– Правильно и весьма похвально, – сказал Сквирс. – Но первым делом, Сдайдер, сожгите эту шкатулку. Никогда не следует хранить вещи, которые могут вас выдать. Помните это всегда. А пока вы будете ее ломать (сделать это нетрудно, потому что она очень старая и трухлявая) и сжигать по кусочкам, я просмотрю бумаги и расскажу вам, в чем тут дело.
   Когда Пэг согласилась на такое предложение, мистер Сквирс перевернул шкатулку вверх дном и, вытряхнув содержимое на пол, вручил шкатулку ей; уничтожение шкатулки было тут же придуманной уловкой, чтобы занять Пэг в случае, если окажется желательным отвлечь ее внимание от его собственных операций.
   – Вот так! – сказал Сквирс. – Вы будете просовывать эти куски между прутьями, а я тем временем буду читать. Посмотрим, посмотрим!
   И, поставив подле себя свечу, мистер Сквирс с величайшим нетерпением и с хитрой улыбкой, расплывшейся по лицу, приступил к осмотру.
   Если бы старуха не была так глуха, она должна была бы услышать, когда подходила к двери, дыхание двух человек у самого порога; и если бы эти два человека не были осведомлены о ее немощи, они должны были бы воспользоваться этим моментом либо чтобы войти, либо чтобы обратиться в бегство. Но, зная, с кем имеют дело, они не двинулись с места и теперь не только появились незамеченными в двери (которая осталась незапертой, так как задвижка была без гнезда), но и вошли в комнату, осторожно и неслышно ступая.
   Пока они крались вперед, медленно, едва заметно подвигаясь, и с такой осторожностью, что, казалось, не дышали, старая карга и Сквирс, отнюдь не помышляя о подобном вторжении и не подозревая, что еще кто-то находится здесь, кроме них, усердно занимались своей работой. Старуха, приблизившая морщинистое лицо к прутьям очага, раздувала тускло тлевшие угли, еще не нагревшие дерева. Сквирс наклонился к свече, при свете которой отчетливо вырисовывалась его физиономия во всем ее безобразии, так же как физиономия его приятельницы при свете очага. Оба были увлечены своим занятием, и их возбуждение являло резкий контраст с настороженностью людей у них за спиной: они подкрадывались, пользуясь малейшим шорохом, который мог заглушить их шаги, и, едва подвинувшись на дюйм, замирали на месте. Все это вместе взятое и большая пустая комната, сырые стены и трепещущий, неверный свет создавали картину, которая захватила бы самого беззаботного и равнодушного зрителя (если бы он здесь присутствовал) и надолго осталась бы в памяти.
   Из двух пришельцев один был Фрэнк Чирибл, а другой – Ньюмен Ногс. Ньюмен держал за заржавленное рыльце старые раздувальные мехи, которые только что сделали росчерк в воздухе, готовясь опуститься на голову мистера Сквирса, но Фрэнк схватил его за руку и, сделав еще один шаг вперед, остановился так близко за спиной школьного учителя, что, слегка наклонившись, мог свободно прочитать бумагу, которую тот поднес к глазам.
   Не отличаясь большой ученостью, мистер Сквирс был явно сбит с толку своей первой находкой, документом, написанным крупными буквами и понятным только для искушенного глаза. Попытавшись прочесть его слева направо и справа налево и убедившись, что от этого бумага не становится ясней, он перевернул его вверх ногами, но успеха не добился.
   – Ха-ха-ха! – засмеялась Пэг, которая, стоя на коленях перед огнем, подбрасывала в него обломки шкатулки и ухмылялась в сатанинском восторге. – Что там такое написано, а?
   – Ничего особенного, – ответил Сквирс, швырнув ей бумагу. – Насколько я могу понять, это всего-навсего старый арендный договор. Бросьте его в огонь.
   Миссис Слайдерскью повиновалась и пожелала узнать, какие там еще бумаги.
   – Это пачка просроченных квитанций и переписанных векселей семи-восьми молодых джентльменов, но все они – Ч. П.[102], стало быть, никакого толку от этого нет. Бросьте ее в огонь! – с&азал Сквирс.
   Пэг сделала, как было ей приказано, и ждала продолжения.
   – А вот это договор о продаже права назначения кандидата на должность настоятеля прихода[103] Пьюрчерч в долине Кешоп. Ради бога, припрячьте эту бумагу, Слайдер. Она принесет вам деньги на аукционе.
   – А что это? – осведомилась Пэг.
   – А это, судя по двум приложенным письмам, обязательство деревенского священника уплатить полугодовое жалованье – сорок фунтов – за взятые в долг двадцать, – сказал Сквирс. – Бумагу вы поберегите, потому что, если он не заплатит, его епископ очень скоро за него возьмется. Мы знаем, что значит верблюд и игольное ушко: ни один человек, если он не довольствуется своими доходами, не имеет никакой надежды попасть на небо… Очень странно: ничего похожего я все еще не нахожу.
   – Что такое? – осведомилась Пэг.
   – Ничего, – ответил Сквирс. – Просто-напросто я ищу…
   Ньюмен снова поднял мехи. И снова Фрэнк быстрым движением руки, не сопровождавшимся ни малейшим шумом, помешал его намерению.
   – Вот здесь у вас закладные, – сказал Сквирс, – сохраните их. Доверенность юристу – сохраните ее. Два признания долга ответчиком – сохраните. Арендный и субарендный договоры – сожгите. А! «Маделайн Брэй по достижении совершеннолетия или по выходе замуж… упомянутая Маделайн…» Вот, это сожгите.
   Торопливо швырнув старухе какой-то пергамент, вы хваченный им из стопки для этой цели, Сквирс, как только она отвернулась, сунул за борт своего широкого пальто документ, в котором приведенные выше слова привлекли его внимание, и испустил торжествующий крик.
   – Он у меня! – воскликнул Сквирс. – Он у меня! Ура! План был хорош, хотя шансов не было почти никаких, и наконец-то победа за нами!
   Пэг спросила, почему он смеется, но ответа не последовало. Удержать руку Ньюмена было невозможно. Мехи, опустившись тяжело и метко на самую макушку мистера Сквирса, повалили его на пол и простерли плашмя и без чувств.

Глава LVIII,

   в которой заканчивается один из эпизодов этой истории
 
 
   Разбив путешествие на два дня, чтобы больной меньше страдал от изнеможения и усталости, связаниых с дальней дорогой, Николас к концу второго дня после отъезда находился на расстоянии очень немногих миль от того места, где прошли самые счастливые годы его жизни. Это место, пробудив приятные мысли, вызывало в то же время много мучительных и ярких воспоминаний о тех обстоятельствах, при которых он и его близкие покинули родной дом, брошенные в суровый мир и на милость чужих людей.
   Не было необходимости в тех размышлениях, какие память о прошедших днях и скитания по местам, где протекало наше детство, обычно вызывают в самых бесчувственных сердцах, чтобы растрогать сердце Николаса и вызвать у него еще большее сострадание к угасающему другу. Днем и ночью, во всякое время и во всякий час, неизменно бдительный, внимательный и заботливый, неустанно исполняющий принятый на себя долг перед тем, кто был так одинок и беспомощен и чей жизненный путь так быстро приближался к концу, Николас был всегда подле него. Он от него не отходил. Теперь его постоянной и неизменной заботой было ободрять его, удовлетворять его желания, поддерживать и развлекать его по мере сил.
   Они заняли скромное помещение на маленькой ферме, окруженной лугами, где Николас в детстве часто резвился с толпой веселых школьников. И здесь расположились они на отдых.
   Сначала у Смайка хватало сил прогуливаться понемногу, не нуждаясь в другой поддержке или помощи, кроме той, какую мог оказать ему Николас. В это время его ничто, казалось, не занимало так сильно, как посещение мест, которые были особенно близки его другу в былые дни. Уступая этому желанию и радуясь, что исполнение его помогает больному юноше коротать тягостные часы, а потом неизменно доставляет тему для размышлений и разговора, Николас избрал эти места для ежедневных прогулок. Он перевозил Смайка в маленькой повозке и поддерживал его под руку, когда они медленно брели по этим любимым местам или останавливались, залитые лучами солнца, чтобы бросить последний долгий взгляд на уголки самые мирные и красивые.
   В такие минуты Николас, почти бессознательно поддаваясь власти старых воспоминаний, показывал какое-нибудь дерево, на которое он сотни раз взбирался, чтобы взглянуть на птенцов в гнезде, и сук, с которого окликал, бывало, маленькую Кэт, стоявшую внизу, испуганную высотой, на какую он поднялся, но самым своим восхищением побуждавшую его лезть еще выше. Был здесь и старый дом, мимо которого они проходили ежедневно, поглядывая на маленькое оконце, куда врывались, бывало, солнечные лучи и будили его в летнее утро – тогда каждое утро было летним, – а взбираясь на садовую ограду и глядя вниз, Николас видел тот самый розовый куст, который был преподнесен Кэт каким-то влюбленным мальчуганом, и она посадила его собственноручно. Здесь были живые изгороди, подле которых брат и сестра часто срывали цветы, и зеленые поля и тенистые тропинки, где они часто бродили. Не было здесь ни одного проселка, ни одного ручья, рощи или коттеджа, с которыми не связывалось бы какое-нибудь детское воспоминание (и оно воскресало, как всегда воскресают воспоминания детства), какой-нибудь пустяк: слово, смех, взгляд, легкое огорчение, мимолетная мысль иди страх; но ярче и отчетливее запечатлелись они и живее припоминались, чем самые суровые испытания и тяжкие горести истекшего года.
   Во время одной из таких прогулок они прошли по кладбищу, где была могила отца Николаса.
   – Даже здесь мы, бывало, бродили, когда еще не знали, что такое смерть, и не ведали о том, чей прах будет здесь покоиться, и, дивясь тишине, присаживались отдохнуть и разговаривали шепотом, – тихо сказал Николас. – Однажды Кэт заблудилась, и через час, проведенный в бесплодных поисках, ее нашли спящей под этим деревом, которое теперь осеняет могилу моего отца. Отец очень любил ее и, взяв на руки, все еще спящую, сказал, что, когда он умрет, пусть его похоронят там, где покоилась головка его маленькой любимой девочки. Как видите, его желание не забыто.
   Больше ничего не было тогда сказано, но вечером, когда Николас сидел у его кровати, Смайк встрепенулся, словно пробудился ото сна, и, вложив свою руку в его, со слезами, струившимися по лицу, стал просить, чтобы он дал ему торжественное обещание.
   – Какое? – ласково спросил Николас. – Если я могу исполнить обещание, вы знаете, что я его дам.
   – Я уверен, что вы это сделаете, – был ответ. – Обещайте мне, что, когда я умру, меня похоронят совсем близко от того дерева, которое мы видели сегодня.
   Николас дал это обещание. В немногих словах он его дал, но они были торжественными и шли от самого сердца. Его бедный друг удержал его руку в своей и отвернулся, словно хотел заснуть. Но были слышны приглушенные рыдания, и не один раз пожимал он руку Николаса, прежде чем погрузился в сон и постепенно разжал свою руку.
   Недели через две ему стало так плохо, что он не мог больше ходить. Раза два Николас возил его в экипаже, обложенного подушками, но езда в экипаже причиняла ему боль и вызывала обмороки, которые при его слабости были опасны. В доме была кушетка, которая в дневные часы служила ему любимым местом отдыха; когда светило соянце и погода стояла теплая, кушетку выносили в маленький фруктовый сад, находившийся в двух шагах; больного хорошенько закутывали и переносили туда, и, бывало, они вдвоем сиживали здесь часами.
   В один из таких дней произошел случай, который в то время Николас твердо считал плодом воображения, пораженного болезнью, но впоследствии по веским основаниям признал подлинной действительностью.
   Он вынес Смайка на руках, – бедняжка! в то время его мог бы поднять ребенок, – вынес посмотреть закат солнца и, уложив его на кушетку, сел рядом с ним. Прошлую ночь он бодрствовал около него и теперь, устав, незаметно заснул.
   Прошло не больше пяти минут, как он сомкнул глаза, и вдруг чей-то вопль заставил его очнуться. Вскочив в испуге, какой охватывает человека, если его внезапно разбудят, он, к великому своему изумлению, увидел, что больной с усилием приподнялся, глаза его чуть не выскакивают из орбит, холодный пот выступил на лбу и, охваченный дрожью, сотрясающей все его тело, он зовет па помощь.
   – Боже мой, что случилось?! – воскликнул Николас, наклоняясь к нему. – Успокойтесь! Вам что-то приснилось.
   – Нет, нет, нет! – крикнул Смайк, цепляясь за него. – Держите меня крепко. Не отпускайте меня. Там, там!
   Николас проследил за его взглядом, устремленным куда-то в сторону, за то кресло, с которого он сам только что поднялся. Но там никого не было.
   – Это только игра воображения, – сказал он, стараясь его успокоить. – Больше ничего.
   – Мне лучше знать. Я видел так же ясно, как вижу сейчас вас, – был ответ. – О, скажите мне, что я останусь с вами! Поклянитесь, что вы меня не покинете ни на секунду!
   – Разве я когда-нибудь покидал вас? – отозвался Николас. – Лягте. Вот так! Вы видите, я здесь. Теперь скажите мне, что это было?
   – Вы помните, – тихим голосом сказал Смайк, пугливо озираясь, – помните, я вам рассказывал о человеке, который отдал меня в школу?
   – Да, конечно.
   – Я только что посмотрел вон на то дерево с толстым стволом, и там, устремив на меня взгляд, стоял он!
   – Вы подумайте минутку, – сказал Николас, – даже если он еще жив и бродит в таких уединенных местах, находящихся так далеко от проезжей дороги, неужели вы полагаете, что по прошествии стольких лет вы могли бы узнать этого человека?
   – В любом месте, в любой одежде! – ответил Смайк. – Но сейчас, когда он стоял, опираясь на палку, и смотрел на меня, он был точь-в-точь таким, каким я его запомнил. Он был покрыт дорожной пылью и плохо одет, – мне кажется, на нем были лохмотья, – но как только я его увидел, дождливая ночь, его лицо, когда on уходил, комната, где он меня оставил, люди, которые там были, – все это как будто вернулось снова. Когда он понял, что я его вижу, он словно испугался, потому что задрожал и отпрянул. Днем я о нем думал, ночью он мне снился. Я видел его во сне, когда был маленьким, и видел его во сне в последующие годы таким, каким он был сейчас.
   Николас привел все доводы, какие мог придумать, чтобы убедить запуганное существо, что воображение обмануло его и что доказательством этого и является поразительное сходство между образом его сновидений и человеком, которого он якобы видел. Но все было тщетно. Уговорив Смайка остаться ненадолго на попечении хозяев дома, он принялся тщательно расследовать, видел ли кто-нибудь незнакомца. Он обыскал фруктовые сады, и примыкающий участок земли, и все места по соседству, где мог спрятаться человек, но все было безуспешно.
   У достоверившись, что первоначальные его выводы правильны, он принялся успокаивать испуганного Смайка, и спустя некоторое время это ему удалось до известной степени, хотя Смайк снова и снова повторял с большим жаром и очень торжественно, что он видел человека, которого описал, и никто его в этом не разуверит.
   И тут Николас начал понимать, что надежды нет и что скоро все будет кончено для спутника, разделявшего с ним бедность, и друга его более счастливых дней. Смайк мало страдал и тревожился мало, но не заметно было никакого улучшения, никаких усилий, никакой борьбы за жизнь. Он был окончательно истощен; голос стал таким тихим, что его едва можно было расслышать. Природа исчерпала все силы, и он был обречен.
   В ясный, мягкий осенний день, когда все вокруг было безмятежно и мирно, когда теплый, нежный ветерок залетал украдкой в открытое окно тихой комнаты и ни звука не было слышно, кроме легкого шелеста листьев, Николас сидел на обычном своем месте у постели больного, зная, что час близок. Такая была тишина, что он часто наклонялся, прислушиваясь к дыханию спящего, словно хотел увериться, что жизнь еще теплится и Смайк не погрузился в тот глубокий сон, от которого нет на Земле пробуждения.
   Когда он прислушивался, закрытые глаза открылись, и на бледном лице Смайка появилась спокойная улыбка.
   – Вот и прекрасно, – сказал Николас. – Сон принес вам пользу.
   – Мне снились такие приятные сны. Такие приятные, счастливые сны!
   – Что вам снилось? – спросил Николас. Умирающий юноша повернулся к нему и, обвив рукой его шею, ответил:
   – Скоро я буду там!
   После короткого молчания он снова заговорил.
   – Я не боюсь умереть, – сказал он. – Я рад. Мне кажется, если бы я мог встать с этой постели совсем здоровым, сейчас я бы этого не хотел. Вы так часто говорили мне, что мы встретимся снова, и теперь я так глубоко чувствую правду этих слов, что могу вынести даже разлуку с вами.
   Дрожащий голос, и слезы на глазах, и рука, обвившаяся крепче, показывали, как переполнено этими последними словами сердце говорившего, и не менее ясно было видно, как глубоко тронули они сердце того, к кому были обращены.
   – Вы говорите хорошо, – ответил, наконец, Николас, – и очень утешаете меня, дорогой мой. Если можете, скажите мне, что вы счастливы.
   – Сначала я должен вам кое-что открыть. У меня не должно быть от вас тайн. Я знаю, в такую минуту, как эта, вы не будете меня упрекать.
   – Я – упрекать вас! – воскликнул Николас.
   – Я уверен, что не будете. Вы меня спрашивали, почему я так изменился и… и так часто оставался один. Сказать вам, почему?
   – Нет, если это причиняет вам боль, – сказал Николас. – Я спрашивал только потому, что хотел сделать вас счастливее, по мере моих сил.
   – Знаю. Я это чувствовал тогда. – Он ближе притянул к себе своего друга. – Вы меня простите, я ничего не мог поделать, но, хотя я готов был умереть, чтобы сделать ее счастливой, у меня разрывалось сердце, когда я видел… Я знаю, он горячо ее любит… О, кто бы мог понять это раньше меня!
   Следующие слова были произнесены слабым и тихим голосом и разделены длинными паузами, но Николас понял, что умирающий мальчик со всем пылом души, сосредоточившись на одном всепоглощающем, безнадежном, тайном чувстве, любил его сестру Кэт.
   Он раздобыл ее локон и спрятал у себя на груди, завернув в узкую ленту, которую она носила. Он умолял, чтобы после его смерти Николас снял этот локон, – чужие глаза не должны его увидеть, – а потом снова спрятал у него на груди. Пусть локон лежит вместе с ним в Земле, когда его уже положат в гроб и опустят в могилу.
   Николас обещал ему это, стоя на коленях, и повторил обещание, что он будет покоиться в том месте, которое указал. Они обнялись и поцеловали друг друга.
   – Теперь я счастлив, – прошептал Смайк.
   Он погрузился в легкую дремоту, а проснувшись, улыбнулся, как и раньше. Потом заговорил о прекрасных садах, которые, по словам его, раскинулись перед ним; там были мужчины и женщины и много детей, и все лица озарены светом, потом прошептал, что это рай, и скончался.

Глава LIX,

   Планы рушатся, а заговоршиком овладевают сомнения и страхи
 
 
   Ральф сидел один в уединенной комнате, где имел обыкновение обедать, ужинать и сидеть по вечерам, когда никакое выгодное дело не влекло его на улицу. Перед ним был нетронутый завтрак, а там, где он беспокойно постукивал пальцами по столу, лежали часы. Давно уже прошел тот час, когда, на протяжении многих лет, он прятал их в карман и размеренными шагами спускался по лестнице, чтобы заняться своими повседневными делами, но на монотонное их напоминание он обращал не больше внимания, чем на завтрак, и продолжал сидеть, подперев голову рукой и хмуро уставившись в пол.
   Одно это отступление от неизменной и прочно укоренившейся привычки у человека, такого неизменного и пунктуального во всем связанном с повседневной погоней за богатством, могло дать понять, что ростовщику было не по себе. Что он страдал от какого-то душевного или физического недомогания и оно было не из легких, если так повлияло на такого человека, как он, – об этом явно свидетельствовало его измученное лицо, удрученный вид и ввалившиеся, усталые глаза; наконец он поднял их, вздрогнув и быстро оглянувшись, словно его внезапно разбудили и он не может сразу узнать место, где находится.
   – Что это нависло надо мной, чего я не могу стряхнуть? – сказал он. – Я никогда не был неженкой, и не следовало бы мне болеть. Я никогда не унывал, не охал и не уступал причудам, но что может сделать человек, если нет покоя?
   Он прижал руку ко лбу.
   – Ночь за ночью приходит и уходит, а покоя у меня нет. Если я сплю, какой это отдых, когда его неустанно тревожат сновидения все о тех же ненавистных лицах вокруг меня – о тех же ненавистных людях, занимающихся всевозможными делами и вмешивающихся во все, что я говорю и делаю, и всегда во вред мне? Когда я пробуждаюсь, какой может быть отдых, если меня неустанно преследует этот злой призрак, – не знаю, чей, – призрак самый жестокий? Я должен отдохнуть. Одна ночь полного отдыха – и я бы снова стал человеком.
   Отодвинув от себя при этих словах стол, как будто ему ненавистен был вид пищи, он случайно заметил часы, стрелки которых указывали почти полдень.
   – Странно! – сказал он. – Полдень, а Ногса нет! Какая пьяная драка могла задержать его! Я бы кое-что дал – даже денег дал бы, несмотря на эту ужасную потерю, – если бы он зарезал человека во время потасовки в таверне, или забрался в чей-нибудь дом, или очистил карман, или сделал что-нибудь такое, чтобы его с железным кольцом на ноге отправили за море и избавили меня от него. А еще лучше, если бы я мог подстроить ему ловушку и как-нибудь его соблазнить, чтобы он меня обокрал. Пусть берет что хочет, только бы я мог отдать его под суд, потому что, клянусь, он предатель! Как он предает, когда и где, я не знаю, хотя подозрения у меня есть.
   Подождав еще полчаса, он отправил к Ньюмену женщину, которая ведала хозяйством, узнать, не заболел ли он и почему не пришел или не прислал кого-нибудь. Она принесла ответ, что он не ночевал дома и никто ничего не мог сказать ей о нем.
   – Но там внизу какой-то джентльмен, сэр, – сказала она. – Он стоял у двери, когда я входила, и он говорит…
   – Что он говорит? – спросил Ральф, сердито повернувшись к ней. – Я вам сказал, что никого не желаю видеть.
   – Он говорит, что пришел по очень важному делу, которое не терпит отлагательств, – сказала женщина, оробев от его резкого тона. – И я подумала, что, может быть, это касается…
   – Кого касается, черт возьми? – воскликнул Ральф. – Вы шпионите и следите за моими сделками, так, что ли?
   – Ах, боже мой, нет, сэр! Я видела, что вы обеспокоены, и подумала, что, может быть, это из-за мистера Ногса, вот и все.
   – Видели, что я обеспокоен! – пробормотал Ральф. – Теперь они все следят за мной. Где этот человек? Надеюсь, вы ему не сказали, что я еще у себя наверху?
   Женщина ответила, что он в маленькой конторе и она ему сказала, что ее хозяин занят, но она передаст его просьбу.
   – Хорошо, я его приму, – сказал Ральф. – Ступайте в кухню и оставайтесь там. Понимаете?
   Обрадованная тем, что ее отпустили, женщина быстро скрылась. Собравшись с духом и приложив все силы, чтобы принять свой обычный вид, Ральф спустился вниз. Держась за ручку двери, он помедлил несколько секунд, после чего вошел в каморку Ньюмена и очутился лицом к липу с мистером Чарльзом Чириблом.
   Из всех людей в мире он меньше всего хотел бы встретить этого человека в любое время, а сейчас, когда видел в нем только патрона и защитника Николаса, он предпочел бы столкнуться с привидением. Однако эта встреча оказала на него благодетельное воздействие: она мгновенно пробудила всю его дремлющую энергию; снова разожгла в его груди страсти, какие в течение многих лет находили в ней приют; оживила весь его гнев, ненависть и злобу; вернула его губам насмешливую улыбку и его лбу грозные морщины и снова сделала его по внешнему виду тем самым Ральфом Никльби, которого столь многие имели горькие основания помнить.
   – Гм! – сказал Ральф, остановившись в дверях. – Неожиданная честь, сэр.
   – И нежелательная, знаю, что нежелательная, – сказал брат Чарльз.
   – Говорят, вы – сама правда, сэр, – отозвался Ральф. – Сейчас во всяком случае вы сказали правду, и я не буду вам противоречить. Честь эта по меньшей мере столь же нежелательна, сколь неожиданна. Вряд ли я могу сказать больше!
   – Короче говоря, сэр… – начал брат Чарльз.
   – Короче говоря, сэр, – перебил Ральф, – я хочу, чтобы наша беседа была короткой и закончилась не начавшись. Я догадываюсь, о каком предмете вы собираетесь говорить, и слушать вас я не буду. Кажется, вы любите откровенность, так вот она. Как видите, вот дверь. Наши дороги расходятся. Прошу вас, ступайте своей дорогой, а мне предоставьте идти спокойно моей.
   – Спокойно! – кротко повторил брат Чарльз, глядя на него скорее с жалостью, чем с упреком. – Идти спокойно его дорогой!
   – Полагаю, сэр, вы не останетесь у меня в доме против моего желания, – сказал Ральф, – и вряд ли у вас может быть надежда произвести впечатление на человека, который глух ко всему, что вы можете сказать, и твердо решил не слушать вас.
   – Мистер Никльби, сэр, – возразил брат Чарльз не менее кротко, чем раньше, но в то же время твердо, – я пришел сюда против моей воли, с тоскою и болью, против моей воли. Никогда не бывал я в этом доме, и, если говорить откровенно, сэр, мне здесь тревожно и не по себе, и я не имею ни малейшего желания когда бы то ни было прийти сюда опять. Вы не догадываетесь, о каком предмете пришел я поговорить с вами, да, не догадываетесь. Я в этом уверен, иначе ваш тон был бы совсем иным.