), что мне не терпелось его повидать.
Свое нетерпение мне пришлось умерить, ибо Номер Двадцать Седьмой приберегали для заключительного эффекта. Но, наконец, мы подошли к двери его камеры, и мистер Крикл, заглянув в глазок, с восторгом сообщил, что Номер Двадцать Седьмой читает сборник гимнов.
К двери немедленно устремилось столько народу, чтобы увидеть Номер Двадцать Седьмой, погруженный в чтение гимнов, что голов шесть-семь заслонили от меня глазок. Дабы устранить это неудобство, дать нам возможность поговорить с Номером Двадцать Седьмым и убедиться в его непорочности, мистер Крикл приказал отомкнуть дверь камеры и вызвать Номер Двадцать Седьмой в коридор. Это было исполнено. И каково же было удивление мое и Трэдлса, когда перед нами предстал... Урия Хип!
Выйдя из камеры, он мгновенно нас узнал и сейчас же, извиваясь, как в прежние времена, проговорил:
- Как поживаете, мистер Копперфилд? Как поживаете, мистер Трэдлс?
Это знакомство изумило всю компанию. Каждый из присутствующих, думается мне, был восхищен тем, что он отнюдь не возгордился и нас узнал.
- Так-так, Номер Двадцать Седьмой... - произнес мистер Крикл; выражение лица у него было сентиментальное, он любовался Урией. - В каком вы состоянии сегодня?
- Я очень смиренен, сэр! - отвечал Урия Хип.
- Вы всегда смиренны, Номер Двадцать Седьмой! - заметил мистер Крикл.
Тут вмешался другой джентльмен; он спросил крайне озабоченно:
- А вы вполне довольны?
- Вполне. Благодарю вас, сэр, - взглянув на него, сказал Урия Хип. - Я никогда не был так доволен, как сейчас. Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Вот почему я доволен.
На джентльменов эти слова произвели большое впечатление. Третий джентльмен, вытянув шею, с чувством спросил:
- А мясо вам нравится?
- Благодарю вас, сэр, - ответил Урия, переводя на него глаза. - Вчера оно было жестковато, но мой долг - не роптать. Я совершал безрассудства, джентльмены, - продолжал Урия с бледной улыбкой, - и должен безропотно нести все последствия.
Джентльмены зашептались между собой - они были восхищены тем, что дух Номера Двадцать Седьмого парит в небесах, а также возмущены поставщиком, давшим Урии основание для жалобы (мистер Крикл немедленно ее записал). А тем временем Номер Двадцать Седьмой стоял среди нас с таким видом, словно был самым ценным экспонатом в известнейшем музее. Но вот, чтобы сразу нас, неофитов, ослепить, был отдан приказ выпустить из камеры Номер Двадцать Восьмой.
Я так уже был изумлен, что почти не удивился, когда из камеры вышел мистер Литтимер, погруженный в чтение какой-то душеспасительной книги.
- Номер Двадцать Восьмой! - обратился к нему доселе молчавший джентльмен в очках. - На прошлой неделе, старина, вы жаловались на какао. А как обстоит дело теперь?
- Благодарю, сэр, теперь стало лучше, - сказал мистер Литтимер. - Прошу прощения за смелость, сэр, но все же я должен сказать, что молоко, на котором оно сварено, разбавлено. Впрочем, сэр, мне известно, что в Лондоне сильно разбавляют молоко и добыть цельное молоко затруднительно.
Джентльмен в очках, как мне показалось, ставил ставку на свой Номер Двадцать Восьмой против Номера Двадцать Седьмого мистера Крикла: каждый из них выдвигал своего фаворита.
- В каком вы расположении духа, Номер Двадцать Восьмой? - спросил джентльмен в очках.
- Благодарю вас, сэр, - отозвался мистер Литтимер. - Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Я очень огорчаюсь, когда думаю о прегрешениях моих прежних приятелей. Но, я надеюсь, они заслужат прощение.
- И теперь вы вполне счастливы? - спросил джентльмен в очках и кивнул головой, дабы приободрить мистера Литтимера.
- Премного обязан, сэр. Вполне! - откликнулся мистер Литтимер.
- Может быть, у вас есть что-нибудь на душе? Говорите, Номер Двадцать Восьмой! - продолжал джентльмен в очках.
- Сэр! - не поднимая головы, сказал мистер Литтимер. - Если мне глаза не изменяют, здесь находится джентльмен, который когда-то знал меня. Этому джентльмену полезно будет услышать, сэр, что своим прошлым безрассудством я целиком обязан моей легкомысленной жизни на службе у молодых людей. Я позволял им склонять меня к слабостям, с которыми не мог бороться. Надеюсь, что джентльмену пойдет на пользу это предупреждение, сэр, и он не будет на меня в обиде. Это я говорю для его блага. Я сознаю свои прошлые безрассудства. Надеюсь, он раскается в своих ошибках и прегрешениях.
Кое-кто из джентльменов прикрыл рукой глаза, словно только что перешагнул порог церкви.
- Это делает вам честь, Номер Двадцать Восьмой, - заметил джентльмен в очках. - Я ждал этого от вас. Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать?
- Сэр! Есть одна молодая женщина, вступившая на дурной путь, которую я пытался спасти, сэр, но это мне не удалось, - продолжал мистер Литтимер, слегка приподнимая брови, но по-прежнему не поднимая глаз. - Я прошу джентльмена, если он может и будет столь любезен, передать этой молодой женщине, что я прощаю ей вину ее передо мной и призываю ее раскаяться...
- Не сомневаюсь, Номер Двадцать Восьмой, джентльмен, к которому вы взываете, глубоко чувствует то, что вам удалось так хорошо выразить, и все мы должны это почувствовать, - сказал в заключение джентльмен в очках. - Мы вас больше не задерживаем.
- Благодарю вас, сэр, - сказал мистер Литтимер. - Позвольте пожелать вам, джентльмены, доброго здравия. Надеюсь, вы вместе с вашими близкими узрите свои прегрешения и исправитесь!
С этими словами Номер Двадцать Восьмой удалился, обменявшись взглядом с Урией. Похоже было на то, что они нашли способ сообщаться между собой и знали друг друга. А когда за мистером Литтимером захлопнулась дверь камеры, вокруг меня зашептались о том, что это человек весьма респектабельный и этот случай заслуживает всяческого внимания.
- Ну, а вы, Номер Двадцать Седьмой, скажите, что мы для вас можем сделать? - заговорил мистер Крикл, выдвигая на опустевшую сцену своего фаворита. - Говорите!
- Смиренно прошу вас, сэр, разрешите мне еще написать матери, - сказал Урия, тряхнув гнусной головой.
- Это разрешение, конечно, будет дано, - вымолвил мистер Крикл.
- Как я вам благодарен, сэр! Я так беспокоюсь о моей матери. Боюсь, она не спасется. Кто-то неосторожно спросил:
- От кого?
На него зашикали. Все были явно возмущены.
- За гробом, сэр, - извиваясь, ответил Урия. - Мне хотелось бы, чтобы у моей матери было такое же душевное состояние, как у меня. Если бы я сюда не попал, я не был бы в таком состоянии. Я хочу, чтобы сюда попала и моя мать. Какое счастье для каждого попасть сюда!
Это пожелание доставило джентльменам превеликое удовольствие - большее удовольствие, чем все, что здесь до сей поры происходило.
- Прежде чем я здесь очутился, - продолжал Урия, искоса бросая на нас взгляд, способный испепелить весь мир, в котором мы жили, - я вел себя как человек безрассудный. Но теперь я осознал свое безрассудство. В мире много греха. И моя мать тоже повинна в грехе. Всюду один только грех - всюду, но не здесь.
- Значит, ВЫ совсем изменились? - осведомился мистер Крикл.
- О господи! Да, сэр! - воскликнул обращенный, подававшим столь большие надежды.
- А если вы выйдете отсюда, вы снова не собьетесь с пути? - спросил кто-то.
- О го...споди! Нет, сэр!
- Это очень приятно слышать, - сказал мистер Крикл. - Вы поздоровались, Номер Двадцать Седьмой, с мистером Копперфилдом. Может быть, вы хотите ему что-нибудь сказать?
- Вы знали меня, мистер Копперфилд, задолго до того, как я сюда попал и здесь изменился, - обратился ко мне Урия и поглядел на меня так, что более мерзкого выражения лица мне же приходилось ни у кого видеть, даже у него. Вы меня знали, когда, несмотря на свои безрассудства, я был смиренным с гордецами и кротким с людьми необузданными. Необузданны были вы, мистер Копперфилд. Помните, однажды вы дали мне пощечину?
Сострадание у всех на лицах. Кто-то бросает на меня негодующий взгляд.
- Но я прощаю вам, мистер Копперфилд, - продолжал Урия, кощунственно и чудовищно сравнивая себя, всепрощающего, с Тем, имя которого я не буду здесь называть *. - Я всем прощаю. Не к лицу мне быть злопамятным. Я прощаю вам и надеюсь, что в будущем вы обуздаете свои страсти. Надеюсь, что раскается и мистер У., и мисс У., и все остальные из этой греховной компании. Вас постигло несчастье, надеюсь, это пойдет вам на пользу. Но лучше, если вы попадете сюда. И для мистера У. и для мисс У. будет лучше, если они попадут сюда. Я от души желаю вам, мистер Копперфилд, и всем вам, джентльмены, очутиться здесь. Когда я думаю о своем прошлом безумии и о теперешнем своем состоянии, я уверен, это будет самое для вас лучшее. Как мне жаль всех, кто еще не попал сюда!
Под шум одобрительных возгласов он проскользнул в свою камеру, и мы с Трэдлсом почувствовали великое облегчение, когда за ним заперли дверь.
Это раскаяние было весьма примечательно, что и побудило меня спросить, за какие преступления осуждены эти два человека. Но, несомненно, этот вопрос интересовал джентльменов меньше всего. Тогда я обратился к одному из двух сторожей; по их лицам я заключил, что они прекрасно понимают, чего стоит вся эта болтовня.
- Вам известно, какое преступление было последним "безрассудством" Номера Двадцать Седьмого? - спросил я сторожа, когда мы шли по коридору.
Он ответил, что какое-то преступление, связанное с банком.
- Мошенничество?
- Да, сэр. Мошенничество, подлог и участие в шайке. Он был не один. Это он подбил остальных. Злоумышление на большую сумму. Приговор - каторжные работы пожизненно. Номер Двадцать Седьмой - продувная бестия, он чуть-чуть было не выкрутился, а все-таки не вышло. Банку удалось схватить его за хвост... но это было нелегко.
- А вы что-нибудь знаете о преступлении Номера Двадцать Восьмого?
- Номер Двадцать Восьмой... - начал шепотом сторож, пока мы шли по коридору, и поглядел через плечо назад, боясь, не услышит ли Крикл и компания, как он непозволительно отзывается об этих непорочных созданиях. Номер Двадцать Восьмой - он тоже приговорен к каторжным работам пожизненно поступил на службу к молодому человеку и накануне отъезда за границу ограбил его на двести пятьдесят фунтов. Я хорошо помню это дело, потому что преступника задержала карлица.
- Кто?
- Крошечная женщина. Забыл ее фамилию.
- Не Моучер ли?
- Вот-вот! Он улизнул и собирался отправиться в Америку. Он был в белокуром парике и с баками, право же, вам никогда не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь так менялся. Но в Саутгемптоне крошечная женщина встретила его на улице, сразу узнала, бросилась ему под ноги, он упал, а она вцепилась в него прямо как смерть!
- Какая прелесть эта мисс Моучер! - воскликнул я.
- Вы бы то же самое сказали, если бы увидели, как она стояла на стуле в ложе для свидетелей во время суда. Когда она его схватила, он исполосовал ей лицо и зверски избил, но она его не отпускала, пока его не заперли на замок. Она так в него вцепилась, что полицейским пришлось забрать их вместе. Вы послушали бы, как она смело давала показания! Весь суд ее хвалил, а потом ее доставили прямо домой. На суде она заявила, что, будь он Самсон, а у нее только одна рука, все равно она задержала бы его - так много дурного она о нем знает. И я думаю, что это так.
Я был того же мнения и почувствовал к мисс Моучер большое уважение.
Итак, мы осмотрели все, что полагалось. Тщетно было бы убеждать достойного мистера Крикла, что Номера Двадцать Седьмой и Двадцать Восьмой нисколько не изменились, что они остались такими же, как раньше, и что именно здесь лицемерные мошенники и должны делать такого рода излияния; во всяком случае, не хуже, чем мы, они знают рыночную цену таких излияний и знают, какую службу они им сослужат за океаном. Короче говоря, все это вместе взятое было дутой, гадкой затеей, наводившей на прискорбные мысли. Мы покинули их с их "системой" и, ошеломленные, отправились домой.
- Быть может, не худо, Трэдлс, - сказал я, - что они помешались на этой дурацкой выдумке. Тем скорей с ней будет покончено.
- Надеюсь, что так, - отозвался Трэдлс.
ГЛАВА LXII
Свет озаряет мои путь
Приближалось рождество, прошло больше двух месяцев после моего возвращения домой. С Агнес я встречался часто. Как бы ни ободряло меня всеобщее признание и как бы ни вдохновляло на дальнейшую работу, но выше всего я ставил самую слабую ее похвалу.
По крайней мере раз в неделю, а то и чаще я ездил к ней и проводил там вечер. Обычно я возвращался от нее верхом ночью, ибо знакомые тяжелые мысли неуклонно овладевали мной теперь - еще более печальные, когда я ее покидал, - и я предпочитал быть ночью в дороге, но не жить прошлым в мучительные часы бессонницы или горестных сновидений. В этих поездках я провел большую часть многих длинных и грустных ночей, предаваясь тем же размышлениям, которые не покидали меня во время моих долгих странствий.
Пожалуй, будет более точно, если я скажу, что я скорее прислушивался к отзвукам этих размышлений. Они доносились ко мне издалека. Я отстранился от них и занял предназначенное мне место. Когда я читал Агнес написанное мной и видел, как внимательно она слушает, плачет и смеется, когда я слышал ее задушевные слова по поводу событий, происходивших в воображаемом мире, где я жил, - я мечтал о том, как могла бы сложиться моя жизнь... Но только мечтал, подобно тому, как, женившись на Доре, мечтал о том, какова должна быть моя жена.
На мне лежал долг по отношению к Агнес, любившей меня такой любовью, которая никогда бы не оправилась, если бы я смутил ее, оскорбив своим эгоизмом; зрело все обдумав, я понял, что в своей судьбе повинен я сам и что я добился того, чего когда-то так страстно жаждало мое сердце, а потому не могу роптать и должен нести свою ношу - бремя чувств, которые я испытываю, и знаний, которые приобрел. Но ведь я ее любил, и моим утешением были неясные мечты о том, что в отдаленном будущем наступит день, когда все будет позади и, не оскорбляя ее, я смогу сделать признание и сказать: "Агнес! Так было, когда я вернулся домой. Теперь я стар и с той поры никого не любил".
Ни разу она не дала мне повода заметить хоть малейшую перемену в себе; она была для меня тою же, что прежде; тою же, что всегда.
Со дня моего возвращения мы не то чтобы стеснялись говорить об этом с бабушкой; нельзя сказать также, что мы избегали этой темы, скорее каждый из нас сознавал, что оба мы думаем об этом и только не облекаем наши мысли в слова. Так случалось с нами частенько, когда, по старой привычке, мы сидели вечером у камина, и все было до того естественно и понятно, точно мы об этом говорили с полной откровенностью. Но мы не нарушали молчания. Я уверен, что она читала, хотя бы отчасти, мои мысли и прекрасно знала, почему я молчу.
Настало рождество; Агнес больше не сообщала о себе ничего нового, и меня начало мучить опасение, время от времени уже возникавшее, не догадывается ли она о моем душевном состоянии и не боится ли причинить мне боль. Если это было так, значит жертва моя была бесполезна, я не исполнил по отношению к ней своего долга и каждым своим поступком повинен в том, чего хотел избежать. И я решил выяснить, так ли это; если в самом деле между нами стена, надо было сразу и без колебаний ее сломать.
Был зимний, холодный, мрачный день. Как мне его не помнить! Несколько часов назад шел снег, и теперь, не тая, он покрывал землю пеленой, впрочем не очень толстой. На море - я видел в окно - дул сильный северный ветер. И я подумал о ветре, который мчится по снежным просторам швейцарских гор, недоступных в эту пору для человека, подумал о том, где более одиноко - в той снежной пустыне или здесь, на океанских просторах?
- Ты поедешь сегодня, Трот? - просунув голову в дверь, спросила бабушка.
- Да, я поеду сегодня в Кентербери. Прекрасная погода для поездки верхом, - ответил я.
- Надеюсь, твоя лошадь будет того же мнения, но сейчас она стоит перед дверью, понурив голову и свесив уши, и, кажется, предпочитает очутиться в конюшне, - заметила бабушка.
Бабушка, кстати говоря, разрешала моей лошади вторгаться в запретную зону, но по-прежнему была врагом ослов.
- Она скоро оживится, - сказал я.
- Во всяком случае, поездка пойдет на пользу ее хозяину, - сказала бабушка, поглядывая на бумаги, лежавшие на столе. - Ах, дитя мое, сегодня ты так долго работал! Какого труда стоит все это написать!
- Бывает, что большего труда стоит это прочитать, - заметил я. - Но работа писателя увлекательна, бабушка.
- Знаю, знаю!.. - сказала бабушка. - Честолюбие, жажда славы, сочувствия и так далее... Не так ли? Ну что ж, в добрый путь!
- Скажите, вы что-нибудь еще знаете о привязанности Агнес? - спокойно спросил я, остановившись перед ней, а она похлопала меня по плечу и опустилась в мое кресло.
Прежде чем ответить, она посмотрела на меня в упор.
- Мне кажется, знаю, Трот.
- Ваши прежние догадки подтверждаются? - спросил я.
- Кажется, да, Трот.
Она так зорко на меня смотрела, не то с жалостью, не то с сомнением и неуверенностью, что я постарался принять самый беззаботный вид.
- Больше того, Трот...
- Да?
- Кажется, Агнес собирается выйти замуж.
- Да благословит ее бог! - весело воскликнул я.
- Да благословит ее бог! - подтвердила за мной бабушка. - А также и ее мужа.
Я отозвался на это пожелание, простился с бабушкой, легко сбежал по лестнице, вскочил в седло и двинулся в путь. Теперь, еще больше чем раньше, у меня были основания поступить так, как я задумал.
Как мне запомнилась эта зимняя поездка! Льдинки, сбитые ветром с травы, впивались мне в лицо. Цокали конские копыта, отбивая какую-то мелодию. Почва затвердела на вспаханных полях. В меловых ямах ветер ворошил сугробы снега. Лошади, впряженные в возы с сеном, с трудом взбирались на пригорки, мелодично звеня бубенцами, останавливались, чтобы перевести дыхание, и от них шел пар. Побелевшие откосы холмов и долины у их подножий выступали на фоне темного неба, словно были нарисованы на гигантской грифельной доске.
Агнес была одна. Маленькие девочки уже разошлись по домам, и она, оставшись одна, читала у камина. Увидев меня, она отложила книгу, поздоровалась со мной, как обычно, взяла свою рабочую корзинку и села у одного из старинных окон.
Я сел на скамеечку в нише окна, и мы заговорили о моей работе, о том, когда она будет кончена и насколько она подвинулась после моего последнего посещения. Агнес была очень весела; смеясь, она предсказывала мне, что скоро я стану чересчур знаменитым и никто не решится говорить со мной на эти темы.
- Вот видите, я и стараюсь не терять времени и говорю об этом с вами, пока еще можно, - сказала она.
Я поглядел на ее прекрасное лицо, склоненное над рукоделием; она подняла добрые глаза и увидела, что я на нее смотрю.
- Вы чем-то озабочены, Тротвуд!..
- А можно мне сказать чем? Для этого я пришел.
Она отложила в сторону рукоделье, как обычно делала, когда мы начинали говорить о чем-нибудь серьезном, и вся обратилась в слух.
- Дорогая моя Агнес, вы сомневаетесь в моей искренности?
- Нисколько! - ответила она и удивленно на меня посмотрела.
- Вы сомневаетесь в том, что я отношусь и всегда буду относиться к вам так же, как относился до сих пор?
- Нисколько! - ответила она, как и раньше.
- Помните, после возвращения, я пытался сказать вам, сколь многим я вам обязан, дорогая Агнес, и как сильно и глубоко мое чувство к вам?
- Прекрасно помню, - мягко сказала она.
- У вас есть тайна, - сказал я. - Поделитесь ею со мной, Агнес.
Она вздрогнула и опустила глаза.
- Даже если бы я и не услышал из чужих уст, - не из ваших, как это ни странно! - что у вас есть кто-то, кому вы подарили свою любовь, едва ли я мог бы этого не узнать. Речь идет о вашем счастье, и вы не должны от меня ничего скрывать. Если вы мне доверяете - а вы мне это сказали, и я вам верю! - мне бы хотелось, чтобы вы видели во мне друга и брата, именно теперь, пожалуй, больше, чем всегда!
Она бросила на меня умоляющий взгляд, - в этом взгляде был почти упрек, - встала, рванулась куда-то, сама не зная куда, закрыла лицо руками и так разрыдалась, что я был потрясен.
Однако эти слезы вселили в мое сердце какие-то смутные упования. Я сам не знаю почему, но они вызвали в моей памяти ее спокойную, грустную улыбку, и скорее породили во мне надежду, чем страх или печаль.
- Агнес! Сестра моя! Любимая! Что я сделал?
- Позвольте мне уйти, Тротвуд. Мне нездоровится. Я сама не своя. Я скажу вам как-нибудь потом... в другой раз. Я вам напишу. Не говорите сейчас со мной. Не надо, не надо!
Я пытался вспомнить, что сказала она в день моего приезда о своей любви, не нуждавшейся во взаимности. Мне казалось, целый мир должен был открыться мне в одно мгновение.
- Агнес, я не могу вас видеть в таком состоянии и думать, что в этом виноват я! Никогда, никогда вы не были мне так дороги, как теперь! Если вы несчастны, позвольте же мне разделить с вами это несчастье. Если вам нужны совет или помощь, позвольте мне вам помочь. А если вам тяжело на сердце, дайте мне возможность облегчить эту тяжесть. Для кого же мне теперь жить, Агнес, если не для вас?
- Пощадите меня! Я сама не своя. В другой раз! - только это я и мог разобрать.
Что подталкивало меня? Эгоистическое заблуждение? Или передо мной мелькнул проблеск надежды и открывалось то, о чем я не смел и мечтать?
- Нет, я должен сказать! Я не могу вас отпустить. Ради бога, Агнес, после стольких лет, после того, что было, не станем обманывать друг друга! Я хочу говорить откровенно. Может быть, вы думаете, что я стану завидовать счастью, которое вы подарите другому? Или не соглашусь уступить вас вашему избраннику? Или не захочу смотреть из своего уединения на вашу радость? Отбросьте эти мысли, я этого не заслужил! Я страдал не напрасно. Ваши уроки не пропали даром. В моем чувстве к вам нет эгоизма.
Пока мы шли великолепным коридором, я спросил у мистера Крикла и его друзей, в чем заключаются главные преимущества этой всемогущей и самой передовой системы. В ответ я услышал, что эти преимущества заключаются в строгой изоляции арестанта - ни один заключенный ничего не должен знать о других - и в оздоровлении его души, а следствием такого режима является сожаление о совершенном и раскаяние.
Но когда мы посетили заключенных в их камерах, проходя коридорами, с которыми эти камеры сообщаются, и узнали, каким путем они идут в тюремную церковь, я стал подозревать, что арестанты могут узнать решительно все друг о друге и легко между собой общаться. Теперь, когда я пишу, думается мне, это вполне доказано, но тогда - во время моего посещения - такое подозрение сочли бы глупым кощунством, оскорбляющим "систему", и я старательно пытался обнаружить в арестантах раскаяние.
Тут меня снова одолели сомнения. Я установил, что раскаяние рядилось в костюм одного и того же образца, подобно тому как по одному образцу были сшиты сюртуки и жилеты, выставленные в лавках готового платья за стенами тюрьмы. Я установил, что многочисленные излияния арестантов весьма мало различаются по своему характеру и даже форме (а это уже совсем подозрительно). Я нашел много лисиц, говоривших с пренебрежением о виноградниках, где на каждом кусте в изобилии висят спелые гроздья; но я не нашел ни одной лисицы, которую можно было бы подпустить хотя бы к одной виноградной кисти. А кроме того, я пришел к заключению, что наиболее сладкоречивые люди привлекали к себе наибольшее внимание, и сметливость этих людей, тщеславие, отсутствие развлечений, любовь ко лжи (у многих из них она безгранична, в чем можно убедиться, зная их прошлую жизнь) - все это толкало их к упомянутым выше излияниям и приносило им немалую выгоду.
Но пока мы делали обход, мне так настойчиво говорили о Номере Двадцать Седьмом, который, несомненно, был фаворитом и, так сказать, образцовым заключенным, что я решил не выносить окончательного приговора до лицезрения этого Двадцать Седьмого Номера. Номер Двадцать Восьмой, как я узнал, тоже был блестящей звездой, но, на его беду, слава его несколько тускнела в ослепительных лучах Номера Двадцать Седьмого. О Номере Двадцать Седьмом мне столько наговорили - о его благочестивых наставлениях всем и каждому и о замечательных письмах, которые он постоянно пишет своей матери (по его мнению, она шла дурным путем), что мне не терпелось его повидать.
Свое нетерпение мне пришлось умерить, ибо Номер Двадцать Седьмой приберегали для заключительного эффекта. Но, наконец, мы подошли к двери его камеры, и мистер Крикл, заглянув в глазок, с восторгом сообщил, что Номер Двадцать Седьмой читает сборник гимнов.
К двери немедленно устремилось столько народу, чтобы увидеть Номер Двадцать Седьмой, погруженный в чтение гимнов, что голов шесть-семь заслонили от меня глазок. Дабы устранить это неудобство, дать нам возможность поговорить с Номером Двадцать Седьмым и убедиться в его непорочности, мистер Крикл приказал отомкнуть дверь камеры и вызвать Номер Двадцать Седьмой в коридор. Это было исполнено. И каково же было удивление мое и Трэдлса, когда перед нами предстал... Урия Хип!
Выйдя из камеры, он мгновенно нас узнал и сейчас же, извиваясь, как в прежние времена, проговорил:
- Как поживаете, мистер Копперфилд? Как поживаете, мистер Трэдлс?
Это знакомство изумило всю компанию. Каждый из присутствующих, думается мне, был восхищен тем, что он отнюдь не возгордился и нас узнал.
- Так-так, Номер Двадцать Седьмой... - произнес мистер Крикл; выражение лица у него было сентиментальное, он любовался Урией. - В каком вы состоянии сегодня?
- Я очень смиренен, сэр! - отвечал Урия Хип.
- Вы всегда смиренны, Номер Двадцать Седьмой! - заметил мистер Крикл.
Тут вмешался другой джентльмен; он спросил крайне озабоченно:
- А вы вполне довольны?
- Вполне. Благодарю вас, сэр, - взглянув на него, сказал Урия Хип. - Я никогда не был так доволен, как сейчас. Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Вот почему я доволен.
На джентльменов эти слова произвели большое впечатление. Третий джентльмен, вытянув шею, с чувством спросил:
- А мясо вам нравится?
- Благодарю вас, сэр, - ответил Урия, переводя на него глаза. - Вчера оно было жестковато, но мой долг - не роптать. Я совершал безрассудства, джентльмены, - продолжал Урия с бледной улыбкой, - и должен безропотно нести все последствия.
Джентльмены зашептались между собой - они были восхищены тем, что дух Номера Двадцать Седьмого парит в небесах, а также возмущены поставщиком, давшим Урии основание для жалобы (мистер Крикл немедленно ее записал). А тем временем Номер Двадцать Седьмой стоял среди нас с таким видом, словно был самым ценным экспонатом в известнейшем музее. Но вот, чтобы сразу нас, неофитов, ослепить, был отдан приказ выпустить из камеры Номер Двадцать Восьмой.
Я так уже был изумлен, что почти не удивился, когда из камеры вышел мистер Литтимер, погруженный в чтение какой-то душеспасительной книги.
- Номер Двадцать Восьмой! - обратился к нему доселе молчавший джентльмен в очках. - На прошлой неделе, старина, вы жаловались на какао. А как обстоит дело теперь?
- Благодарю, сэр, теперь стало лучше, - сказал мистер Литтимер. - Прошу прощения за смелость, сэр, но все же я должен сказать, что молоко, на котором оно сварено, разбавлено. Впрочем, сэр, мне известно, что в Лондоне сильно разбавляют молоко и добыть цельное молоко затруднительно.
Джентльмен в очках, как мне показалось, ставил ставку на свой Номер Двадцать Восьмой против Номера Двадцать Седьмого мистера Крикла: каждый из них выдвигал своего фаворита.
- В каком вы расположении духа, Номер Двадцать Восьмой? - спросил джентльмен в очках.
- Благодарю вас, сэр, - отозвался мистер Литтимер. - Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Я очень огорчаюсь, когда думаю о прегрешениях моих прежних приятелей. Но, я надеюсь, они заслужат прощение.
- И теперь вы вполне счастливы? - спросил джентльмен в очках и кивнул головой, дабы приободрить мистера Литтимера.
- Премного обязан, сэр. Вполне! - откликнулся мистер Литтимер.
- Может быть, у вас есть что-нибудь на душе? Говорите, Номер Двадцать Восьмой! - продолжал джентльмен в очках.
- Сэр! - не поднимая головы, сказал мистер Литтимер. - Если мне глаза не изменяют, здесь находится джентльмен, который когда-то знал меня. Этому джентльмену полезно будет услышать, сэр, что своим прошлым безрассудством я целиком обязан моей легкомысленной жизни на службе у молодых людей. Я позволял им склонять меня к слабостям, с которыми не мог бороться. Надеюсь, что джентльмену пойдет на пользу это предупреждение, сэр, и он не будет на меня в обиде. Это я говорю для его блага. Я сознаю свои прошлые безрассудства. Надеюсь, он раскается в своих ошибках и прегрешениях.
Кое-кто из джентльменов прикрыл рукой глаза, словно только что перешагнул порог церкви.
- Это делает вам честь, Номер Двадцать Восьмой, - заметил джентльмен в очках. - Я ждал этого от вас. Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать?
- Сэр! Есть одна молодая женщина, вступившая на дурной путь, которую я пытался спасти, сэр, но это мне не удалось, - продолжал мистер Литтимер, слегка приподнимая брови, но по-прежнему не поднимая глаз. - Я прошу джентльмена, если он может и будет столь любезен, передать этой молодой женщине, что я прощаю ей вину ее передо мной и призываю ее раскаяться...
- Не сомневаюсь, Номер Двадцать Восьмой, джентльмен, к которому вы взываете, глубоко чувствует то, что вам удалось так хорошо выразить, и все мы должны это почувствовать, - сказал в заключение джентльмен в очках. - Мы вас больше не задерживаем.
- Благодарю вас, сэр, - сказал мистер Литтимер. - Позвольте пожелать вам, джентльмены, доброго здравия. Надеюсь, вы вместе с вашими близкими узрите свои прегрешения и исправитесь!
С этими словами Номер Двадцать Восьмой удалился, обменявшись взглядом с Урией. Похоже было на то, что они нашли способ сообщаться между собой и знали друг друга. А когда за мистером Литтимером захлопнулась дверь камеры, вокруг меня зашептались о том, что это человек весьма респектабельный и этот случай заслуживает всяческого внимания.
- Ну, а вы, Номер Двадцать Седьмой, скажите, что мы для вас можем сделать? - заговорил мистер Крикл, выдвигая на опустевшую сцену своего фаворита. - Говорите!
- Смиренно прошу вас, сэр, разрешите мне еще написать матери, - сказал Урия, тряхнув гнусной головой.
- Это разрешение, конечно, будет дано, - вымолвил мистер Крикл.
- Как я вам благодарен, сэр! Я так беспокоюсь о моей матери. Боюсь, она не спасется. Кто-то неосторожно спросил:
- От кого?
На него зашикали. Все были явно возмущены.
- За гробом, сэр, - извиваясь, ответил Урия. - Мне хотелось бы, чтобы у моей матери было такое же душевное состояние, как у меня. Если бы я сюда не попал, я не был бы в таком состоянии. Я хочу, чтобы сюда попала и моя мать. Какое счастье для каждого попасть сюда!
Это пожелание доставило джентльменам превеликое удовольствие - большее удовольствие, чем все, что здесь до сей поры происходило.
- Прежде чем я здесь очутился, - продолжал Урия, искоса бросая на нас взгляд, способный испепелить весь мир, в котором мы жили, - я вел себя как человек безрассудный. Но теперь я осознал свое безрассудство. В мире много греха. И моя мать тоже повинна в грехе. Всюду один только грех - всюду, но не здесь.
- Значит, ВЫ совсем изменились? - осведомился мистер Крикл.
- О господи! Да, сэр! - воскликнул обращенный, подававшим столь большие надежды.
- А если вы выйдете отсюда, вы снова не собьетесь с пути? - спросил кто-то.
- О го...споди! Нет, сэр!
- Это очень приятно слышать, - сказал мистер Крикл. - Вы поздоровались, Номер Двадцать Седьмой, с мистером Копперфилдом. Может быть, вы хотите ему что-нибудь сказать?
- Вы знали меня, мистер Копперфилд, задолго до того, как я сюда попал и здесь изменился, - обратился ко мне Урия и поглядел на меня так, что более мерзкого выражения лица мне же приходилось ни у кого видеть, даже у него. Вы меня знали, когда, несмотря на свои безрассудства, я был смиренным с гордецами и кротким с людьми необузданными. Необузданны были вы, мистер Копперфилд. Помните, однажды вы дали мне пощечину?
Сострадание у всех на лицах. Кто-то бросает на меня негодующий взгляд.
- Но я прощаю вам, мистер Копперфилд, - продолжал Урия, кощунственно и чудовищно сравнивая себя, всепрощающего, с Тем, имя которого я не буду здесь называть *. - Я всем прощаю. Не к лицу мне быть злопамятным. Я прощаю вам и надеюсь, что в будущем вы обуздаете свои страсти. Надеюсь, что раскается и мистер У., и мисс У., и все остальные из этой греховной компании. Вас постигло несчастье, надеюсь, это пойдет вам на пользу. Но лучше, если вы попадете сюда. И для мистера У. и для мисс У. будет лучше, если они попадут сюда. Я от души желаю вам, мистер Копперфилд, и всем вам, джентльмены, очутиться здесь. Когда я думаю о своем прошлом безумии и о теперешнем своем состоянии, я уверен, это будет самое для вас лучшее. Как мне жаль всех, кто еще не попал сюда!
Под шум одобрительных возгласов он проскользнул в свою камеру, и мы с Трэдлсом почувствовали великое облегчение, когда за ним заперли дверь.
Это раскаяние было весьма примечательно, что и побудило меня спросить, за какие преступления осуждены эти два человека. Но, несомненно, этот вопрос интересовал джентльменов меньше всего. Тогда я обратился к одному из двух сторожей; по их лицам я заключил, что они прекрасно понимают, чего стоит вся эта болтовня.
- Вам известно, какое преступление было последним "безрассудством" Номера Двадцать Седьмого? - спросил я сторожа, когда мы шли по коридору.
Он ответил, что какое-то преступление, связанное с банком.
- Мошенничество?
- Да, сэр. Мошенничество, подлог и участие в шайке. Он был не один. Это он подбил остальных. Злоумышление на большую сумму. Приговор - каторжные работы пожизненно. Номер Двадцать Седьмой - продувная бестия, он чуть-чуть было не выкрутился, а все-таки не вышло. Банку удалось схватить его за хвост... но это было нелегко.
- А вы что-нибудь знаете о преступлении Номера Двадцать Восьмого?
- Номер Двадцать Восьмой... - начал шепотом сторож, пока мы шли по коридору, и поглядел через плечо назад, боясь, не услышит ли Крикл и компания, как он непозволительно отзывается об этих непорочных созданиях. Номер Двадцать Восьмой - он тоже приговорен к каторжным работам пожизненно поступил на службу к молодому человеку и накануне отъезда за границу ограбил его на двести пятьдесят фунтов. Я хорошо помню это дело, потому что преступника задержала карлица.
- Кто?
- Крошечная женщина. Забыл ее фамилию.
- Не Моучер ли?
- Вот-вот! Он улизнул и собирался отправиться в Америку. Он был в белокуром парике и с баками, право же, вам никогда не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь так менялся. Но в Саутгемптоне крошечная женщина встретила его на улице, сразу узнала, бросилась ему под ноги, он упал, а она вцепилась в него прямо как смерть!
- Какая прелесть эта мисс Моучер! - воскликнул я.
- Вы бы то же самое сказали, если бы увидели, как она стояла на стуле в ложе для свидетелей во время суда. Когда она его схватила, он исполосовал ей лицо и зверски избил, но она его не отпускала, пока его не заперли на замок. Она так в него вцепилась, что полицейским пришлось забрать их вместе. Вы послушали бы, как она смело давала показания! Весь суд ее хвалил, а потом ее доставили прямо домой. На суде она заявила, что, будь он Самсон, а у нее только одна рука, все равно она задержала бы его - так много дурного она о нем знает. И я думаю, что это так.
Я был того же мнения и почувствовал к мисс Моучер большое уважение.
Итак, мы осмотрели все, что полагалось. Тщетно было бы убеждать достойного мистера Крикла, что Номера Двадцать Седьмой и Двадцать Восьмой нисколько не изменились, что они остались такими же, как раньше, и что именно здесь лицемерные мошенники и должны делать такого рода излияния; во всяком случае, не хуже, чем мы, они знают рыночную цену таких излияний и знают, какую службу они им сослужат за океаном. Короче говоря, все это вместе взятое было дутой, гадкой затеей, наводившей на прискорбные мысли. Мы покинули их с их "системой" и, ошеломленные, отправились домой.
- Быть может, не худо, Трэдлс, - сказал я, - что они помешались на этой дурацкой выдумке. Тем скорей с ней будет покончено.
- Надеюсь, что так, - отозвался Трэдлс.
ГЛАВА LXII
Свет озаряет мои путь
Приближалось рождество, прошло больше двух месяцев после моего возвращения домой. С Агнес я встречался часто. Как бы ни ободряло меня всеобщее признание и как бы ни вдохновляло на дальнейшую работу, но выше всего я ставил самую слабую ее похвалу.
По крайней мере раз в неделю, а то и чаще я ездил к ней и проводил там вечер. Обычно я возвращался от нее верхом ночью, ибо знакомые тяжелые мысли неуклонно овладевали мной теперь - еще более печальные, когда я ее покидал, - и я предпочитал быть ночью в дороге, но не жить прошлым в мучительные часы бессонницы или горестных сновидений. В этих поездках я провел большую часть многих длинных и грустных ночей, предаваясь тем же размышлениям, которые не покидали меня во время моих долгих странствий.
Пожалуй, будет более точно, если я скажу, что я скорее прислушивался к отзвукам этих размышлений. Они доносились ко мне издалека. Я отстранился от них и занял предназначенное мне место. Когда я читал Агнес написанное мной и видел, как внимательно она слушает, плачет и смеется, когда я слышал ее задушевные слова по поводу событий, происходивших в воображаемом мире, где я жил, - я мечтал о том, как могла бы сложиться моя жизнь... Но только мечтал, подобно тому, как, женившись на Доре, мечтал о том, какова должна быть моя жена.
На мне лежал долг по отношению к Агнес, любившей меня такой любовью, которая никогда бы не оправилась, если бы я смутил ее, оскорбив своим эгоизмом; зрело все обдумав, я понял, что в своей судьбе повинен я сам и что я добился того, чего когда-то так страстно жаждало мое сердце, а потому не могу роптать и должен нести свою ношу - бремя чувств, которые я испытываю, и знаний, которые приобрел. Но ведь я ее любил, и моим утешением были неясные мечты о том, что в отдаленном будущем наступит день, когда все будет позади и, не оскорбляя ее, я смогу сделать признание и сказать: "Агнес! Так было, когда я вернулся домой. Теперь я стар и с той поры никого не любил".
Ни разу она не дала мне повода заметить хоть малейшую перемену в себе; она была для меня тою же, что прежде; тою же, что всегда.
Со дня моего возвращения мы не то чтобы стеснялись говорить об этом с бабушкой; нельзя сказать также, что мы избегали этой темы, скорее каждый из нас сознавал, что оба мы думаем об этом и только не облекаем наши мысли в слова. Так случалось с нами частенько, когда, по старой привычке, мы сидели вечером у камина, и все было до того естественно и понятно, точно мы об этом говорили с полной откровенностью. Но мы не нарушали молчания. Я уверен, что она читала, хотя бы отчасти, мои мысли и прекрасно знала, почему я молчу.
Настало рождество; Агнес больше не сообщала о себе ничего нового, и меня начало мучить опасение, время от времени уже возникавшее, не догадывается ли она о моем душевном состоянии и не боится ли причинить мне боль. Если это было так, значит жертва моя была бесполезна, я не исполнил по отношению к ней своего долга и каждым своим поступком повинен в том, чего хотел избежать. И я решил выяснить, так ли это; если в самом деле между нами стена, надо было сразу и без колебаний ее сломать.
Был зимний, холодный, мрачный день. Как мне его не помнить! Несколько часов назад шел снег, и теперь, не тая, он покрывал землю пеленой, впрочем не очень толстой. На море - я видел в окно - дул сильный северный ветер. И я подумал о ветре, который мчится по снежным просторам швейцарских гор, недоступных в эту пору для человека, подумал о том, где более одиноко - в той снежной пустыне или здесь, на океанских просторах?
- Ты поедешь сегодня, Трот? - просунув голову в дверь, спросила бабушка.
- Да, я поеду сегодня в Кентербери. Прекрасная погода для поездки верхом, - ответил я.
- Надеюсь, твоя лошадь будет того же мнения, но сейчас она стоит перед дверью, понурив голову и свесив уши, и, кажется, предпочитает очутиться в конюшне, - заметила бабушка.
Бабушка, кстати говоря, разрешала моей лошади вторгаться в запретную зону, но по-прежнему была врагом ослов.
- Она скоро оживится, - сказал я.
- Во всяком случае, поездка пойдет на пользу ее хозяину, - сказала бабушка, поглядывая на бумаги, лежавшие на столе. - Ах, дитя мое, сегодня ты так долго работал! Какого труда стоит все это написать!
- Бывает, что большего труда стоит это прочитать, - заметил я. - Но работа писателя увлекательна, бабушка.
- Знаю, знаю!.. - сказала бабушка. - Честолюбие, жажда славы, сочувствия и так далее... Не так ли? Ну что ж, в добрый путь!
- Скажите, вы что-нибудь еще знаете о привязанности Агнес? - спокойно спросил я, остановившись перед ней, а она похлопала меня по плечу и опустилась в мое кресло.
Прежде чем ответить, она посмотрела на меня в упор.
- Мне кажется, знаю, Трот.
- Ваши прежние догадки подтверждаются? - спросил я.
- Кажется, да, Трот.
Она так зорко на меня смотрела, не то с жалостью, не то с сомнением и неуверенностью, что я постарался принять самый беззаботный вид.
- Больше того, Трот...
- Да?
- Кажется, Агнес собирается выйти замуж.
- Да благословит ее бог! - весело воскликнул я.
- Да благословит ее бог! - подтвердила за мной бабушка. - А также и ее мужа.
Я отозвался на это пожелание, простился с бабушкой, легко сбежал по лестнице, вскочил в седло и двинулся в путь. Теперь, еще больше чем раньше, у меня были основания поступить так, как я задумал.
Как мне запомнилась эта зимняя поездка! Льдинки, сбитые ветром с травы, впивались мне в лицо. Цокали конские копыта, отбивая какую-то мелодию. Почва затвердела на вспаханных полях. В меловых ямах ветер ворошил сугробы снега. Лошади, впряженные в возы с сеном, с трудом взбирались на пригорки, мелодично звеня бубенцами, останавливались, чтобы перевести дыхание, и от них шел пар. Побелевшие откосы холмов и долины у их подножий выступали на фоне темного неба, словно были нарисованы на гигантской грифельной доске.
Агнес была одна. Маленькие девочки уже разошлись по домам, и она, оставшись одна, читала у камина. Увидев меня, она отложила книгу, поздоровалась со мной, как обычно, взяла свою рабочую корзинку и села у одного из старинных окон.
Я сел на скамеечку в нише окна, и мы заговорили о моей работе, о том, когда она будет кончена и насколько она подвинулась после моего последнего посещения. Агнес была очень весела; смеясь, она предсказывала мне, что скоро я стану чересчур знаменитым и никто не решится говорить со мной на эти темы.
- Вот видите, я и стараюсь не терять времени и говорю об этом с вами, пока еще можно, - сказала она.
Я поглядел на ее прекрасное лицо, склоненное над рукоделием; она подняла добрые глаза и увидела, что я на нее смотрю.
- Вы чем-то озабочены, Тротвуд!..
- А можно мне сказать чем? Для этого я пришел.
Она отложила в сторону рукоделье, как обычно делала, когда мы начинали говорить о чем-нибудь серьезном, и вся обратилась в слух.
- Дорогая моя Агнес, вы сомневаетесь в моей искренности?
- Нисколько! - ответила она и удивленно на меня посмотрела.
- Вы сомневаетесь в том, что я отношусь и всегда буду относиться к вам так же, как относился до сих пор?
- Нисколько! - ответила она, как и раньше.
- Помните, после возвращения, я пытался сказать вам, сколь многим я вам обязан, дорогая Агнес, и как сильно и глубоко мое чувство к вам?
- Прекрасно помню, - мягко сказала она.
- У вас есть тайна, - сказал я. - Поделитесь ею со мной, Агнес.
Она вздрогнула и опустила глаза.
- Даже если бы я и не услышал из чужих уст, - не из ваших, как это ни странно! - что у вас есть кто-то, кому вы подарили свою любовь, едва ли я мог бы этого не узнать. Речь идет о вашем счастье, и вы не должны от меня ничего скрывать. Если вы мне доверяете - а вы мне это сказали, и я вам верю! - мне бы хотелось, чтобы вы видели во мне друга и брата, именно теперь, пожалуй, больше, чем всегда!
Она бросила на меня умоляющий взгляд, - в этом взгляде был почти упрек, - встала, рванулась куда-то, сама не зная куда, закрыла лицо руками и так разрыдалась, что я был потрясен.
Однако эти слезы вселили в мое сердце какие-то смутные упования. Я сам не знаю почему, но они вызвали в моей памяти ее спокойную, грустную улыбку, и скорее породили во мне надежду, чем страх или печаль.
- Агнес! Сестра моя! Любимая! Что я сделал?
- Позвольте мне уйти, Тротвуд. Мне нездоровится. Я сама не своя. Я скажу вам как-нибудь потом... в другой раз. Я вам напишу. Не говорите сейчас со мной. Не надо, не надо!
Я пытался вспомнить, что сказала она в день моего приезда о своей любви, не нуждавшейся во взаимности. Мне казалось, целый мир должен был открыться мне в одно мгновение.
- Агнес, я не могу вас видеть в таком состоянии и думать, что в этом виноват я! Никогда, никогда вы не были мне так дороги, как теперь! Если вы несчастны, позвольте же мне разделить с вами это несчастье. Если вам нужны совет или помощь, позвольте мне вам помочь. А если вам тяжело на сердце, дайте мне возможность облегчить эту тяжесть. Для кого же мне теперь жить, Агнес, если не для вас?
- Пощадите меня! Я сама не своя. В другой раз! - только это я и мог разобрать.
Что подталкивало меня? Эгоистическое заблуждение? Или передо мной мелькнул проблеск надежды и открывалось то, о чем я не смел и мечтать?
- Нет, я должен сказать! Я не могу вас отпустить. Ради бога, Агнес, после стольких лет, после того, что было, не станем обманывать друг друга! Я хочу говорить откровенно. Может быть, вы думаете, что я стану завидовать счастью, которое вы подарите другому? Или не соглашусь уступить вас вашему избраннику? Или не захочу смотреть из своего уединения на вашу радость? Отбросьте эти мысли, я этого не заслужил! Я страдал не напрасно. Ваши уроки не пропали даром. В моем чувстве к вам нет эгоизма.