– Да разве такая мысль могла хоть на секунду прийти вам в голову, мама? – спросил Николас.
   – Ах, боже мой, Николас, дорогой мой! – капризным тоном отозвалась мать. – Разве не то же самое хотела я сказать, если бы ты мне только дал договорить? Конечно, я ни секунды об этом не помышляла, и я изумлена и поражена, что ты считаешь меня способной на подобную вещь, Я хочу спросить только об одном: какое средство будет наилучшим, чтобы отклонить эти авансы вежливо и деликатно, не слишком оскорбить его чувства и не довести его до отчаяния или до чего-нибудь еще в этом роде? Боже милостивый! – воскликнула миссис Никльби. – Что, если бы он что-нибудь над собой сделал? Разве могла бы я тогда жить счастливо, Николас?
   Несмотря на свое раздражение и досаду, Николас с трудом удержался от улыбки, когда ответил:
   – Неужели вы думаете, мама, что самый жестокий отказ может повлечь за собой такие последствия?
   – Честное слово, не знаю, дорогой мой, – отозвалась миссис Никльби.Право, не знаю. Как раз в газете от третьего дня была помещена заметка из какой-то французской газеты об одном сапожнике, который стал ревновать девушку из соседней деревни, потому что она не захотела запереться с ним на третьем этаже и вместе умереть от угара; тогда он пошел и, взяв острый нож, спрятался в лесу и выскочил оттуда, когда она проходила мимо с подругами, и убил сначала себя, потом всех подруг, а потом ее… нет, сначала всех подруг, а потом ее, а потом себя, – и об этом даже подумать страшно. Судя по газетам, – добавила миссис Никльби, – почему-то такие вещи всегда проделывают во Франции сапожники. Не знаю, почему это так – вероятно, есть что-то такое в коже.
   – Но ведь этот человек не сапожник; что же он делал, мама, что говорил? – осведомился Николас, раздраженный до крайности, но старавшийся казаться таким же спокойным и уравновешенным, как сама миссис Никльби. – Как вам известно, нет языка овощей, который превращал бы огурец в формальное объяснение в любви.
   – Дорогой мой, – ответила миссис Никльби, качая головой и глядя на золу в камине, – он делал и говорил всевозможные вещи.
   – С вашей стороны никакой ошибки быть не могло? – спросил Николас.
   – Ошибки! – воскликнула миссис Никльби. – Боже мой, Николас, дорогой мой, неужели ты думаешь я не донимаю, когда человек говорит серьезно?
   – Ну-ну! – пробормотал Николас.
   – Каждый раз. когда я подхожу к окну, – сказала миссис Никльби, – он одной рукой посылает воздушный поцелуй, а другую прикладывает к сердцу,конечно, очень глупо так делать, и, вероятно, ты скажешь, что это очень нехорошо, но он это делает чрезвычайно почтительно – да, чрезвычайно почтительно и очень нежно, в высшей степени нежно. Пока он заслуживает полного доверия, в этом не может быть никаких сомнений. А потом эти подарки, которые каждый день летят через стену, и, конечно, подарки очень хорошие, очень хорошие; один огурец мы съели вчера за обедом, а остальные думаем замариновать на зиму. А вчера вечером, – добавила миссис Никльби, приходя в еще большее смущение, – когда я гуляла в саду, он тихо окликнул меня из-за стены и предложил сочетаться браком и бежать. Голос у него чистый, как колокольчик или как хрусталь, да, очень похож на хрусталь, но, конечно, я к нему не прислушивалась. Теперь, Николас, дорогой мой, вопрос заключается в том, что мне делать?
   – Кэт об этом знает? – спросил Николас.
   – Я ей еще ни слова не говорила, – ответила мать.
   – И, ради бога, не говорите, – сказал Николас, вставая, – потому что это ее очень огорчит. А относительно того, что вам делать, дорогая мама, делайте то, что вам подскажут ваш здравый смысл, доброе сердце и уважение к памяти моего отца. Есть тысячи способов показать, что вам неприятно это дурацкое и нелепое ухаживание. Если вы будете действовать решительно, как и надлежит действовать, и если это ухаживание будет продолжаться и докучать вам, я могу быстро положить ему конец. Но я предпочел бы не вмешиваться в такую смешную историю и не придавать ей значения, пока вы сами можете постоять за себя. Большинство умеет это делать, В особенности женщины ваших лет и в вашем положении, когда с ними случается нечто подобное, не заслуживающее в сущности серьезного внимания. Я не хочу вас смущать, делая вид, будто принимаю это близко к сердцу или придаю этому серьезное значение. Безмозглый старый идиот!
   С этими словами Николас поцеловал мать, пожелал ей спокойной ночи, и они разошлись по своим комнатам.
   Нужно отдать справедливость миссис Никльби: привязанность к детям помешала бы ей раздумывать о втором браке, даже если бы она склонялась к нему, покончив с воспоминаниями о покойном муже. Но, хотя сердце миссис Никльби не ведало злых чувств и в нем было мало подлинного эгоизма, однако голова у нее была слабая и пустая; и столь лестны были ей, в ее возрасте, домогательства ее руки (и притом тщетные домогательства), что она не могла отвергнуть страсть неизвестного джентльмена с такой легкостью и решительностью, какие, по-видимому, почитал уместными Николас.
   «Я решительно не понимаю, – рассуждала сама с собой миссис Никльби в своей спальне, – что тут дурацкого, нелепого и смешного? Разумеется, никаких надежд у него быть не может, но почему он „безмозглый старый идиот“, признаюсь, я не понимаю. Ведь он не знает, что это безнадежно. Бедняга! По-моему, он достоин сожаления!»
   После таких размышлений миссис Никльби посмотрела на себя в маленькое зеркало и, отступив от него на несколько шагов, постаралась припомнить, кто это, бывало, говорил, что, когда Николасу исполнится двадцать один год, его будут принимать скорее за ее брата, чем за сына. Не воскресив в памяти фамилии этого авторитетного лица, она погасила свечу и подняла штору, чтобы впустить дневной свет, так как к тому времени начал загораться день. – Недостаточно светло, чтобы различать предметы,прошептала миссис Никльби, выглядывая в сад, – и зрение у меня не очень хорошее, я с детства близорука, – но, честное слово, мне кажется, еще одна большая тыква торчит на осколках бутылок наверху стены.

Глава XXXVIII,

   заключает кое-какие обстоятельства, вызванные визитом с выражением соболезнования, которые могут оказаться существенными в дальнейшем. Смайк неожиданно встречает очень старого друга, который приглашает его к себе к не принимает никаких возражений
 
 
   Совершенно не подозревая о выходках влюбленного соседа и о том, какое впечатление производили они на чувствительное сердце ее матушки, Кэт Никльби начала к тому времени наслаждаться ощущением прочного покоя и счастья, которое она давно уже не знала, даже случайно и мимолетно. Она жила под одним кровом с любимым братом, с которым ее так внезапно и жестоко разлучили, успокоилась и избавилась от всяких преследований, какие могли вызвать краску на ее лице, и для все как будто наступила новая пора жизни. Прежняя беззаботность вернулась к ней, походка снова стала упругой и легкой, угасший румянец вновь заиграл на щеках, и никогда еще Кэт Никльби не была так очаровательна.
   К такому выводу привели мисс Ла-Криви ее наблюдения и размышления, когда коттедж, как энергически выразилась она, «был окончательно приведен в порядок, начиная с дымовой трубы и кончая железной скобой у двери», и деятельная маленькая женщина улучила, наконец, минутку подумать о его обитателях.
   – И уверяю вас, этой минутки у меня не было с тех пор, как я в первый раз пришла сюда, – сказала мисс Ла-Криви, – потому что я ни о чем не думала, кроме молотков, гвоздей, отверток и буравов утром, днем и вечером.
   – О себе у вас, конечно, ни одной мысли не мелькнуло, – улыбаясь, отозвалась Кэт.
   – Честное слово, дорогая моя, когда есть столько гораздо более приятных вещей, о которых стоит подумать, – я была бы гусыней, если бы думала о себе, – сказала мисс Ла-Криви. – Кстати, кое о ком я подумала. Знаете ли, я замечаю большую перемену в одном из членов семьи, чрезвычайную перемену.
   – В ком? – с беспокойством спросила Кэт. – Не в…
   – Не в вашем брате, дорогая моя, – перебила мисс Ла-Криви, угадав конец фразы, – потому что он все тот же любящий, добрый, умный человек с примесью… не скажу, чего!.. каким он был, когда я только что познакомилась с вами. Нет! Смайк, – он, бедняга, настаивает, чтобы его так называли, и слышать не хочет о «мистере» перед своей фамилией, – вот он очень изменился даже за такое короткое время.
   – Как? – спросила Кэт. – Разве ухудшилось его здоровье?
   – Н-нет, пожалуй, тут дело не в здоровье, – призадумавшись, сказала мисс Ла-Криви, – хотя он слабое, измученное создание и в лице у него есть что-то такое, от чего у меня сердце надорвалось бы, если бы я заметила это у вас. Нет, дело не в здоровье.
   – В чем же?
   – Хорошенько не знаю, – сказала миниатюристка. – Но я за ним следила, и часто у меня слезы навертывались на глазах. Их, конечно, не очень трудно вызвать, потому что я быстро могу расчувствоваться, но все-таки я думаю, что на этот раз для них были причины и основания. Я уверена, что он по каким-то веским мотивам стал сильнее ощущать скудость своего ума. Он глубже это чувствует. Ему мучительнее стало сознавать, что иной раз он заговаривается и не понимает самых простых вещей. Я следила за ним, когда вас не было поблизости, дорогая моя, и видела, как он задумчиво сидел в сторонке с таким печальным видом, что я едва могла смотреть на него, а потом вставал и уходил из комнаты такой грустный и в таком унынии, что я и рассказачь вам не могу, как мне было больно. Не больше трех недель назад это был беззаботный работящий юноша, радовавшийся суете и веселившийся с утра до ночи. Теперь это другой человек – все то же услужливое, безобидное, преданное, любящее создание, но во всем остальном другой человек.
   – Конечно, все это пройдет, – сказала Кэт. – Бедняга!
   – Надеюсь, это пройдет, – отозвалась ее маленькая приятельница с необычной для нее серьезностью. – Надеюсь и хочу ради бедного мальчика, чтобы все это прошло. А впрочем, – продолжала мисс Ла-Криви, возвращаясь к свойственной ей беззаботной болтливости, – я сказала то, что собиралась сказать, и сказала очень длинно и ничуть не удивлюсь, если совсем неверно. Сегодня вечером я его во всяком случае развеселю, потому что, если он будет моим кавалером до самого Стрэнда, я буду болтать, и болтать, и болтать, и не уймусь, пока чем-нибудь его не рассмешу. Стало быть, чем раньше ои со мной пойдет, тем лучше для него, и, разумеется, чем раньше я пойду, тем лучше для меня, а не то моя служанка начнет кокетничать с кем-нибудь, кто может ограбить дом, хотя что можно оттуда вынести, кроме столов в стульев, я не знаю, разве что миниатюры, – и ловок будет тот вор, который продаст их выгодно, потому что я этого не могу сделать, и это сущая правда.
   С такими словами мисс Ла-Криви скрыла свое лицо полями очень плоской шляпки, а себя самое закутала в очень большую шаль и, туго затянув ее на себе и заколов большой булавкой, заявила, что теперь пусть омнибус приезжает когда ему угодно, так как она совсем готова.
   Но оставалось еще попрощаться с миссис Никльби, и задолго до того, как славная леди закончила воспоминания, имевшие отношение к данному случаю, омнибус прибыл. Это заставило всполошиться мисс Ла-Криви, в результате чего, когда она за парадной дверью потихоньку награждала служанку восемнадцатью пенсами, у нее из ридикюля высыпалось на десять пенсов полупенни, которые закатились во все углы коридора, и понадобилось немало времени, чтобы их собрать. За этой церемонией, разумеется, снова последовали поцелуи при расставании с Кэт и миссис Никльби и поиски маленькой корзиночки и пакета в оберточной бумаге, а во время этой процедуры «омнибус, – как выразилась мисс Ла-Криви, – так отчаянно ругался, что слушать было страшно». Наконец он притворился, будто уезжает, а тогда мисс Ла-Криви вырвалась на улицу и ворвалась в него, принося многословные извинения всем пассажирам и уверяя, что умышленно она ни за что не заставила бы их ждать. Пока она выбирала удобное местечко, кондуктор впихнул Смайка и крикнул, что все в порядке, хотя это было и не так, и громоздкий экипаж отъехал, гремя по крайней мере как полдюжины телег с пивными бочками.
   Мы предоставим ему продолжать путешествие по воле вышеупомянутого кондуктора, который грациозно развалился на своей маленькой скамейке сзади, покуривая вонючую сигару, и предоставим ему останавливаться или подвигаться вперед галопом или ползком, в зависимости от того, что покажется уместным или целесообразным сему джентльмену, – а тем временем воспользуемся случаем и удостоверимся, каково состояние сэра Мальбери Хоука и в какой мере он к этому времени оправился от повреждений, полученных им, когда он был выброшен из кабриолета при обстоятельствах, изложенных выше.
   Со сломанной ногой, с тяжелыми ушибами, с лицом, обезображенным еще не затянувшимися рубцами, бледный и изнуренный недавними страданиями и лихорадкой, сэр Мальбери Хоук лежал простертый на кровати, к которой ему суждено было остаться прикованным еще несколько недель. Мистер Пайк и мистер Плак занимались обильными возлияниями в смежной комнате, время от времени прерывая монотонный гул разговора приглушенным смехом, тогда как молодой лорд, – единственный член этой компании, еще подававший надежды на исправление и несомненно имевший доброе сердце, – сидел подле своего ментора с сигарой во рту и читал ему при свете лампы те сообщения из сегодняшней газеты, какие могли его заинтересовать или позабавить.
   – Проклятые собаки! – сказал больной, нетерпеливо повернув голову в сторону соседней комнаты. – Неужели ничем нельзя заткнуть их чертовы глотки?
   Мистеры Пайк и Плак услышали это восклицание и мгновенно притихли, подмигнув друг другу и наполнив до краев стаканы в виде вознаграждения за вынужденное молчание.
   – Черт возьми! – сквозь зубы пробормотал больной, нетерпеливо ерзая на кровати, – Мало того что матрац жесткий, комната дурацкая и боль несносная,нет, еще они должны меня мучить! Который час?
   – Половина девятого, – ответил его друг.
   – Придвиньте стол ближе, и возьмемся снова за карты, – сказал сэр Мальбери. – Опять в пикет. Начали…
   Любопытно было наблюдать, с каким интересом больной, лишенный возможности двигаться, поворачивал голову, следя во время игры за каждым ходом своего друга, с каким пылом и страстью он играл – и, однако, с какой осторожностью и хладнокровием! Его умение и ловкость раз в двадцать превышали способности его противника, которому не по плечу было бороться с ним, даже если судьба посылала хорошие карты, что случалось не часто. Сэр Мальбери выигрывал все партии, а когда его приятель бросил карты и отказался продолжать игру, он протянул исхудавшую руку и сгреб ставки с хвастливым ругательством и с тем же хриплым хохотом, хотя далеко не таким громким, какой звучал несколько месяцев назад в столовой Ральфа Никльби.
   Когда он был занят этим, вошел его слуга и доложил, что мистер Ральф Никльби ждет внизу и желает узнать, как он себя сегодня чувствует.
   – Лучше, – нетерпеливо отозвался сэр Мальбери.
   – Мистер Никльби желает знать, сэр…
   – Говорю вам – лучше! – повторил сэр Мальбери, хлопнув рукой по столу.
   Слуга колебался секунду, а затем сказал, что мистер Никльби просит разрешения повидать сэра Мальбери Хоука, если это его не стеснит.
   – Стеснит. Я не могу его принять. Я никого не принимаю, – сказал его хозяин с еще большим раздражением. – Вы это знаете, болван!
   – Прошу прощенья, сэр, – ответил слуга, – но мистер Никльби так настаивал, сэр…
   Дело в том, что Ральф Никльби подкупил слугу, который надеялся также и на будущие милости и потому придерживал дверь рукой и не торопился уходить.
   – Он сказал, что пришел поговорить по делу? – осведомился сэр Мальбери после досадливого раздумья.
   – Нет, сэр. Он сказал, что хочет вас видеть, сэр. Мистер Никльби очень настаивал, сэр.
   – Скажите ему, чтобы поднялся сюда. Постойте! – крикнул сэр Мальбери, останавливая слугу и проводя рукой по своему обезображенному лицу. – Возьмите эту лампу и поставьте ее на подставку за моей спиной. Отодвиньте стол и переставьте туда кресло, подальше. Вот так!
   Слуга исполнил эти приказания, по-видимому прекрасно понимая мотивы, которыми они были продиктованы, и вышел из комнаты. Лорд Фредерик Верисофт, сказав, что скоро вернется, перешел в смежную комнату и закрыл за собой двустворчатую дверь.
   Послышались тихие шаги на лестнице, и Ральф Никльби со шляпой в руке бесшумно пробрался в комнату, наклонившись всем туловищем вперед, как бы с глубоким почтением, и пристально всматриваясь в лицо своего достойного клиента.
   – Как видите, Никльби, – сказал сэр Мальбери, указав ему на кресло у кровати и с напускной беспечностью махнув рукой, – со мной произошел несчастный случай.
   – Вижу, – отозвался Ральф, все так же пристально смотря на него.Ужасно. Я бы вас не узнал, сэр Мальбери. Ах, боже мой! Ужасно…
   Вид у Ральфа был чрезвычайно смиренный и почтительный, а голос приглушенный – именно такой, каким учит говорить посетителя деликатнейшее внимание к больному. Но выражение его лица, когда сэр Мальбери отворачивался, являло поразительный контраст. И, когда он стоял в обычной своей позе, спокойно глядя на простертую перед ним фигуру, те черты лица, которые не были затенены нависшими и сдвинутыми бровями, складывались в саркастическую улыбку.
   – Садитесь, – сказал сэр Мальбери, повернувшись к нему, по-видимому, с величайшим усилием. – Я не картина, чтобы стоять и глазеть на меня:
   Когда он повернулся, Ральф отступил шага на два и, притворяясь, будто ему нестерпимо хочется выразить свое изумление, но он решил не делать этого, сел с прекрасно разыгранным смущением.
   – Я ежедневно справлялся внизу, сэр Мальбери, – сказал Ральф, – первое время даже по два раза в день, а сегодня вечером ввиду старого знакомства и деловых операций, которые мы проводили вместе к обоюдному удовлетворению, я не устоял перед желанием проникнуть в вашу спальню. Вы очень… вы очень страдаете? – спросил Ральф, наклоняясь и позволяя себе улыбнуться той же жестокой улыбкой, когда больной закрыл глаза.
   – Больше, чем мне бы хотелось, и меньше, чем хотелось бы иным разорившимся клячам, которых мы с вами знаем и которые винят нас в своем разорении, – отозвался сэр Мальбери, беспокойно проводя рукой по одеялу.
   Ральф пожал плечами, протестуя против крайнего раздражения, с каким были сказаны эти слова, – раздражения, вызванного оскорбительным, холодным тоном, который так раздосадовал больного, что тот едва мог его вынести.
   – А что это за «деловые операции», которые привели вас сюда? – спросил сэр Мальбери.
   – Пустяки, – ответил Ральф. – Есть несколько векседей милорда, которые нужно переписать, но это можно отложить до вашего выздоровления. Я… я… пришел, – прододжал Ральф, говоря медленно и с более резкими ударениями, – я пришел сказать вам о том, как я огорчен, что какой-то мой родственник – правда, я от него отрекся – подверг вас такому наказанию, как…
   – Наказанию! – перебил сэр Мальбери.
   – Я знаю, что оно было жестоко, – сказал Ральф, умышленно истолковав это восклицание превратно, – тем больше хотелось мне заверить вас, что я отрекаюсь от этого негодяя, что я не признаю его моим родственником, в пусть он подучит по заслугам от вас или от кого угодно. Можете, если хотите, свернуть ему шею. Я вмешиваться не буду.
   – Так, значит, эта басня, которую мне здесь передовали, ходит по городу? – спросил сэр Мальбери, стискивая кулаки и зубы.
   – Всюду об этом кричат, – ответил Ральф. – Разошлось по всем клубам и игорным залам. Говорят, об этом сложили славную песенку, – добавил Ральф, жадно всматриваясь в своего собеседника. – Я-то ее не слыхал, – такие вещи меня не касаются, – но мне говорили, что она даже напечатана и, разумеется, о ней всем известно.
   – Это ложь! – крикнул сэр Мальбери. – Говорю вам, что это ложь! Кобыла испугалась.
   – Говорят, он ее испугал, – заметил Ральф тем же спокойным невозмутимым тоном. – Кое-кто говорит, что он вас испугал, но это ложь, я знаю. Я так прямо и сказал, – о, я десятки раз говорил! Я человек миролюбивый, но я не могу слышать, когда в вас говорят такие вещи. Нет, нет!
   Когда сэр Мальбери вновь обрел способность внятно выговаривать слова, Ральф наклонился вперед, приставив руку к уху, и при этом лицо его было так спокойно, словно каждая его суровая черта была отлита из чугуна.
   – Когда я встану с этой проклятой кровати, – сказал больной, в припадке бешенства ударив себя по сломанной ноге, – я отомщу так, как никогда еще не мстил ни один человек. Клянусь богом, отомщу! Случай помог ему положить мне метку на лицо недели на две, но я ему оставлю такую метку, что он донесет ее до могилы. Я искромсаю ему нос и уши, высеку его, искалечу на всю жизнь! Мало того: этот образец целомудрия, это чудо стыдливости – его нежную сестрицу – я ее протащу через…
   Возможно, что в этот момент даже холодная кровь Ральфа обожгла ему щеки. Возможно, сэр Мальбери вспомнил, что хотя Ральф и был негодяем и ростовщиком, но когда-то, в раннем детстве, он обвивал руками шею отца Кэт. Он запнулся и, потрясая кулаком, скрепил недосказанную угрозу страшным проклятьем.
   – Невыносимо думать, – сказал Ральф после короткого молчания, зорко всматриваясь в пострадавшего,что светский человек, повеса, roue[80], опытнейший хитрец очутился в таком неприятном положении по милости какого-то мальчишки!
   Сэр Мальбери метнул на него злобный взгляд, но глаза Ральфа были опущены, а лицо не выражало ничего, кроме раздумья.
   – Неотесанный жалкий юнец, – продолжал Ральф, – против человека, который одной своей тяжестью мог раздавить его, не говоря уже об умении. Мне кажется, я не ошибаюсь, – сказал Ральф, поднимая глаза, – когда-то вы покровительствовали боксерам?
   Больной сделал нетерпеливый жест, который Ральф пожелал истолковать как выражение согласия.
   – А! – воскликнул он. – Я так и думал. Это было еще до нашего знакомства, но я был уверен, что не ошибаюсь. Должно быть, он легкий и вертлявый. Но это ничтожные преимущества по сравнению с вашими. Удача, удача! Этим презренным париям везет.
   – Она ему понадобится, когда я поправлюсь, – сказал сэр Мальбери Хоук.Пусть удирает куда хочет.
   – О! – быстро подхватил Ральф. – Он об этом и не помышляет. Он здесь, дорогой сэр, здесь, в Лондоне, разгуливает по улицам в полдень, веселится, посматривает, не видно ли вас, – продолжал Ральф с потемневшим лицом; и в первый раз ненависть одержала над ним верх, когда он представил себе ликующего Николаса. – Будь мы гражданами страны, где такие вещи можно было бы делать, ничем не рискуя, я бы хорошо заплатил за то, чтобы ему вонзили нож в сердце и швырнули собакам на растерзание!
   Когда Ральф, к некоторому изумлению своего старого клиента, излил эти здравые родственные чувства и взялся за шляпу, собираясь уйти, в комнату заглянул лорд Фредерик Верисофт.
   – Черт возьми, Хоук, о чем это вы тут толкуете с Никльби? – спросил молодой человек. – Никогда еще я не слыхал такого шума. Кар-кар-кар! Гав-гав-гав! В чем дело?
   – Сэр Мальбери рассердился, милорд, – сказал Ральф, бросив взгляд в сторону кровати.
   – Уж не из-за денег ли? С делами что-нибудь не ладится, Никльби?
   – Нет, милорд, нет, – отозвался Ральф. – В этом пункте мы всегда согласны. Сэру Мальбери случилось припомнить причину…
   Не было необходимости и не было у Ральфа возможности продолжать, ибо сэр Мальбери подхватил эту тему и разразился угрозами и проклятьями, направленными против Николаса, почти с такой же злобой, как и раньше.
   Ральф, отличавшийся незаурядной наблюдательностью, с удивлением заметил, что во время этой тирады в поведении лорда Фредерика Верисофта, который вначале крутил усы с самым фачовским и равнодушным видом, произошла полная перемена. Еще больше удивился он, когда сэр Мальбери умолк, а молодой лорд сердито и почти без всякой аффектации потребовал, чтобы этот разговор никогда не возобновляли в его присутствии.
   – Запомните это, Хоук! – прибавил он с несвойственной ему энергией. – Я никогда не приму участия к подлом нападении на молодого человека и не допущу его, если это будет в моих силах…
   – В подлом? – перебил его друг.
   – Да-а, – сказал тот, повернувшись к нему лицом. – Если бы вы сказали ему, кто вы, если бы дали ему вашу визитную карточку, а затем узнали, что его общественное положение или репутация препятствует вам драться с ним, и тогда это было бы достаточно плохо, клянусь честью, достаточно плохо. А теперь получилось еще хуже, и поступили скверно вы. И я поступил скверно, потому что не вмешался, и в этом я раскаиваюсь. То, что с вами затем произошло, было несчастным случаем, а не результатом злого умысла, и вина скорее ваша, чем его. И с моего ведома он кары за это не понесет, да, не понесет!
   Выразительно повторив эти последние слова, молодой лорд повернулся на каблуках, но, прежде чем удалиться в смежную комнату, снова повернулся и добавил с еще большим жаром:
   – Теперь я верю, клянусь честью, верю, что эта молодая леди, его сестра, не только красива, но и добродетельна и скромна, а ее брат… я скажу только, что он поступил так, как должен был поступить ее брат: мужественно и смело. От всего сердца и от всей души желал бы я, чтобы любой из нас выпутался из подобной истории с таким достоинством, как он!