Я это понял, но не сразу, а мало-помалу, капля за каплей. С часу на час углублялось отчаяние, с которым я уехал за границу. Поначалу это было чувство огромной потери, это была печаль, очертаний которой я еще не мог различить. Но постепенно и незаметно она превратилась в безнадежную скорбь, я понял, что утратил любовь, дружбу, интерес к жизни, понял, что рухнули и разбиты вдребезги моя вера в человека, моя первая привязанность, все мои воздушные замки, а передо мной голая пустыня, и нет ей конца и края.
   Было ли мое горе проявлением эгоизма - в этом я не отдавал себе отчета. Я плакал о моей девочке-жене, отнятой у меня на заре ее юности. Я плакал о том, кто мог бы завоевать всеобщую любовь и восхищение, как давным-давно завоевал мою любовь и мое восхищение. Я плакал о разбитом сердце, обретшем покой в бушующем море, плакал о руинах скромного жилища, где я ребенком слушал, как воет ветер в ночи.
   И не было у меня надежды на спасение от тоски. Я переезжал с места на место, но бремя мое было всегда со мной. Теперь я ощущал его тяжесть, я сгибался под ним и чувствовал в глубине души, что никогда оно не станет легче.
   Когда отчаяние доходило до предела, я верил, что скоро умру. По временам мне казалось, что мне лучше умереть дома, и тогда я возвращался, чтобы быть к нему поближе. А бывало и так, что я уезжал как можно дальше, странствовал из города в город, чего-то искал, а чего - неизвестно, и что-то хотел оставить позади, но что - я и сам не знал.
   Не по силам мне рассказать подробно о тяжелых душевных муках, через которые я прошел. Многое было как во сне, а сновидение можно описать только очень несовершенно, и когда я стараюсь восстановить в памяти эту пору моей жизни, мне кажется, я вспоминаю о ней, как о каком-то сновидении. Вижу я себя в чужеземных городах, в неведомых мне раньше дворцах, соборах и церквах, вижу себя перед неизвестными мне картинами, замками, гробницами, вижу себя на каких-то фантастических улицах - все это памятники Истории и Воображения, но возникают они передо мной словно в сновидении; с мучительной ношей я бреду мимо них, и едва ли сознаю, что передо мной, ибо все предметы расплываются. Горе, слепое и глухое ко всему на свете - такова была ночь, упавшая на мое не знающее покоя сердце. Но не будем в нее погружаться - так в конце концов сделал и я, благодарение небесам! - и от длительного, скорбного и горестного сновидения обратим свои взоры к утренней заре.
   Много месяцев я путешествовал, а на душе была все та же черная туча. По каким-то не вполне понятным причинам я не возвращался домой и не прекращал своих странствий. Временами я неустанно, нигде не останавливаясь, кочевал, а иногда жил подолгу в одном месте. Не было у меня никакой цели, никакого желания, которое могло бы меня где-нибудь удержать.
   Я очутился в Швейцарии. Приехал я туда из Италии через один из великих альпийских перевалов и скитался с гидом по горным дорогам и тропам. Быть может, безлюдье и пустынность этих мест были целительны для моего сердца, но я этого не сознавал. Чудесными и величественными казались мне эти страшные стремнины и горы непомерной высоты, бурлящие потоки, снежные и ледяные пустыни, но никаких других чувств они во мне не вызвали.
   Как-то вечером, перед заходом солнца, я спускался в долину, где должен был провести ночь. Спускался я тропой, извивавшейся по склону горы, откуда я видел солнце высоко надо мною, и давно уже неведомое мне чувство красоты и покоя пробудилось в моей душе. Помнится, я остановился с какой-то грустью, но то была не грусть отчаяния и не тяжкое уныние. Помнится, это был проблеск надежды - надежды на то, что в моей душе еще произойдут целительные перемены.
   Я спустился в долину, когда вечернее солнце позлащало отдаленные вершины, покрытые снегами, которые походили на вечные облака. В ущелье между горами маленькая деревушка утопала в зелени, а над этой яркой зеленью темнели хвойные леса - они вклинились в снега, преграждая путь снежным обвалам. А еще выше громоздились утесы, блестели ледяные поля, пятнами казались горные пастбища, которые терялись в вечных снегах, венчавших макушки гор. По склонам были рассеяны точки - деревянные домики, такие крохотные в сравнении с вздымавшимися горами, что казались слишком маленькими даже для того, чтобы служить игрушкой детям. Такой же казалась и деревушка в долине с деревянным мостиком через грохочущий горный поток, свергавшийся с острых скал и пропадавший вдали, меж деревьев. В этот тихий вечер откуда-то доносилась негромкая песня - это пели пастухи. Но вдоль склона горы, приблизительно на середине ее, проплывало облако, окрашенное лучами заходящего солнца, и я почти готов был верить, что песня доносится оттуда и не на земле сложили ее. И вдруг, внезапно, в этот ясный, спокойный вечер воззвал ко мне голос Природы... Я упал наземь, склонил на траву усталую голову и зарыдал, как не рыдал еще ни разу со дня смерти Доры!
   Меня ожидало письмо, полученное перед моим приходом: пока готовился ужин, я вышел из деревни, чтобы его прочесть. Предшествующие письма задержались, и я долго не имел из дому никаких вестей. А сам я сообщал только, что здоров, прибыл туда-то, и этим ограничивался - со времени отъезда у меня не было сил писать письма.
   Письмо было у меня в руках. Я вскрыл его. Это писала Агнес.
   По ее словам, она была счастлива, так как чувствовала, что приносит пользу. Это было все, что она писала о себе. Остальное относилось ко мне.
   Советов она не давала, ни слова не говорила о моих обязанностях; со свойственной ей манерой - как всегда, горячо - она писала, что верит в меня, и только. Она знала, - писала она, - что такой человек, как я, извлечет для себя спасительный урок из тяжелого горя. Она знала, что испытания и скорбь только подкрепят этот урок. Она выражала уверенность, что после выпавшего мне на долю несчастья я буду неустанно стремиться в своей работе к высокой цели. Она гордилась моей известностью, она страстно желала ее упрочения и хорошо знала, что я буду продолжать свое дело. И она знала, что страдания не ослабили меня, но укрепили. И если благодаря испытаниям моего детства я стал таким, каков я есть, то еще большие невзгоды повлияют на меня благотворно, и я стану еще лучше; тому же, чему я научился сам, я должен учить других людей. Она препоручала меня господу, который взял в свою обитель дорогое мне существо, повторяла, что сестрински любит меня и любовь эта вечно будет пребывать со мной, а она гордится тем, что я уже сделал, и еще больше гордится тем, что мне сделать суждено.
   Я спрятал письмо на груди, у сердца, и подумал о том, кем я был еще час назад. И когда я услышал замирающие вдали голоса, увидел, как темнеет проплывавшее вечернее облако, тускнеют краски в долине и позлащенный снег на горных вершинах постепенно сливается с бледным ночным небом, я почувствовал, что в душе моей рассеивается ночная тьма, уходят из нее мрачные тени, а для любви моей к той, кто отныне стала мне еще дороже, нет имени.
   Несколько раз я перечитал ее письмо. Прежде чем лечь спать, я ей написал. Сказал, что очень нуждался в ее помощи, что без нее я не был бы, ни теперь, ни в прошлом, - таким, каким она меня считает, и что она внушила мне желание попытаться стать именно таким человеком. И я попытаюсь.
   Я в самом деле попытался. Через три месяца должен был исполниться год со дня моей утраты. Я не хотел ничего предпринимать до истечения этих трех месяцев, но потом надо было на что-то решаться. Все это время я провел в той же долине или где-нибудь поблизости.
   Три месяца прошли, и я решил пока не возвращаться домой, остаться на время в Швейцарии, которая стала мне дорога благодаря памятному вечеру. Решил снова взяться за перо, работать.
   Я покорно последовал по пути, который указала мне Агнес: я обратился к Природе, а к ней никогда не обращаются напрасно. И снова я открыл свое сердце человеческим чувствам, которых недавно бежал. Вскорости я приобрел в долине не меньше друзей, чем в Ярмуте. А когда я покинул ее до наступления зимы, чтобы ехать в Женеву, а потом возвратился назад весной, эти люди приветствовали меня от всей души, и слова их звучали для меня так, будто я попал к себе домой, хотя то и был чужой язык.
   Я работал с утра до вечера, работал упорно, без устали. Я написал повесть на тему, связанную с выпавшими мне на долю испытаниями, и послал Трэдлсу, который очень удачно ее издал; слухи о ее успехе доходили до меня через путешественников, с которыми я случайно встречался. Немного отдохнув и рассеявшись, я с прежним моим жаром принялся работать над новой темой, которая сильно меня захватила. По мере того как я писал, я увлекался все больше и больше и приложил все усилия, чтобы работа мне удалась. Это было мое третье беллетристическое произведение. Написав около половины, я стал подумывать, в дни отдыха, о возвращении домой.
   Несмотря на упорный труд, я в течение долгого времени заставлял себя регулярно проделывать длительный моцион. Здоровье мое, сильно подорванное, когда я уехал из Англии, восстановилось. Я многое видел. Я побывал во многих странах и, хочу думать, многому научился.
   Мне кажется, я рассказал все, что считал необходимым рассказать о том периоде моей жизни, когда я был вдали от родины... Впрочем, с одной оговоркой. И это не потому, чтобы я хотел скрыть от читателя хотя бы одну свою мысль, - как я уже говорил, это повествование есть полная запись всех моих воспоминаний. Я только хотел поведать особо о самых сокровенных движениях моей души и приберечь рассказ о них к концу. К нему я и перехожу.
   Мне самому недостаточно известны тайны моего собственного сердца, и не знаю, когда я стал думать, что с Агнес связаны все мои ранние и светлые надежды. Мне самому неведомо, на какой стадии горя, вызванного моей утратой, я связал эту мысль с думами о том, что, в своенравном своем мальчишестве, я отринул сокровище ее любви. Быть может, я услышал шепот давних размышлений об ужасной потере или тоски по тому, чему никогда не суждено сбыться, которые уже были знакомы мне прежде. Но эти размышления прозвучали в моей душе новым упреком и новым раскаянием как раз тогда, когда, оставшись один, я так страдал.
   Если бы в это время я часто бывал в ее обществе, в минуты слабости и тоски я выдал бы себя. Именно этого я смутно опасался, когда впервые решил не возвращаться в Англию. Я не мог поступиться хотя бы частицей ее сестринской привязанности, а если бы я себя выдал, между нами возникли бы принужденные отношения, которых до той поры не было.
   Я не мог забыть, что сам решил, каково то чувство, которое она ко мне питает. Если когда-нибудь она любила меня иной любовью - а мне казалось, такое время было, - я пренебрег этой любовью. Когда мы оба были детьми, я привык смотреть на нее как на существо, на которое не простираются мои сумасбродные мечтания. Я отдал свою нежность и страсть другому существу. Я поступил не так, как мог бы поступить, и тем, чем она стала для меня, я обязан себе и ее чистому сердцу.
   Когда перемена во мне, которая происходила постепенно, только еще началась и я пытался понять самого себя и исправиться, я возмечтал о том, что после искуса, быть может, наступит день, когда я смогу исправить ошибку прошлого и мне выпадет на долю великое счастье стать ее мужем. Но время шло, а с ним рассеялись и туманные надежды. Если она и любила меня когда-нибудь, она становилась благодаря этому еще более священной для меня. Я слишком хорошо помнил те признания, какие я ей делал, помнил, как открывалось перед ней мое мятущееся сердце, знал цену жертв, какие она принесла, чтобы стать моим другом и сестрой, и победы, которую она над собой одержала. Если же она никогда - меня не любила, как могу я думать, что она полюбит меня теперь?
   Я всегда сознавал, насколько я слаб рядом с ней, такой твердой и сильной. Теперь я чувствовал это еще глубже. Кем бы я стал для нее, а она для меня, если бы я оказался ее достойным? Какое это имеет значение, раз этого не случилось! Все отошло в прошлое. Виновник - я сам и, потеряв ее, наказан по заслугам.
   Да, в этой борьбе я страдал жестоко и горько раскаивался; однако все время меня не покидало чувство, что по чести и справедливости я должен отбросить недостойную мысль вернуться к дорогой мне девушке, когда все мои надежды рассеялись как дым, - к девушке, от которой я легкомысленно отвернулся в пору их расцвета; чувство это неразрывно было связано со всеми моими размышлениями о ней. Я не мог скрывать от себя, что люблю ее и готов посвятить ей всю мою жизнь, но я ехал домой убежденный, что теперь уже слишком поздно и в наших давних отношениях ничего не может измениться.
   Часто и подолгу я думал о том, что говорила моя Дора о судьбе нашего брака через несколько лет, если бы этому браку суждено было продлиться. И я понял, что несбывшееся нередко является для нас, по своим последствиям, такой же реальностью, как и то, что свершилось. Теперь эти годы, о которых она говорила, минули - они были реальностью, ниспосланной мне в наказание, и не за горами мог быть предреченный ею день, если бы мы не расстались с ней навсегда, пока были еще совсем юными и безрассудными. Я попытался представить себе, как приучился бы я к самоограничению под влиянием Агнес, каким стал бы решительным, насколько лучше знал бы самого себя, свои недостатки и заблуждения. И, размышляя о том, что все это могло быть, я пришел к выводу, что это никогда не сбудется.
   Вот каково было мое душевное состояние, подобно зыбучим пескам, переменчивое и неустойчивое, с момента отъезда до возвращения домой по истечении трех лет. Прошло три года со дня отплытия корабля с эмигрантами, и в том же самом месте и в тот же самый час заката я стоял на палубе пакетбота, доставившего меня домой - стоял и смотрел на розовеющую воду, в которой отражался корабль.
   Три года. Как много времени, и вместе с ,тем как мало, когда они миновали! Мне была дорога родина и дорога Агнес... Но она не была моей. И никогда не будет. Когда-то она могла быть моей, но это было когда-то...
   ГЛАВА LIX
   Возвращение
   Осенним холодным вечером я высадился в Англии. Было темно, шел дождь, и за минуту мне довелось увидеть больше тумана и грязи, чем за целый год. В поисках кареты я прошел от таможни до Монумента, и хотя дома, обращенные фасадом к канавам, полным воды, казались мне старыми друзьями, я не мог не пожалеть, что эти друзья чересчур грязны.
   Давно мне приходилось замечать - да, пожалуй, и каждому приходилось, что, когда уезжаешь из знакомого места, этот отъезд является сигналом к всевозможным переменам. Из окна кареты я видел, что старинный дом на Фиш-стрит-Хилл, к которому целый век не прикасались маляры, плотники и каменщики, снесли в мое отсутствие; увидел, что находившийся в соседней улице другой дом, чья неприспособленность к жилью и неудобства были освящены временем, подвергся перестройке, и, право же, я почти ожидал, что собор св. Павла покажется мне более древним, чем раньше.
   О переменах в судьбе моих друзей я был осведомлен. Бабушка уже давно вернулась назад в Дувр, а Трэдлс вскоре после моего отъезда начал помаленьку выступать в суде. Теперь он проживал в Грейс-Инне и в одном из своих последних писем сообщил мне, что лелеет надежду скоро сочетаться браком с самой замечательной девушкой на свете.
   Они ждали меня домой к рождеству и не помышляли о том, что я приеду так скоро. Мне хотелось сделать им сюрприз, и потому я намеренно ввел их в заблуждение. Однако я был достаточно непоследователен и почувствовал себя несколько обескураженным, когда меня никто не встретил и мне пришлось ехать одному, в полном молчании, по улицам, утонувшим в тумане.
   Впрочем, знакомые лавки с приветливо светившимися витринами подбодрили меня, и, когда я вышел из кареты у входа в кофейню в Грейс-Инне, я обрел хорошее расположение духа. В первый момент кофейня напомнила мне о тех временах, когда я проживал у Голдн-Кросс, и обо всем, что с той поры произошло. Но это было вполне естественно.
   - Не знаете ли вы, где живет в Инне мистер Трэдлс? - спросил я лакея, греясь у камина в зале кофейни.
   - Холборн-Корт, сэр. Номер два.
   - Скажите, приобретает ли мистер Трэдлс известность среди адвокатов? осведомился я.
   - Вполне возможно, сэр. Но об этом мне ничего не известно, - ответил лакей.
   Лакей - он был средних лет и худощав - прибегнул к помощи другого слуги, занимавшего пост более высокий; это был человек тучный, с двойным подбородком, пожилой, внушительный на вид; на нем были черные штаны и чулки. Он вышел из-за загородки в конце зала, напоминавшей загородку, за которой находится скамья церковного старосты; там он восседал перед денежным ящиком, адресной книгой, списком адвокатов и другими книгами и бумагами.
   - Справляются о мистере Трэдлсе, Холборн-Корт, второй номер, - сообщил ему худощавый лакей.
   Внушительный на вид слуга знаком велел ему удалиться и медленно повернулся ко мне.
   - Я спрашивал, приобретает ли мистер Трэдлс из номера второго на Холборн-Корт известность среди адвокатов? - снова спросил я.
   - Никогда о нем не слышал, - густым басом ответил старший слуга.
   Мне стало обидно за Трэдлса.
   - Он человек молодой? Давно в Инне? - спросил величественный слуга, строго на меня глядя.
   - Около трех лет.
   Слуга, живший за своей загородкой церковного старосты, пожалуй, лет сорок, не удостоил вниманием столь незначительную особу. И спросил, что мне желательно на обед.
   Тут я почувствовал, что снова нахожусь в Англии, и был несказанно обижен за Трэдлса. По-видимому, ему не везет. Я смиренно заказал рыбу и бифштекс и, стоя перед камином, размышлял о неизвестности Трэдлса.
   Старший слуга то появлялся, то исчезал, и, наблюдая за ним, я пришел к выводу, что почва в саду, где возрос этот цветок, весьма неблагодарная. Здесь все имело большую давность, все казалось издавна застывшим, торжественным, церемонным. Я окинул взглядом зал: пол посыпан был песком так же, как в те времена, когда старший слуга был ребенком, если он был им когда-нибудь, что крайне маловероятно; в отполированных столах старинного красного дерева я видел свое отражение; на начищенных лампах не заметно было ни единого пятнышка; удобные зеленые портьеры на блестящих медных прутьях занавешивали вход в каждое из отделений общего зала; в обоих каминах весело пылал уголь; ряды внушительных графинов, выстроенных в образцовом порядке, свидетельствовали о том, что в погребе вы найдете бочки дорогого, старого портвейна. Англию, как и юриспруденцию, мелькнула у меня мысль, весьма трудно взять приступом... Я поднялся наверх в свой номер, чтобы переодеться, так как мое платье промокло. Внушительные размеры обшитой панелью комнаты (помнится, она находилась над аркой, ведущей в Инн), необъятная кровать под пологом, непоколебимо важный комод - все, казалось, восставало против успеха Трэдлса или другого, такого же юного смельчака. Снова я спустился вниз и уселся за обед. Сервировка стола и строгая тишина в зале - летние каникулы еще не кончились, и посетителей не было - красноречиво свидетельствовали о дерзости Трэдлса, предрекая ему, что на пристойное существование он может надеяться лет через двадцать, не раньше.
   С той поры как я уехал, я не видел ничего подобного, и надежды на успех моего друга совершенно рассеялись. Старший слуга не обращал на меня внимания. Больше он ко мне не подходил. Он занялся пожилым джентльменом в длинных гетрах, перед которым красовался графин с пинтой замечательного портвейна, который появился, казалось, сам собой из погреба, так как никто его не заказывал.
   Второй лакей шепотом сообщил мне, что этот пожилой джентльмен - ушедший от дел нотариус, очень богат, проживает на Грейс-Инн-сквере и, должно быть, оставит все свое состояние дочке своей прачки; ходят слухи, что у него в шкафу хранится серебряный столовый сервиз, весь потускневший от долгого неупотребления, хотя смертные видели у него в квартире только одну ложку и вилку. Тут я окончательно понял, что Трэдлс погиб и нет для него никакой надежды.
   Однако мне хотелось как можно скорей увидеть милого, старого друга. Пообедав с такой быстротой, которая отнюдь не могла возвысить меня в глазах старшего слуги, я поспешил уйти черным ходом. Дом номер два на Холборн-Корт я нашел скоро; доска с именами жильцов, висевшая на двери, извещала, что мистер Трэдлс занимает квартиру на верхнем этаже. Я поднялся наверх; древняя, шаткая лестница была тускло освещена - на площадках висели маленькие масляные лампы, и фитилек виднелся в шарообразной крошечной темнице зеленого стекла.
   Поднимаясь по лестнице, я услышал смех - это отнюдь не был смех адвоката или поверенного, это не был смех адвокатского клерка или клерка поверенного - о нет! - это смеялись две или три девушки. Я остановился, чтобы прислушаться, и тут моя нога попала в выбоину, которую достопочтенное общество Грейс-Инн не удосужилось прикрыть доской. Падая, я произвел некоторый шум, а когда высвободил свою ногу, все стихло.
   Теперь я подвигался уже более осмотрительно. Сердце мое усиленно билось, когда я остановился перед дверью с надписью: "Мистер Трэдлс". Я постучал. За дверью послышался, шум, но и только. Я постучал снова.
   Появился смышленый на вид подросток, не то клерк, не то мальчишка на побегушках. Он запыхался, но посмотрел на меня с вызовом, как будто требовал, чтобы я это доказал.
   - У себя мистер Трэдлс? - спросил я.
   - Да, сэр, но он занят.
   - Мне нужно его видеть.
   Подросток окинул меня взглядом и решил впустить. Распахнув дверь, он пропустил меня сначала в крошечную переднюю, а затем в маленькую гостиную. Тут я увидел старого моего друга - он тоже запыхался и, склонившись над бумагами, сидел за столом.
   - Боже ты мой! - вскричал Трэдлс. - Да это Копперфилд!
   И он бросился в мои объятия. Я крепко прижал его к своей груди.
   - Ну, как дела, дорогой Трэдлс? Все в порядке?
   - В порядке, дорогой, милый Копперфилд! У меня все хорошо!
   И мы оба всплакнули от радости.
   - Ох, старина! Дорогой Копперфилд! Как мы давно не виделись! И как я рад вас видеть! - Тут Трэдлс взъерошил волосы, что было совсем излишне. Как вы загорели! Как я рад! Честное слово, дорогой Копперфилд, я никогда так не радовался, никогда!
   Мне тоже не хватало слов выразить мои чувства. Сначала я был не в состоянии выговорить ни звука.
   - Каким вы стали известным, старина! - продолжал Трэдлс. - Мой знаменитый Копперфилд! Боже мой! Но откуда вы приехали? Когда вы приехали? Что вы все это время делали?
   Не дожидаясь ответа на свои вопросы, Трэдлс втолкнул меня в кресло перед камином, одной рукой он яростно ворошил угли, а другой тянул меня за галстук, ибо совсем потерял голову и думал, что это пальто. Не выпуская кочерги из рук, он снова сжал меня в объятиях, а я тоже обнял его, и мы оба смеялись, и оба вытирали глаза, и затем оба уселись перед камином и пожали друг другу руки.
   - Подумать только, старина, что вы должны были так скоро вернуться домой! И не попали на церемонию! - воскликнул Трэдлс.
   - На какую церемонию, дорогой Трэдлс?
   - Как?! - вскричал Трэдлс, широко раскрывая глаза, как в прежние времена. - Вы не получили моего последнего письма?
   - Письма, в котором сообщалось бы о какой-то церемонии, я не получал.
   - Да что вы, дорогой Копперфилд?! - Тут Трэдлс запустил пальцы в свою шевелюру, чтобы пригладить ее, а потом опустил руки на колени. - Я женился!
   - Женился?! - радостно воскликнул я.
   - Клянусь богом! Обвенчан его преподобием Хоресом... с Софи... из Девоншира. Да она вот тут, у окна, за гардиной! Посмотрите!
   В этот самый момент, к моему изумлению, вышла из своего убежища, смеясь и краснея, самая чудесная девушка на свете. Мне кажется, никому еще не приходилось видеть такую веселую, обаятельную, милую и счастливую молодую жену, о чем я тут же, не сходя с места, и заявил. На правах старого знакомого я поцеловал ее и от всего сердца пожелал им счастья.
   - О господи! Какой это замечательный брак! Как вы страшно загорели, Копперфилд! Боже мой, как я счастлив! - воскликнул Трэдлс.
   - И я тоже! - вставил я.
   - И также я! - смеясь и краснея, сказала Софи.
   - Мы все ужасно счастливы! - заключил Трэдлс. - Даже девушки и те счастливы. Боже мой, я и забыл про них!
   - Забыл? - переспросил я.
   - Ну, да! За6ыл про них. Про сестер Софи. Они у нас живут. Приехали поглядеть Лондон. Дело в том... Это вы упали на лестнице, Копперфилд?
   - Я! - признался я, смеясь.
   - Так вот... Когда вы упали на лестнице, я дурачился с девушками... Мы играли в... прятки. Но это не полагается делать в Вестминстер-Холле *, надо соблюдать приличия перед клиентом, и они, знаете ли, поскорей убрались... Теперь они... я уверен, они нас подслушивают, - заключил Трэдлс, поглядывая на дверь в соседнюю комнату.
   - Очень сожалею, что оказался виновником такого переполоха, - снова засмеялся я.
   - Если бы вы видели, как они унеслись и как прибежали назад, чтобы собрать выпавшие из волос гребни, когда вы постучали, и как потом опять умчались галопом, - честное слово, вы бы этого не сказали! - заявил Трэдлс, и в тоне его было восхищение. - Любовь моя! Ты их позовешь?
   Софи исчезла, и мы слышали, как в соседней комнате ее встретили взрывом хохота.
   - Настоящая музыка, не правда ли, дорогой Копперфилд? - спросил Трэдлс. - Как приятно ее слушать! Очень, знаете ли, оживляет эти старинные комнаты. Для злополучного холостяка, который всю жизнь прожил один, это прямо наслаждение. Прямо наслаждение! Бедняжки! Они так много потеряли с уходом от них Софи - о, какое это бесценное существо! - что я вне себя от радости, когда вижу их в таком расположении духа. Общество молодых девушек, знаете ли, Копперфилд, - замечательная вещь. Оно не совсем согласуется с моей профессией, но все же это замечательная вещь.