Страница:
Глава LXII,
Ральф назначает последнее свидание и не отказывается от него
Крадучись, как вор, шаря руками, словно слепец, Ральф Никльби потихоньку выбрался из дому и бросился бежать, часто оглядываясь через плечо, как будто его преследовал некто, стремившийся допросить его или задержать; оставив позади Сити, он направился к своему жилищу.
Ночь была темная, и дул холодный ветер, яростно и стремительно гоня перед собой тучи. Черное, мрачное облако как будто преследовало Ральфа – оно не мчалось вместе с другими в диком беге, но медлило сзади и надвигалось угрюмо и исподтишка. Он часто оглядывался на это облако и не раз останавливался, чтобы пропустить его вперед; но почему-то, когда он снова пускался в путь, оно по-прежнему было позади, приближаясь уныло и медленно, как призрачная похоронная процессия.
Он должен был миновать бедное, жалкое кладбище – печальное место, поднимавшееся на несколько футов над уровнем улицы и отделенное от нее низким парапетом и железной решеткой – заросший травой нездоровый, грязный участок земли, где даже дерн и сорняки, разросшиеся в беспорядке, как будто говорили о том, что они поднялись из плоти бедняков и пробились корнями в могилы людей, которые при жизни гнили в сырых дворах и пьяных, голодных притонах. И здесь они лежали, отделенные от живых тонким слоем земли и двумя-тремя досками, лежали вплотную – разлагающиеся телесно, как при жизни разложились духовно, – густая и убогая толпа. Здесь они лежали бок о бок с жизнью, почти под самыми ногами людей, ежедневно тут проходивших. Здесь они лежали, страшная семья, все эти дорогие отошедшие братья и сестры румяного священника, который так быстро сделал свое дело, когда их зарывали в землю!
Проходя мимо, Ральф припомнил, что когда-то он был одним из присяжных по делу о самоубийстве[105] человека, перерезавшего себе горло, и что этот человек похоронен здесь. Он не мог бы сказать, почему это вспомнилось ему сейчас, ведь он так часто проходил здесь и никогда об этом человеке не думал, и почему это обстоятельство вызвало у него интерес; но теперь он вспомнил и, остановившись, сжал руками железную решетку и стал жадно всматриваться, размышляя, где может находиться его могила.
Когда он стоял, поглощенный этим занятием, к нему приблизились с громкими криками и пением какие-то пьяные парни; другие, следуя за ними, усовещивали их и уговаривали спокойно вернуться домой. Они были в превосходнейшем расположении духа, а один из них, маленький сморщенный горбун, пустился в пляс. Вид у него был странный и фантастический, и немногочисленные зрители захохотали. Сам Ральф развеселился и засмеялся вместе со стоявшим поблизости человеком, который оглянулся и посмотрел ему в лицо. Когда компания двинулась дальше и Ральф снова остался один, с каким-то новым интересом вернулся он к своим мыслям, ибо ему припомнилось, что последний, кто видел самоубийцу при жизни, оставил его очень веселым; и Ральф вспомнил, что тогда это показалось странным и ему и другим присяжным.
Он не мог установить, где это место, среди такого скопления могил, но он вызвал в памяти отчетливый и яркий образ человека, его внешность и подумал о том, что толкнуло его на этот шаг; все припомнил он без труда. Сосредоточившись на этих мыслях, он унес с собой этот образ, когда пошел дальше, и вспомнилось ему, что в детстве перед ним часто вставал облик какого-то нарисованного мелом на двери гнома, которого он однажды увидел. Но, приближаясь к своему жилищу, он снова забыл о нем и стал думать о том, какая тоска и одиночество ждут его дома.
Это чувство усиливалось, и, дойдя до своей двери, он еле заставил себя повернуть ключ и открыть ее. Вступив в коридор, он почувствовал, что, закрывая ее, он как бы оставит за нею мир. Но он дал ей закрыться, и она захлопнулась с громким шумом. Света не было. Как было мрачно, холодно и безмолвно!
Дрожа с головы до ног, он прошел наверх, в комнату, где в последний раз нарушили его одиночество. Он словно заключил договор с самим собой, что не будет размышлять о случившемся, пока не вернется домой. Теперь он был дома и позволил себе задуматься об этом.
Его родное дитя, его родное дитя! Он ни разу не усомнился в правдивости рассказа; он чувствовал, что это не ложь, знал это так же твердо, словно всегда был в это посвящен. Его ребенок. И он умер. Умирал около Николаса, любил его и смотрел на него, как на какого-то ангела! Это было самое худшее.
Все отвернулись от него и покинули его при первой же беде. Даже за деньги никого нельзя было купить теперь; все должно обнаружиться, и все должны узнать обо всем. Молодой лорд умер, его приятель за границей и недосягаем, десять тысяч фунтов потеряны, план его и Грайда рухнул в тот момент, когда можно было торжествовать победу, дальнейшие его планы раскрыты, сам он в опасности, мальчик, затравленный им и любимый Николасом, оказался его несчастным сыном; все рассыпалось и обрушилось на него, и он лежит, придавленный развалинами, и пресмыкается в пыли.
Если бы он знал, что его ребенок жив, если бы не было этого обмана и ребенок вырос под его надзором, быть может он был бы небрежным, равнодушным, грубым, жестоким отцом, – весьма вероятно, и он это сознавал; но мелькала мысль, что могло бы случиться иначе, что его сын мог служить ему утешением и они были бы счастливы вдвоем. Теперь он начал думать, что предполагаемая смерть сына и бегство жены в какой-то мере способствовали его превращению в того угрюмого, жестокого человека, каким он был. Он, казалось, припоминал те времена, когда был не таким суровым и ожесточенным, и он почти сознавал, что впервые возненавидел Николаса потому, что Николас был молод и красив и, пожалуй, походил на того юношу, который был повинен в его бесчестье и потере состояния.
Но в этом вихре страстей и угрызений совести одна добрая мысль или одно инстинктивное сожаление были подобны капле воды, бесшумно упавшей в бурное, беснующееся море. Его ненависть к Николасу возросла на почве его собственного поражения, питалась вмешательством Николаса в его интриги, тучнела благодаря давнему вызову, брошенному Николасом, и его победе. Были причины для ее усиления; она росла и крепла постепенно. Теперь эта ненависть стала безумной и переходила, казалось, в буйное помешательство. Как! Именно Николас протянул руку, чтобы спасти его несчастного ребенка; он был его защитником и верным другом; он подарил ему любовь и нежность, каких тот не знал со злосчастной минуты своего рождения; он научил его ненавидеть родного отца и даже имя его проклинать; он знал теперь об этом и торжествовал, вспоминая… вот почему горечь и бешенство захлестнули сердце ростовщика. Любовь умершего мальчика к Николасу и привязанность Николаса к нему были нестерпимой мукой. Смертное его ложе, и Николас подле него, ухаживает за ним, а он шепчет слова благодарности и умирает у него на руках, – а ведь Ральф хотел бы их видеть смертельными врагами, ненавидящими друг друга, – эта картина привела его в бешенство. Он заскрежетал зубами, ударил кулаком в пустоту и, дико озираясь, сверкая глазами во тьме, громко воскликнул:
– Я растоптан и погиб! Правду сказал мне негодяй: спустилась ночь! Неужели нет средства лишить их нового торжества и презреть их милосердие и сострадание? Неужели нет дьявола, который помог бы мне?
Перед его духовным взором вновь быстро пронеслось видение, которое он уже вызвал к жизни в ту ночь. Казалось, тот человек лежал перед ним. Теперь голова его была прикрыта. Так было, когда он в первый раз его увидел. И окоченевшие, сведенные судорогой мраморные ноги он помнил хорошо. Потом предстали перед ним бледные родственники, которые рассказывали во время следствия о том, что было им известно… Вопли женщин… немой ужас мужчин… страх и тревога… победа, одержанная этой горсткой праха, который одним движением руки покончил с жизнью и вызвал среди них смятение…
Больше он не произнес ни слова, но, помедлив немного, вышел потихоньку из комнаты и поднялся по гулкой лестнице на самый верх – на чердак. Там он закрыл за собой дверь, и там он остался.
Теперь здесь был свален всякий хлам, еще стояла старая ветхая кровать, на которой спал его сын, ибо другой кровати здесь никогда не бывало. Он быстро отошел и сел как можно дальше от нее.
Тусклого света фонарей на улице внизу, пробивавшегося в окно без занавески, было достаточно, чтобы рассеять мрак в комнате, хотя при таком свете нельзя было рассмотреть старые, перевязанные веревкой сундуки, поломанную мебель и всевозможный хлам, валявшийся повсюду. Потолок был скошен: высокий с одной стороны, он спускался с другой чуть ли не до пола. И к самой высокой его точке Ральф устремил взгляд и пристально смотрел на нее в течение нескольких минут. Потом он встал и передвинув старый ящик, на котором сидел, влез на него и обеими руками стал шарить по стене над головой. Наконец руки его коснулись большого железного крюка, крепко вбитого в балку.
В этот момент ему помешал громкий стук в дверь внизу. После недолгого колебания он открыл окно и спросил, кто там.
– Мне нужно мистера Никльби, – раздался ответ.
– Что вам от него нужно?
– Но ведь говорит не мистер Никльби? – последовало возражение.
Верно, голос отвечавшего был непохож на голос Ральфа, однако говорил Ральф, что он и сказал.
Послышался ответ, что братья-близнецы желаю знать, задержать ли человека, которого он видел в тот вечер, и что, хотя сейчас уже полночь, они послали узнать, как следует с ним поступить.
– Задержать, – крикнул Ральф. – Пусть задержат его до завтра! Потом пусть приведут его сюда – его и моего племянника – и сами пусть придут и удостоверятся, что я готов их принять.
– В котором часу? – осведомился голос.
– Когда угодно, – злобно ответил Ральф. – Скажите им – после полудня. В любой час, в любую минуту. Когда угодно. Во всякое время – мне все равно!
Он прислушивался к удаляющимся шагам человека, пока шум не затих, а потом, подняв взор вверх, к небу, увидел – или это ему показалось – все то же черное облако, которое словно следовало за ним до дому и теперь как будто нависло над самым домом.
– Теперь мне понятно, что означает оно, – пробормотал он, – что означают тревожные ночи и сны и почему я терзался последнее время. Все на это указывало. О, если бы люди, продавая душу свою, могли торжествовать хотя бы недолго, как охотно продал бы я мою душу сегодня!
Низкий звук колокола донесся с ветром. Один удар.
– Лги железным своим языком! – крикнул ростовщик. – Возвещай радостным звоном о рождениях, которые заставляют корчиться ожидающих наследства, и о браках, которые заключаются в аду, и горестно звони об усопшем, чей путь уже пройден! Призывай к молитве людей, которые благочестивы, потому что не разоблачены, и каждый раз встречай мелодическим звоном наступление нового года, который приближает этот проклятый мир к концу. Никаких колоколов, никаких священных книг для меня! Бросьте меня на кучу навоза и оставьте там гнить, отравляя воздух!
Окинув все вокруг диким взором, в котором сочетались бешенство и отчаяние, он погрозил кулаком небу, по-прежнему темному и зловещему, и закрыл окно.
Дождь и град били по стеклам; дымовые трубы дрожали и шатались; ветхая оконная рама дребезжала под порывами ветра, словно нетерпеливая рука пыталась распахнуть ее. Но не было там никакой руки, и окно не открылось.
– Как же это так? – воскликнул кто-то. – Джентльмены говорят, что никак не могут достучаться, вот уже два часа как они здесь.
– Но ведь он вернулся домой вчера вечером, – сказал другой, – он с кем-то говорил, высунувшись из того окна наверху.
Собралась кучка людей, и, когда речь зашла об окне, они вышли на середину улицы, чтобы посмотреть на него. Тут они заметили, что наружная дверь все еще заперта, – а заперла ее накануне вечером экономка, о чем она и сказала, – и это привело к бесконечным переговорам, закончившимся тем, что двое-трое смельчаков обошли дом и влезли в окно, в то время как остальные стояли в нетерпеливом ожидании.
Они осмотрели все комнаты внизу – мимоходом открывали ставни, чтобы впустить угасающий свет, и, никого не найдя и убедившись, что все спокойно и все в порядке, не знали, идти ли дальше. Но когда кто-то заметил, что они еще не побывали на чердаке и что там видели его в последний раз, они согласились заглянуть туда и потихоньку пошли наверх, потому что таинственная тишина вселила в них робость.
Секунду они постояли на площадке, посматривая друг на друга, после чего тот, кто предложил не прекращать поисков, повернул ручку, приоткрыл дверь и, посмотрев в щелку, тотчас отшатнулся.
– Очень странно, – прошептал он, – он прячется за дверью! Смотрите!
Люди подались вперед, чтобы заглянуть туда, но один из них, с криком отстранив других, вынул из кармана складной нож и, вбежав в комнату, перерезал веревку.
Ральф оторвал ее от одного из старых сундуков и повесился на железном крюке как раз под самым люком в потолке – под тем самым люком, на который четырнадцать лет назад так часто устремлялся в ребяческом страхе взор его сына, одинокого, заброшенного маленького существа.
Крадучись, как вор, шаря руками, словно слепец, Ральф Никльби потихоньку выбрался из дому и бросился бежать, часто оглядываясь через плечо, как будто его преследовал некто, стремившийся допросить его или задержать; оставив позади Сити, он направился к своему жилищу.
Ночь была темная, и дул холодный ветер, яростно и стремительно гоня перед собой тучи. Черное, мрачное облако как будто преследовало Ральфа – оно не мчалось вместе с другими в диком беге, но медлило сзади и надвигалось угрюмо и исподтишка. Он часто оглядывался на это облако и не раз останавливался, чтобы пропустить его вперед; но почему-то, когда он снова пускался в путь, оно по-прежнему было позади, приближаясь уныло и медленно, как призрачная похоронная процессия.
Он должен был миновать бедное, жалкое кладбище – печальное место, поднимавшееся на несколько футов над уровнем улицы и отделенное от нее низким парапетом и железной решеткой – заросший травой нездоровый, грязный участок земли, где даже дерн и сорняки, разросшиеся в беспорядке, как будто говорили о том, что они поднялись из плоти бедняков и пробились корнями в могилы людей, которые при жизни гнили в сырых дворах и пьяных, голодных притонах. И здесь они лежали, отделенные от живых тонким слоем земли и двумя-тремя досками, лежали вплотную – разлагающиеся телесно, как при жизни разложились духовно, – густая и убогая толпа. Здесь они лежали бок о бок с жизнью, почти под самыми ногами людей, ежедневно тут проходивших. Здесь они лежали, страшная семья, все эти дорогие отошедшие братья и сестры румяного священника, который так быстро сделал свое дело, когда их зарывали в землю!
Проходя мимо, Ральф припомнил, что когда-то он был одним из присяжных по делу о самоубийстве[105] человека, перерезавшего себе горло, и что этот человек похоронен здесь. Он не мог бы сказать, почему это вспомнилось ему сейчас, ведь он так часто проходил здесь и никогда об этом человеке не думал, и почему это обстоятельство вызвало у него интерес; но теперь он вспомнил и, остановившись, сжал руками железную решетку и стал жадно всматриваться, размышляя, где может находиться его могила.
Когда он стоял, поглощенный этим занятием, к нему приблизились с громкими криками и пением какие-то пьяные парни; другие, следуя за ними, усовещивали их и уговаривали спокойно вернуться домой. Они были в превосходнейшем расположении духа, а один из них, маленький сморщенный горбун, пустился в пляс. Вид у него был странный и фантастический, и немногочисленные зрители захохотали. Сам Ральф развеселился и засмеялся вместе со стоявшим поблизости человеком, который оглянулся и посмотрел ему в лицо. Когда компания двинулась дальше и Ральф снова остался один, с каким-то новым интересом вернулся он к своим мыслям, ибо ему припомнилось, что последний, кто видел самоубийцу при жизни, оставил его очень веселым; и Ральф вспомнил, что тогда это показалось странным и ему и другим присяжным.
Он не мог установить, где это место, среди такого скопления могил, но он вызвал в памяти отчетливый и яркий образ человека, его внешность и подумал о том, что толкнуло его на этот шаг; все припомнил он без труда. Сосредоточившись на этих мыслях, он унес с собой этот образ, когда пошел дальше, и вспомнилось ему, что в детстве перед ним часто вставал облик какого-то нарисованного мелом на двери гнома, которого он однажды увидел. Но, приближаясь к своему жилищу, он снова забыл о нем и стал думать о том, какая тоска и одиночество ждут его дома.
Это чувство усиливалось, и, дойдя до своей двери, он еле заставил себя повернуть ключ и открыть ее. Вступив в коридор, он почувствовал, что, закрывая ее, он как бы оставит за нею мир. Но он дал ей закрыться, и она захлопнулась с громким шумом. Света не было. Как было мрачно, холодно и безмолвно!
Дрожа с головы до ног, он прошел наверх, в комнату, где в последний раз нарушили его одиночество. Он словно заключил договор с самим собой, что не будет размышлять о случившемся, пока не вернется домой. Теперь он был дома и позволил себе задуматься об этом.
Его родное дитя, его родное дитя! Он ни разу не усомнился в правдивости рассказа; он чувствовал, что это не ложь, знал это так же твердо, словно всегда был в это посвящен. Его ребенок. И он умер. Умирал около Николаса, любил его и смотрел на него, как на какого-то ангела! Это было самое худшее.
Все отвернулись от него и покинули его при первой же беде. Даже за деньги никого нельзя было купить теперь; все должно обнаружиться, и все должны узнать обо всем. Молодой лорд умер, его приятель за границей и недосягаем, десять тысяч фунтов потеряны, план его и Грайда рухнул в тот момент, когда можно было торжествовать победу, дальнейшие его планы раскрыты, сам он в опасности, мальчик, затравленный им и любимый Николасом, оказался его несчастным сыном; все рассыпалось и обрушилось на него, и он лежит, придавленный развалинами, и пресмыкается в пыли.
Если бы он знал, что его ребенок жив, если бы не было этого обмана и ребенок вырос под его надзором, быть может он был бы небрежным, равнодушным, грубым, жестоким отцом, – весьма вероятно, и он это сознавал; но мелькала мысль, что могло бы случиться иначе, что его сын мог служить ему утешением и они были бы счастливы вдвоем. Теперь он начал думать, что предполагаемая смерть сына и бегство жены в какой-то мере способствовали его превращению в того угрюмого, жестокого человека, каким он был. Он, казалось, припоминал те времена, когда был не таким суровым и ожесточенным, и он почти сознавал, что впервые возненавидел Николаса потому, что Николас был молод и красив и, пожалуй, походил на того юношу, который был повинен в его бесчестье и потере состояния.
Но в этом вихре страстей и угрызений совести одна добрая мысль или одно инстинктивное сожаление были подобны капле воды, бесшумно упавшей в бурное, беснующееся море. Его ненависть к Николасу возросла на почве его собственного поражения, питалась вмешательством Николаса в его интриги, тучнела благодаря давнему вызову, брошенному Николасом, и его победе. Были причины для ее усиления; она росла и крепла постепенно. Теперь эта ненависть стала безумной и переходила, казалось, в буйное помешательство. Как! Именно Николас протянул руку, чтобы спасти его несчастного ребенка; он был его защитником и верным другом; он подарил ему любовь и нежность, каких тот не знал со злосчастной минуты своего рождения; он научил его ненавидеть родного отца и даже имя его проклинать; он знал теперь об этом и торжествовал, вспоминая… вот почему горечь и бешенство захлестнули сердце ростовщика. Любовь умершего мальчика к Николасу и привязанность Николаса к нему были нестерпимой мукой. Смертное его ложе, и Николас подле него, ухаживает за ним, а он шепчет слова благодарности и умирает у него на руках, – а ведь Ральф хотел бы их видеть смертельными врагами, ненавидящими друг друга, – эта картина привела его в бешенство. Он заскрежетал зубами, ударил кулаком в пустоту и, дико озираясь, сверкая глазами во тьме, громко воскликнул:
– Я растоптан и погиб! Правду сказал мне негодяй: спустилась ночь! Неужели нет средства лишить их нового торжества и презреть их милосердие и сострадание? Неужели нет дьявола, который помог бы мне?
Перед его духовным взором вновь быстро пронеслось видение, которое он уже вызвал к жизни в ту ночь. Казалось, тот человек лежал перед ним. Теперь голова его была прикрыта. Так было, когда он в первый раз его увидел. И окоченевшие, сведенные судорогой мраморные ноги он помнил хорошо. Потом предстали перед ним бледные родственники, которые рассказывали во время следствия о том, что было им известно… Вопли женщин… немой ужас мужчин… страх и тревога… победа, одержанная этой горсткой праха, который одним движением руки покончил с жизнью и вызвал среди них смятение…
Больше он не произнес ни слова, но, помедлив немного, вышел потихоньку из комнаты и поднялся по гулкой лестнице на самый верх – на чердак. Там он закрыл за собой дверь, и там он остался.
Теперь здесь был свален всякий хлам, еще стояла старая ветхая кровать, на которой спал его сын, ибо другой кровати здесь никогда не бывало. Он быстро отошел и сел как можно дальше от нее.
Тусклого света фонарей на улице внизу, пробивавшегося в окно без занавески, было достаточно, чтобы рассеять мрак в комнате, хотя при таком свете нельзя было рассмотреть старые, перевязанные веревкой сундуки, поломанную мебель и всевозможный хлам, валявшийся повсюду. Потолок был скошен: высокий с одной стороны, он спускался с другой чуть ли не до пола. И к самой высокой его точке Ральф устремил взгляд и пристально смотрел на нее в течение нескольких минут. Потом он встал и передвинув старый ящик, на котором сидел, влез на него и обеими руками стал шарить по стене над головой. Наконец руки его коснулись большого железного крюка, крепко вбитого в балку.
В этот момент ему помешал громкий стук в дверь внизу. После недолгого колебания он открыл окно и спросил, кто там.
– Мне нужно мистера Никльби, – раздался ответ.
– Что вам от него нужно?
– Но ведь говорит не мистер Никльби? – последовало возражение.
Верно, голос отвечавшего был непохож на голос Ральфа, однако говорил Ральф, что он и сказал.
Послышался ответ, что братья-близнецы желаю знать, задержать ли человека, которого он видел в тот вечер, и что, хотя сейчас уже полночь, они послали узнать, как следует с ним поступить.
– Задержать, – крикнул Ральф. – Пусть задержат его до завтра! Потом пусть приведут его сюда – его и моего племянника – и сами пусть придут и удостоверятся, что я готов их принять.
– В котором часу? – осведомился голос.
– Когда угодно, – злобно ответил Ральф. – Скажите им – после полудня. В любой час, в любую минуту. Когда угодно. Во всякое время – мне все равно!
Он прислушивался к удаляющимся шагам человека, пока шум не затих, а потом, подняв взор вверх, к небу, увидел – или это ему показалось – все то же черное облако, которое словно следовало за ним до дому и теперь как будто нависло над самым домом.
– Теперь мне понятно, что означает оно, – пробормотал он, – что означают тревожные ночи и сны и почему я терзался последнее время. Все на это указывало. О, если бы люди, продавая душу свою, могли торжествовать хотя бы недолго, как охотно продал бы я мою душу сегодня!
Низкий звук колокола донесся с ветром. Один удар.
– Лги железным своим языком! – крикнул ростовщик. – Возвещай радостным звоном о рождениях, которые заставляют корчиться ожидающих наследства, и о браках, которые заключаются в аду, и горестно звони об усопшем, чей путь уже пройден! Призывай к молитве людей, которые благочестивы, потому что не разоблачены, и каждый раз встречай мелодическим звоном наступление нового года, который приближает этот проклятый мир к концу. Никаких колоколов, никаких священных книг для меня! Бросьте меня на кучу навоза и оставьте там гнить, отравляя воздух!
Окинув все вокруг диким взором, в котором сочетались бешенство и отчаяние, он погрозил кулаком небу, по-прежнему темному и зловещему, и закрыл окно.
Дождь и град били по стеклам; дымовые трубы дрожали и шатались; ветхая оконная рама дребезжала под порывами ветра, словно нетерпеливая рука пыталась распахнуть ее. Но не было там никакой руки, и окно не открылось.
– Как же это так? – воскликнул кто-то. – Джентльмены говорят, что никак не могут достучаться, вот уже два часа как они здесь.
– Но ведь он вернулся домой вчера вечером, – сказал другой, – он с кем-то говорил, высунувшись из того окна наверху.
Собралась кучка людей, и, когда речь зашла об окне, они вышли на середину улицы, чтобы посмотреть на него. Тут они заметили, что наружная дверь все еще заперта, – а заперла ее накануне вечером экономка, о чем она и сказала, – и это привело к бесконечным переговорам, закончившимся тем, что двое-трое смельчаков обошли дом и влезли в окно, в то время как остальные стояли в нетерпеливом ожидании.
Они осмотрели все комнаты внизу – мимоходом открывали ставни, чтобы впустить угасающий свет, и, никого не найдя и убедившись, что все спокойно и все в порядке, не знали, идти ли дальше. Но когда кто-то заметил, что они еще не побывали на чердаке и что там видели его в последний раз, они согласились заглянуть туда и потихоньку пошли наверх, потому что таинственная тишина вселила в них робость.
Секунду они постояли на площадке, посматривая друг на друга, после чего тот, кто предложил не прекращать поисков, повернул ручку, приоткрыл дверь и, посмотрев в щелку, тотчас отшатнулся.
– Очень странно, – прошептал он, – он прячется за дверью! Смотрите!
Люди подались вперед, чтобы заглянуть туда, но один из них, с криком отстранив других, вынул из кармана складной нож и, вбежав в комнату, перерезал веревку.
Ральф оторвал ее от одного из старых сундуков и повесился на железном крюке как раз под самым люком в потолке – под тем самым люком, на который четырнадцать лет назад так часто устремлялся в ребяческом страхе взор его сына, одинокого, заброшенного маленького существа.
Глава LXIII,
Братья Чирибл делают всевозможные декларации от своего имени и от имени других; Тим Линкинуотер делает декларацию от своего имени
Прошло несколько недель, и первое потрясение, вызванное этими событиями, начало забываться. Маделайн увезли; Фрэнк не появлялся; Николас и Кэт добросовестно старались заглушить свои сожаления и жить друг для друга и для матери, которая – бедная леди! – никак не могла примириться с этим новым и таким скучным образом жизни, но вот однажды вечером было получено через мистера Линкинуотера приглашение от братьев на обед послезавтра – приглашение, относившееся не только к миссис Никльби, Кэт и Николасу, но и к маленькой мисс Ла-Криви, о которой было упомянуто особо.
– Дорогие мои, – сказала миссис Никльби, когда приглашение было принято должным образом и Тим распрощался, – что под этим подразумевается?
– Что вы имеете в виду, мама? – улыбаясь, спросил Николас.
– Я говорю, дорогой мой, – сказала эта леди с видом непроницаемым и таинственным, – что подразумевается под этим приглашением на обед? Какова его цель и смысл?
– Я думаю, смысл его заключается в том, что в такой-то день мы будем есть и пить у них в доме, а цель – доставить нам удовольствие, – ответил Николас.
– Других выводов ты не делаешь, дорогой мой?
– К более глубоким выводам я еще не пришел, мама.
– В таком случае, я тебе скажу одно, – заявила миссис Никльби. – Ты будешь удивлен, вот и все. Можешь быть уверен, что под этим подразумевается не один обед.
– Может быть, чай и ужин? – предположил Николас.
– Будь я на твоем месте, дорогой мой, я бы таких глупостей не говорила, – с важностью ответила миссис Никльби, – потому что они совершенно неуместны и тебе не подобает их говорить. Я хотела только сказать, что мистеры Чириблы не зря приглашают нас на обед. Хорошо, хорошо! Поживем – увидим. Конечно, ты мне не поверишь, что бы я ни сказала. Лучше подождать, гораздо лучше – все будут удовлетворены, и не о чем будет спорить. Я повторяю одно: запомните то, что я сейчас сказала, и, когда я вам скажу, что я это говорила, не разубеждайте меня.
Поставив такое условие, миссис Никльби, которую днем и ночью преследовало видение – разгоряченный вестник врывается в дом и объявляет, что Николас принят компаньоном в фирму, – перешла от этой темы к другой.
– В высшей степени странно, – сказала она, – в высшей степени странно, что они пригласили мисс Ла-Криви. Меня это изумляет, честное слово изумляет. Разумеется, очень приятно, что ее пригласили, очень приятно, и я не сомневаюсь, что она будет держать себя прекрасно, она всегда держит себя прекрасно. Радостно думать, что мы доставили ей возможность попасть в такое общество, я этому очень рада, я в восторге, потому что она и в самом деле в высшей степени благовоспитанная и добродушная особа. Я бы только хотела, чтобы кто-нибудь дружески намекнул ей, какая у нее плохая отделка на шляпе и какие ужасные банты, но, разумеется, об этом не может быть и речи, и, если ей угодно походить на пугало, она несомненно имеет на это полное право. Мы никогда не видим себя со стороны, никогда! И никогда не видели и, полагаю, никогда не увидим.
Так как это нравоучительное размышление напомнило ей о необходимости быть особенно элегантной, в противовес мисс Ла-Криви, и явиться во всей своей красе, миссис Никльби начала совещаться с дочерью касательно ленточек, перчаток и украшений, а эта тема, будучи сложной и крайне важной, вскоре оттеснила тему предыдущую и обратила ее в бегство.
Когда настал знаменательный день, славная леди отдала себя в руки Кэт примерно через час после завтрака, одевалась не спеша и закончила свой туалет как раз вовремя, чтобы и дочь успела заняться своим туалетом, который был очень прост и не отнял много времени, хотя оказался столь изящен, что никогда еще не бывала она очаровательнее и милее. Явилась и мисс Ла-Криви с двумя картонками (у обеих вывалилось дно, когда их вынимали из кареты) и еще с чем-то, завернутым в газету; некий джентльмен в карете уселся на этот предмет, который пришлось снова разглаживать, дабы привести в надлежащий вид. Наконец все были одеты, включая и Николаса, вернувшегося домой, чтобы их отвезти, и они отбыли в карете, присланной для этой цели братьями. Миссис Никльби очень интересовалась, что подадут на обед, допрашивала Николаса, какие он сделал за это утро открытия, не почуял ли доносившийся из кухни запах черепахи или какие-нибудь другие запахи. и оживляла беседу воспоминаниями об обедах, на которых бывала лет двадцать назад, сообщая подробности не только о кушаньях, но и о гостях, к коим ее слушатели не проявили особого интереса, так как до сей поры никто ни разу об этих людях не слыхивал.
Старый дворецкий встретил их с глубоким почтением, расплываясь в улыбке, и провел в гостиную, где они были так сердечно и ласково приняты братьями, что миссис Никльби пришла в волнение и у нее едва хватило присутствия духа оказывать покровительство мисс Ла-Криви. Еще больше была растрогана этим приемом Кэт: зная, что братьям известно все происшедшее между нею и Фрэнком, она понимала деликатность и трудность своего положения и трепетала, стоя рука об руку с Николасом, но вот мистер Чарльз подал ей руку и повел в другой конец комнаты.
– Дорогая моя, вы видели Маделайн, с тех пор как она от вас уехала? – спросил он.
– Нет, сэр, ни разу, – ответила Кэт.
– И ничего о ней не слышали, а? Ничего не слышали?
– Я получила только одно письмо. – тихо сказала Крт. – Я не думала, что она меня так скоро забудет.
– Вот как! – отозвался старик, поглаживая ее по голове и говоря так ласково, как будто она была его любимой дочерью. – Бедняжка! Что ты на это скажешь, брат Нэд? Маделайн только один раз написала ей, только один раз, Нэд, а она не думала, что Маделайн так скоро ее забудет, Нэд!
– О, печально, печально! Очень печально! – сказал Нэд.
Братья переглянулись, молча посмотрели на Кэт, обменялись рукопожатием и закивали головой, словно поздравляя друг друга с чем-то весьма приятным.
– Так, так, – сказал брат Чарльз. – Пойдите-ка в соседнюю комнату, дорогая моя… дверь вон там… и посмотрите, нет ли вам письма от нее. Кажется, оно лежит там на столе. Не спешите возвращаться сюда, милочка, если найдете письмо, потому что мы еще не садимся обедать и времени сколько угодно… Времени сколько угодно.
Кэт послушно удалилась. Проводив взглядом ее изящную фигуру, брат Чарльз повернулся к миссис Никльби и сказал:
– Мы взяли на себя смелость пригласить вас на час раньше, чем сядем за обед, сударыня, потому что нам нужно обсудить одно дело и это займет некоторое время. Нэд, дорогой мой, ты потрудишься рассказать все, как мы условились? Мистер Никльби, сэр, будьте так любезны пойти со мной.
Не получив дальнейших объяснений, миссис Никльби, мисс Ла-Криви остались одни с братом Нэдом, а Николас последовал за братом Чарльзом в его кабинет, где, к великому своему изумлению, увидел Фрэнка, который, по его предположениям, должен был находиться за границей.
– Молодые люди, – сказал мистер Чирибл, – пожмите друг другу руку.
– Я не заставлю себя просить! – воскликнул Николас, протягивая руку.
– Я тоже, – подхватил Фрэнк, крепко пожимая ее. Старый джентльмен, смотревший на них с восторгом, подумал, что никогда еще не стояли рядом два таких красивых и изящных молодых человека. Сначала взгляд его отдыхал на них, потом он сказал, усевшись за стол:
– Я хочу, чтобы вы были друзьями, близкими и верными друзьями, и не будь у меня этой надежды, я бы колебался, сказать ли вам то, что я намерен сказать. Фрэнк, подойди сюда! Мистер Никльби, встаньте по другую сторону.
Молодые люди заняли места справа и слева от брата Чарльза, который достал из ящика бумагу и развернул ее.
– Это копия завещания деда Маделайн с материнской стороны, который оставил ей двенадцать тысяч фунтов, каковая сумма должна быть уплачена, когда Маделайн достигнет совершеннолетия или выйдет замуж. Выяснилось, что этот джентльмен, разгневавшись на нее (его единственную родственницу) за то, что она, несмотря на неоднократные его предложения, не пожелала отдать себя под его защиту и расстаться с отцом, написал завещание, по которому эта сумма (все, что он имел) переходила к благотворительному учреждению. По-видимому, он раскаялся в своем решении, потому что в том же месяце, спустя три недели, составил вот это, второе завещание. С помощью какого-то мошенничества оно было похищено сейчас же после его смерти, а первое – единственное, какое было найдено, – было утверждено и вступило в силу. Дружеские переговоры, только на днях закончившиеся, велись с тех пор, как документ попал в наши руки, и, так как не было никаких сомнений в подлинности его и разысканы (не без труда) свидетели, деньги были возвращены. В результате Маделайн восстановлена в правах и является или явится при условиях, мною упомянутых, обладательницей этого состояния. Вы меня понимаете?
Фрэнк отвечал утвердительно. Николас, который не решался говорить, опасаясь, что голос его дрогнет, наклонил голову.
– Фрэнк, – продолжал старый джентльмен, – ты принимал непосредственное участие в отыскании этого документа. Состояние невелико, но мы любим Маделайн и предпочитаем видеть тебя связанным узами брака с нею, чем с какой-нибудь другой девушкой, хотя бы она была втрое богаче. Намерен ли ты просить ее руки?
– Нет, сэр. Я был заинтересован в поисках этого документа, думая, что ее рука уже обещана человеку, который имеет в тысячу раз больше прав на ее благодарность и, если не ошибаюсь, на ее сердце, чем я или кто бы то ни было другой. Кажется, я поторопился с моими заключениями.
– Вы всегда торопитесь, сэр, – воскликнул брат Чарльз, совершенно забыв о принятой им важной осанке, – вы всегда торопитесь! Как смеешь ты думать, Фрэнк, что мы хотели бы женить тебя ради денег, если юность, красоту, все добродетели и превосходные качества можно получить, женившись по любви! Как посмел ты, Фрэнк, ухаживать за сестрой мистера Никльби, не предупредив нас о твоем намерении и не позволив нам замолвить за тебя словечко!
– Я не смел надеяться…
– Не смел надеяться! Тем больше было оснований прибегнуть к нашей помощи! Мистер Никльби, сэр, Фрэнк, хоть он и поторопился, на сей раз не ошибся в своих заключениях. Сердце Маделайн занято. Дайте мне вашу руку, сэр. Оно занято вами, сэр, и это вполне натурально и так и должно быть. Ее состояние будет вашим, сэр, но в ней вы найдете сокровище, более драгоценное, чем деньги, будь их в сорок раз больше. Она выбирает вас, мистер Никльби. Она делает выбор, который сделали бы за нее мы, ее ближайшие друзья. И Фрэнк делает выбор, который сделали бы за него мы. Он должен получить ручку вашей сестры, хотя бы она двадцать раз ему отказала, сэр, да, должен, и получит! Вы поступили благородно, не зная наших чувств, сэр, но теперь, когда вы их знаете, вы должны делать то, что вам говорят. Как! Разве вы не дети достойного джентльмена? Было время, сэр, когда мой дорогой брат Нэд и я были бедными, простодушными мальчиками, чуть ли не босиком отправившимися искать счастья. Разве с той поры мы изменились, если не говорить о летах и положении в обществе? Нет, боже избави! О Нэд, Нэд, Нэд, какой для нас с тобой счастливый день! Если бы наша бедная мать была жива и увидела нас сейчас, Нэд, какою гордостью преисполнилось бы ее любящее сердце!
Услыхав такое обращение, брат Нэд, который вошел с миссис Никльби и оставался незамеченным молодыми людьми, рванулся вперед и крепко обнял брата Чарльза.
Прошло несколько недель, и первое потрясение, вызванное этими событиями, начало забываться. Маделайн увезли; Фрэнк не появлялся; Николас и Кэт добросовестно старались заглушить свои сожаления и жить друг для друга и для матери, которая – бедная леди! – никак не могла примириться с этим новым и таким скучным образом жизни, но вот однажды вечером было получено через мистера Линкинуотера приглашение от братьев на обед послезавтра – приглашение, относившееся не только к миссис Никльби, Кэт и Николасу, но и к маленькой мисс Ла-Криви, о которой было упомянуто особо.
– Дорогие мои, – сказала миссис Никльби, когда приглашение было принято должным образом и Тим распрощался, – что под этим подразумевается?
– Что вы имеете в виду, мама? – улыбаясь, спросил Николас.
– Я говорю, дорогой мой, – сказала эта леди с видом непроницаемым и таинственным, – что подразумевается под этим приглашением на обед? Какова его цель и смысл?
– Я думаю, смысл его заключается в том, что в такой-то день мы будем есть и пить у них в доме, а цель – доставить нам удовольствие, – ответил Николас.
– Других выводов ты не делаешь, дорогой мой?
– К более глубоким выводам я еще не пришел, мама.
– В таком случае, я тебе скажу одно, – заявила миссис Никльби. – Ты будешь удивлен, вот и все. Можешь быть уверен, что под этим подразумевается не один обед.
– Может быть, чай и ужин? – предположил Николас.
– Будь я на твоем месте, дорогой мой, я бы таких глупостей не говорила, – с важностью ответила миссис Никльби, – потому что они совершенно неуместны и тебе не подобает их говорить. Я хотела только сказать, что мистеры Чириблы не зря приглашают нас на обед. Хорошо, хорошо! Поживем – увидим. Конечно, ты мне не поверишь, что бы я ни сказала. Лучше подождать, гораздо лучше – все будут удовлетворены, и не о чем будет спорить. Я повторяю одно: запомните то, что я сейчас сказала, и, когда я вам скажу, что я это говорила, не разубеждайте меня.
Поставив такое условие, миссис Никльби, которую днем и ночью преследовало видение – разгоряченный вестник врывается в дом и объявляет, что Николас принят компаньоном в фирму, – перешла от этой темы к другой.
– В высшей степени странно, – сказала она, – в высшей степени странно, что они пригласили мисс Ла-Криви. Меня это изумляет, честное слово изумляет. Разумеется, очень приятно, что ее пригласили, очень приятно, и я не сомневаюсь, что она будет держать себя прекрасно, она всегда держит себя прекрасно. Радостно думать, что мы доставили ей возможность попасть в такое общество, я этому очень рада, я в восторге, потому что она и в самом деле в высшей степени благовоспитанная и добродушная особа. Я бы только хотела, чтобы кто-нибудь дружески намекнул ей, какая у нее плохая отделка на шляпе и какие ужасные банты, но, разумеется, об этом не может быть и речи, и, если ей угодно походить на пугало, она несомненно имеет на это полное право. Мы никогда не видим себя со стороны, никогда! И никогда не видели и, полагаю, никогда не увидим.
Так как это нравоучительное размышление напомнило ей о необходимости быть особенно элегантной, в противовес мисс Ла-Криви, и явиться во всей своей красе, миссис Никльби начала совещаться с дочерью касательно ленточек, перчаток и украшений, а эта тема, будучи сложной и крайне важной, вскоре оттеснила тему предыдущую и обратила ее в бегство.
Когда настал знаменательный день, славная леди отдала себя в руки Кэт примерно через час после завтрака, одевалась не спеша и закончила свой туалет как раз вовремя, чтобы и дочь успела заняться своим туалетом, который был очень прост и не отнял много времени, хотя оказался столь изящен, что никогда еще не бывала она очаровательнее и милее. Явилась и мисс Ла-Криви с двумя картонками (у обеих вывалилось дно, когда их вынимали из кареты) и еще с чем-то, завернутым в газету; некий джентльмен в карете уселся на этот предмет, который пришлось снова разглаживать, дабы привести в надлежащий вид. Наконец все были одеты, включая и Николаса, вернувшегося домой, чтобы их отвезти, и они отбыли в карете, присланной для этой цели братьями. Миссис Никльби очень интересовалась, что подадут на обед, допрашивала Николаса, какие он сделал за это утро открытия, не почуял ли доносившийся из кухни запах черепахи или какие-нибудь другие запахи. и оживляла беседу воспоминаниями об обедах, на которых бывала лет двадцать назад, сообщая подробности не только о кушаньях, но и о гостях, к коим ее слушатели не проявили особого интереса, так как до сей поры никто ни разу об этих людях не слыхивал.
Старый дворецкий встретил их с глубоким почтением, расплываясь в улыбке, и провел в гостиную, где они были так сердечно и ласково приняты братьями, что миссис Никльби пришла в волнение и у нее едва хватило присутствия духа оказывать покровительство мисс Ла-Криви. Еще больше была растрогана этим приемом Кэт: зная, что братьям известно все происшедшее между нею и Фрэнком, она понимала деликатность и трудность своего положения и трепетала, стоя рука об руку с Николасом, но вот мистер Чарльз подал ей руку и повел в другой конец комнаты.
– Дорогая моя, вы видели Маделайн, с тех пор как она от вас уехала? – спросил он.
– Нет, сэр, ни разу, – ответила Кэт.
– И ничего о ней не слышали, а? Ничего не слышали?
– Я получила только одно письмо. – тихо сказала Крт. – Я не думала, что она меня так скоро забудет.
– Вот как! – отозвался старик, поглаживая ее по голове и говоря так ласково, как будто она была его любимой дочерью. – Бедняжка! Что ты на это скажешь, брат Нэд? Маделайн только один раз написала ей, только один раз, Нэд, а она не думала, что Маделайн так скоро ее забудет, Нэд!
– О, печально, печально! Очень печально! – сказал Нэд.
Братья переглянулись, молча посмотрели на Кэт, обменялись рукопожатием и закивали головой, словно поздравляя друг друга с чем-то весьма приятным.
– Так, так, – сказал брат Чарльз. – Пойдите-ка в соседнюю комнату, дорогая моя… дверь вон там… и посмотрите, нет ли вам письма от нее. Кажется, оно лежит там на столе. Не спешите возвращаться сюда, милочка, если найдете письмо, потому что мы еще не садимся обедать и времени сколько угодно… Времени сколько угодно.
Кэт послушно удалилась. Проводив взглядом ее изящную фигуру, брат Чарльз повернулся к миссис Никльби и сказал:
– Мы взяли на себя смелость пригласить вас на час раньше, чем сядем за обед, сударыня, потому что нам нужно обсудить одно дело и это займет некоторое время. Нэд, дорогой мой, ты потрудишься рассказать все, как мы условились? Мистер Никльби, сэр, будьте так любезны пойти со мной.
Не получив дальнейших объяснений, миссис Никльби, мисс Ла-Криви остались одни с братом Нэдом, а Николас последовал за братом Чарльзом в его кабинет, где, к великому своему изумлению, увидел Фрэнка, который, по его предположениям, должен был находиться за границей.
– Молодые люди, – сказал мистер Чирибл, – пожмите друг другу руку.
– Я не заставлю себя просить! – воскликнул Николас, протягивая руку.
– Я тоже, – подхватил Фрэнк, крепко пожимая ее. Старый джентльмен, смотревший на них с восторгом, подумал, что никогда еще не стояли рядом два таких красивых и изящных молодых человека. Сначала взгляд его отдыхал на них, потом он сказал, усевшись за стол:
– Я хочу, чтобы вы были друзьями, близкими и верными друзьями, и не будь у меня этой надежды, я бы колебался, сказать ли вам то, что я намерен сказать. Фрэнк, подойди сюда! Мистер Никльби, встаньте по другую сторону.
Молодые люди заняли места справа и слева от брата Чарльза, который достал из ящика бумагу и развернул ее.
– Это копия завещания деда Маделайн с материнской стороны, который оставил ей двенадцать тысяч фунтов, каковая сумма должна быть уплачена, когда Маделайн достигнет совершеннолетия или выйдет замуж. Выяснилось, что этот джентльмен, разгневавшись на нее (его единственную родственницу) за то, что она, несмотря на неоднократные его предложения, не пожелала отдать себя под его защиту и расстаться с отцом, написал завещание, по которому эта сумма (все, что он имел) переходила к благотворительному учреждению. По-видимому, он раскаялся в своем решении, потому что в том же месяце, спустя три недели, составил вот это, второе завещание. С помощью какого-то мошенничества оно было похищено сейчас же после его смерти, а первое – единственное, какое было найдено, – было утверждено и вступило в силу. Дружеские переговоры, только на днях закончившиеся, велись с тех пор, как документ попал в наши руки, и, так как не было никаких сомнений в подлинности его и разысканы (не без труда) свидетели, деньги были возвращены. В результате Маделайн восстановлена в правах и является или явится при условиях, мною упомянутых, обладательницей этого состояния. Вы меня понимаете?
Фрэнк отвечал утвердительно. Николас, который не решался говорить, опасаясь, что голос его дрогнет, наклонил голову.
– Фрэнк, – продолжал старый джентльмен, – ты принимал непосредственное участие в отыскании этого документа. Состояние невелико, но мы любим Маделайн и предпочитаем видеть тебя связанным узами брака с нею, чем с какой-нибудь другой девушкой, хотя бы она была втрое богаче. Намерен ли ты просить ее руки?
– Нет, сэр. Я был заинтересован в поисках этого документа, думая, что ее рука уже обещана человеку, который имеет в тысячу раз больше прав на ее благодарность и, если не ошибаюсь, на ее сердце, чем я или кто бы то ни было другой. Кажется, я поторопился с моими заключениями.
– Вы всегда торопитесь, сэр, – воскликнул брат Чарльз, совершенно забыв о принятой им важной осанке, – вы всегда торопитесь! Как смеешь ты думать, Фрэнк, что мы хотели бы женить тебя ради денег, если юность, красоту, все добродетели и превосходные качества можно получить, женившись по любви! Как посмел ты, Фрэнк, ухаживать за сестрой мистера Никльби, не предупредив нас о твоем намерении и не позволив нам замолвить за тебя словечко!
– Я не смел надеяться…
– Не смел надеяться! Тем больше было оснований прибегнуть к нашей помощи! Мистер Никльби, сэр, Фрэнк, хоть он и поторопился, на сей раз не ошибся в своих заключениях. Сердце Маделайн занято. Дайте мне вашу руку, сэр. Оно занято вами, сэр, и это вполне натурально и так и должно быть. Ее состояние будет вашим, сэр, но в ней вы найдете сокровище, более драгоценное, чем деньги, будь их в сорок раз больше. Она выбирает вас, мистер Никльби. Она делает выбор, который сделали бы за нее мы, ее ближайшие друзья. И Фрэнк делает выбор, который сделали бы за него мы. Он должен получить ручку вашей сестры, хотя бы она двадцать раз ему отказала, сэр, да, должен, и получит! Вы поступили благородно, не зная наших чувств, сэр, но теперь, когда вы их знаете, вы должны делать то, что вам говорят. Как! Разве вы не дети достойного джентльмена? Было время, сэр, когда мой дорогой брат Нэд и я были бедными, простодушными мальчиками, чуть ли не босиком отправившимися искать счастья. Разве с той поры мы изменились, если не говорить о летах и положении в обществе? Нет, боже избави! О Нэд, Нэд, Нэд, какой для нас с тобой счастливый день! Если бы наша бедная мать была жива и увидела нас сейчас, Нэд, какою гордостью преисполнилось бы ее любящее сердце!
Услыхав такое обращение, брат Нэд, который вошел с миссис Никльби и оставался незамеченным молодыми людьми, рванулся вперед и крепко обнял брата Чарльза.