Директор:
   — Какой национальности ваш сын?
   Отец:
   — Как это какой? Я еврей, мать русская. В метрике национальность не указьшается. Исполнится шестнадцать — выберет.
   Директор:
   — Ну а все-таки?
   Отец:
   272
   — Да что «все-таки»? Я же объяснил! (раздраженно): Ну пусть будет русский, какая разница!
   Директор (с облегчением):
   — Ваш сын принят.
 
   НЕ ПОВЕЗЛО –
   А вот отдел кадров научно-исследовательского института. Требуются специалисты. На столе обреченно лежит заявление. Идет беседа — интеллигентная, чуть ироничная:
   — С папой у вас всё в порядке — русский, член партии, преподавал марксизм… А вот с мамой не повезло — еврейка.
   Объяснили добродушно и на работу, разумеется, не взяли.
 
   ВИЗА-
   Лиля ехала в такси по Москве. На коленях у нее была сумка, битком набитая материалами для "Евреев в СССР".
   Шофер — огромный мужчина в страшном, негнущемся от времени и грязи пальто довоенного покроя, с волосатыми ушами, с широким корявым лицом (не лицо, а будка) — безшибочным профессиональным чутьем распознал иногороднюю.
   Когда они свернули с Охотного ряда на Калининский проспект, он вдруг сказал:
   — А вот приемная Верховного совета. Здесь евреи забастовку устраивали.
   — Как это забастовку?
   — А так — пришли в приемную, и всё. А тут, напротив, — он кивнул на Ленинскую библиотеку, — тоже двое сидели. У меня мимо несколько рейсов было, я их сам видел.
   — Откуда же вы знали, что они бастуют? Сидели и сидели.
   Шофер удивился:
   273
   — Как откуда? Да об этом вся Москва говорит!
   — А я из Ленинграда, — сказала Лиля.
   — Что же вы, Би-Би-Си не слушаете?
   — Мы не можем, — соврала Лиля, — у нас забивают.
   — А я люблю, — сказал шофер. — Вернешься со смены, включишь приемник, и все тебе новости — и про Вьетнам, и про Никсона. А про евреев целых три дня передавали.
   Лиле стало смешно — особенно, когда она подумала о содержимом своей сумки. Но разговор мог оказаться провокационным (половина шоферов — стукачи) и она продолжала валять дурака.
   — Зачем же они бастовали?
   — Как зачем? Визу требовали.
   — Какую визу?
   — Ну, визу, — шоферу явно нравилось иностранное словечко, и он выговаривал его протяжно, отделяя слога, с удовольствием и уважением. — Они хотят уехать, а их не отпускают.
   — Зачем же им уезжать? — придуривала Лиля.
   Шофер совсем рассердился. Он даже руль выпустил от негодования.
   — Ну как вы не понимаете? Они же евреи. Это мы с вами просто так работаем. А они ученые, в НИИ. Вот их и не выпускают, не дают визу.
   В его словах не было и тени антисемитизма.
   — Да вы что, — спросил он, — и про Сахарова не слышали? И тут Лиля не выдержала. Ей надоело быть провинциалкой и круглой идиоткой.
   — Про Сахарова немного слышала, — сказала она.
   — Ну вот видите, — обрадовался шофер. — Жене Сахарова дали визу, а ему нет. И евреев некоторых отпускают. Я их каждый день на аэродром вожу. А других — умных — тех, конечно, подержат.
   И снова щегольнул словом:
   — Но это не насовсем. Года через три им тоже дадут визу. Выходя из машины, Лиля щедро выложила лишний полтинник.
   274
 
   ГДЕ ГАРАНТИЯ? –
   Неугомонная Мариэтта Шагинян, писавшая книгу о семье Ульяновых, откопала в ленинградском Центральном архиве любопытный документ — ходатайство какого-то губернатора о принятии в петербургский университет братьев Бланк "из крещенных евреев".
   Когда она сообщила об этом Суслову, тот тяжело опустился на стул и воскликнул: "Этого нам еще не хватало!"
   Злые языки утверждают, что знаменитый ленинский жест закладыванье больших пальцев под мышки, за проймы жилета — безусловный национальный признак: так делают евреи, танцуя "фрейлахс".
   Страну облетел издевательский стишок:
   "Где гарантия, что жид
   В мавзолее не лежит?
   Евреи, евреи —
   Везде одни евреи!"
 
   ХАЛА-
   Хала, хрустящая, румяная хала — как я любил ее в детстве! Не повезло бедной. Не понравилось еврейское, имя. Да, она продается по-прежнему, но теперь она уже не хала, а плетенка.
   Кушайте на здоровье!
   Не так ли с актерами, музыкантами, деятелями культуры? Сколько имен продаются в другой упаковке!
   Владимиру Ароновичу Фрумкину, ведущему по телевизору серию молодежных передач, предложили называться Владимиром Александровичем.
   Это была последняя капля.
   — Не могу больше — душно! — сказал Володя, бледный от ненависти.
   Через некоторое время ему удалось эмигрировать.
   А переменил бы имя, как хала, — глядишь — может быть, еще пару лет и поработал бы.
   275
 
   ТОЛЬКО БЫ НЕ ЕВРЕИ! –
   Когда мы узнаём об угоне советского авиалайнера, или о поимке шпиона, или о каком-либо другом преступлении, у нас в голове одна мысль: "Господи, только бы не евреи!"
   А почему, собственно?
   Я помню гневную реплику Жаботинского:
   "Мы такой же народ, как другие. Позвольте нам иметь своих негодяев!"
   А еще чаще я вспоминаю недоуменный вопрос:
   "Что же это такое? Если Абрам украл, значит, все евреи воры?"
 
   ДИАЛОГ –
   — Дедушка, а правда, что Христос был еврей?
   Дед (сокрушенно):
   — Правда, внучек. Тогда все были евреями. Время было такое.
 
   БЕЛЫЕ, КАК МЫ –
   Вот что случилось у наших московских приятелей. Дед-профессор сказал своей жене несколько слов по-еврейски.
   Семилетний Борька встрепенулся:
   — Ты с бабушкой на каком языке разговаривал?
   — На еврейском.
   — А ты разве видел евреев?
   — Видел.
   — А они черные, как негры, или белые, как мы?
   Дед растерялся и ответил:
   — Знаешь что, придет вечером твой умный папа — у него и спросишь.
   Весь день ребенка отвлекали. Сводили в кино, почитали
   276
   любимую книжку. Но не успел Яша, вернувшись с работы, снять пальто, как Борька, уже лежавший в кровати, задал ему свой вопрос:
   — Евреев видал?
   — Ну, видал, — удивился Яша.
   — А они черные, как негры, или белые, как мы?
   — Белые, как мы.
   — А где же ты их видал? В Москве?
   — И в Москве.
   — Тогда, может быть, на нашей улице?
   — И на нашей улице.
   Круг неумолимо сужался. Борька почувствовал неладное, но продолжал:
   — Тогда, может быть, и в нашем доме?
   — И в нашем доме, — сказал Яша. И неумолимо добавил: И в нашей квартире тоже.
   Наступило молчание. В квартире жили всего две семьи.
   — Смирновы? — с надеждой спросил Борька.
   — Нет, — ответил Яша, — Смирновы русские.
   Тогда Борька, совсем испугавшись, начал с сестренки: Может быть, Света?
   — И Света, — сказал Яша, — и я, и мама, и ты.
   Реакция была неожиданной. Решив, что все это дурацкая шутка, Борька принялся хохотать.
   Яша рассердился, да и урок надо было довести до конца. Читать умеешь? — спросил он сына. Умею. Яша достал паспорт.
   Смотри. Видишь, что написано? Ев-рей. Реакция опять была неожиданной. Борька встал на колени, уткнулся головой в подушку и застыл в этой позе. Яша, уговаривал, проводил рукой у него под животом, распрямрял ноги, но Борька тут же возвращался все к той же позиции.
   Прошло полгода. История немного подзабылась. Семья сидела за столом. Яша — веселый и оживленный — сообщил:
   277
   — Вот. Наконец-то поменял паспорт. Теперь он у меня чистенький: ни прописок, ни развода — ничего.
   Борька вскочил:
   — Дай сюда!
   Выхватил паспорт, прочел на том же проклятом мести «ев-рей» и сник. И вдруг закричал:
   — Но у меня ведь нет паспорта: откуда же вы знаете, что я еврей?!!
   Тяжело переживал свое неожиданное еврейство и пятилетний Дима. Узнав печальную новость, он решил поделиться с домработницей: "Бабонька, а ты знаешь — я еврей".
   Баба Рая, ставшая за тридцать лет членом семьи, вырастившая еще Димину мать, замахнулась на него тряпкой.
   — Что глупости-то молоть! Еврей, не еврей. Иди с кухни и не мешай.
   Квартира была коммунальной и Дима, не встретив сочувствия и понимания, пошел к соседской домработнице.
   — Дуня, ты знаешь, — пожаловался он, — а я, оказывается, еврей.
   Та обняла его и вздохнула:
   — Ну что ж, лапонька, ты ведь не виноват.
   И третья история.
   В знакомой семье возник разговор об обмене. Шестилетний сын сказал:
   — Только не на улицу Маяковского.
   — Почему?
   — Там живут одни евреи.
   — Здрасьте, — сказала мать, — а ты кто?
   — Я русский.
   — Какой же русский, когда твои родители евреи?
   — Ну и пусть, а я все равно русский.
   Наши маленькие дети не хотят быть париями. Они отбиваются руками и ногами. Слово «жид», услышанное во дворе, гораздо убедительнее для них, чем наши беспомощные рассказы о величии еврейского народа.
   И у нас остается одна отчаянная и шаткая надежда:
   Вырастут — поймут.
   278
 
   Я НАПИШУ ЭТУ КНИГУ –
   И снова смотрю я по телевизору старый кинофильм — на этот раз «Цирк». Смотрю специально, чтобы увидеть один кадр, чтобы еще раз причинить себе нестерпимую боль и увериться, что я имею моральное право писать эту книгу, что гнев мой — праведный, что я не злопыхатель, что каждое слово — от любви, от великой жалости и опять от любви.
   Сейчас он будет — этот кадр. Ласковый горбоносый грузин передает черного малыша соседу — Михоэлсу. Тот склоняется над ребенком и поет свой куплет колыбельной на своем родном языке — на идиш. Я вижу его добрые, прекрасные, чуть усталые глаза и еще раз отчетливо до ужаса представляю себе, как он лежит в минских развалинах искалеченный ножами, мертвый, в одном ботинке, с выколотыми глазами.
   Нет, я напишу эту книгу.
   279

По ту сторону

 
   ОТЕЦ ТИМОФЕЙ –
   Судьба русских за границей причудлива.
   Мой товарищ Миша Петров рассказал:
   В Мюнхене, среди циклопических сооружений олимпийского комплекса, вдруг видишь покосившийся забор, вернее, плетень. У колодца, в пыли, копошатся куры. К забору привязана коза. За колодцем — крохотная православная церквушка. Рядом — деревенская изба.
   Каким ветром занесло сюда из-под Краснодара в сороковые годы отца Тимофея? Он говорит, что это место указал ему Господь.
   Когда стали готовиться к Олимпиаде, священнику предложили другой участок. Но он отказался: Не могу. Бог указал здесь. Старика, конечно, выселили бы, но за него вступилась общественность. В крупнейших газетах замелькали душещипательные статьи, и гигантские трибуны стадиона поднялись к небу по соседству с церквушкой. Она находится в самом центре комплекса. Зрелище совершенно фантастическое!
   283
   Узнав, что Миша из России, отец Тимофей очень обрадовался и зазвал его в избу. Их окружили милые деревенски запахи. Пахло березовым веником, мытым деревом и парным молоком.
   На русской печи лежала жена отца Тимофея — восьмидесятилетняя Наташа.
   Миша посидел на лавочке, поговорил по душам, а когда стал собираться, старик засуетился:
   — Ты, Миша, редечки, редечки возьми.
   — Что же я буду делать с ней в отеле?
   — А ты ее потри и с сольцой.
   Миша рассказывает, что из феергешных впечатлений это пожалуй, самое сильное.
 
   "ОКАЯННЫЕ ДНИ" –
   Прочел "Окаянные дни" Бунина. Читать было неприятно. Ненависть Ходасевича все-таки не выходит за берега разума А тут автору застилает глаза туман гнева, ярости и отчаяния. Он как бы бьется в падучей и кликушествует. Ему ненавистно все: хамская толпа, это животное Ленин, эти предатели и негодяи Горький и Брюсов, этот дурак Блок, все эти Волошины, Есенины и Клюевы. Вместо лиц — одни свиные рыла.
   Конечно, есть в книге и кровавая правда: казни, грабежи, насилие, тупость. Но беспрерывная истерика и вопль: "Предатели! Погибла Россия!" — мешает Бунину видеть. Жалко его ужасно.
   Не дай Бог мне написать такую книгу! Ненависть — плохой вожатый.
   И еще меня раздражает, как Бунин на этом фоне, в атмосфере всеобщего охаиванья, пишет о себе, умиленно вспоминает почтальоншу Махоточку, которой он, вместо восьмидесяти копеек, дал за доставку целый рубль.
   ("И это меня-то считают недобрым желчным человеком!")
   А телеграмма, доставленная Махоточкой, гласила:
   284
   "Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!" Так что рубль, как видим, был истрачен не зря.
 
   РОССИЯ НЕ ТАКАЯ –
   Нельзя чувствовать страну на расстоянии. Ее точное ощущение, связь с ней теряется уже через полтора-два года.
   Большой компанией мы слушали пленку какого-то эмигрантского певца — кажется Бориса Шаляпина или Ивана Реброва. Репертуар странный — цыганщина, блатные песни, но и даже "Подмосковные вечера".
   Первое внезапное ощущение: "Эх, бедняга! Русский певец, а поет с акцентом!" Второе ощущение, вторая мысль: " Это не русское, это — тоска по России".
   Потом приходят и любопытство, и ирония, и восхищение мастерством. И все это сложное впечатление заканчивается первоначальным сожалением: "Бедняга! Ненастоящее это, не русское!"
   И когда эти песни создавались, Россия была не такая, и теперь она по-другому, но тоже не такая.
   И, конечно, неизбежно вспоминаются строки Ахматовой:
   "Но вечно жалок мне изгнанник,
   Как заключенный, как больной.
   Темна твоя дорога, странник,
   Полынью пахнет хлеб чужой".
 
   ФОМА –
   Ко мне привели однажды белого Барышниковского пуделя — Фому.
   Он живет недалеко — на Фонтанке. Про нашего Гека и часто спрашивают: это Фома? А Фому окликают Геком.
   Барышникову за год до побега подарили дивную афган-
   285
   скую борзую, но он вынужден был ее отдать — Фома ревновал.
   Это очень грустный пес. Он ничего не знает о своем хозяине — ни о его успехах, ни о его миллионах. И, наверно, все время надеется на его возвращение.
 
   ВООБЩЕ-ТО Я ЧИСТАЯ –
   Лиля стояла с английской студенткой Фионой в ванной комнате и мыла посуду (на кухне у нас горячей воды нет) И вдруг Фиона громко вздохнула.
   — Что ты?
   — Тебя жалко.
   — Почему?
   — Потому что у вас страна такая бедная.
   И Лиля говорит, что ее пронзило чувство жгучей обидь Как? Это наша могучая необъятная страна — бедная? И они об этом знают?
   И тут же одернула себя. Конечно, бедная, даже нищая. И как они могут этого не знать? Разве они слепые?
   Похожая сценка — на кухне, на этот раз в Комарове. Лиля и Лиза Такер опять же моют посуду. Из туалета выходи Джоана. Лиля жестом показывает ей на дачный рукомойник:
   — Хотите вымыть руки?
   Джоана подошла к рукомойнику и остановилась.
   — Ну что же вы?
   Джоана помялась и сказала несколько слов по-английски.
   Лиза объяснила:
   — Она не умеет.
   Пришлось показать. Потом Лиза спросила:
   — А как ты моешься?
   — Когда приезжают друзья, у которых есть машина, он отвозят меня в Дом творчества. А так — грею воду на плите и моюсь по частям.
   Лиза даже переспросила. А потом закрыла лицо рукам
   286
   и как заплачет. Она плакала всерьез, всхлипывала, из-под пальцев текли крупные слезы.
   — Лизочка, перестань, что случилось?
   Но она все плакала:
   — Такие прекрасные люди и вынуждены так жить!
   И сквозь слезы спросила:
   — Ты любишь шанель номер пять?
   Лиля засмеялась:
   — Люблю. В детективных романах. Но, Лизочка, вообще-то я чистая.
   Должен сказать, нам чрезвычайно часто приходится испытывать чувство национального унижения. Когда Миша Т., и известный ленинградский художник, летел по туристской путевке в Данию, всю группу предупреждали:
   В самолете будут возить на столике коньяк, сигареты, конфеты. Старайтесь не покупать. Помните, что денег мало и это валюта.
   Миша жаловался: чувствуешь себя хуже всех. Красочные журналы, безделушки. Все покупают, кроме наших. Лимонад в таких нарядных бутылках. Пить хочется, а отказываешься. И самое ужасное — сознание, что окружающие понимают, почему.
   Едут обыкновенные милые люди, но они богачи, буржуи, капиталисты. А мы — советико, импотенто, нищие.
 
   СПАГЕТТИ-
   Странные существа иностранцы — будто жители другой планеты.
   У ленинградской красавицы Ани Каплан был приятель-итальянец. Накануне отъезда он сказал ей:
   — Знаете, Аня, мы, к сожалению, не сможем провести последний вечер вместе: друзья из землячества пригласили меня на спагетти. Лия спросила:
   — А почему я не могу пойти с вами?
   287
   Он ответил:
   — Потому что спагетти приготовлено на семь человек.
   Аня удивилась:
   — Ну и что? Где семь, там и восемь.
   — Нет, Аня, вы не понимаете, — в свою очередь удивился он, — я же объяснил вам: спагетти приготовлено на семерых,
   Аня еще пыталась превратить все в шутку:
   — Это же не котлеты, не порционное блюдо, — сказала она. — Каждый отложит мне понемножку, и у меня будет даже больше, чем у остальных.
   Но итальянец не принял шутки и стоял на своем:
   — Поймите, это было бы неприлично: спагетти приготовлено на семь человек.
   Они расстались, не поняв друг друга — оскорбленные и недоумевающие.
 
   О, ВОЗЬМИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА! –
   Американские студенты дарят так:
   — О, возьмите, пожалуйста: нам это совершенно не нужно!
   Почти по русской поговорке: "На тебе, убоже, что мне негоже!"
   Несомненно, их формула сложилась от смущения, но есть в ней и бессознательный оттенок высокомерия.
 
   СОВСЕМ ОБАЛДЕЛИ –
   Американский аспирант Валдек побывал на концерте Михаила Жванецкого. Явился сияющий, переполненный впечатлениями, и ахнул, увидев Жванецкого у нас.
   Мы усадили их рядом. Через минуту он уже приставал и своему соседу:
   — Переезжайте в Америку. Это такая прекрасная страна.
   — А профессия? — спросил тот.
   288
   Но Валдек уже входил в раж: Да, вероятно, вы не будете там ни писателем, ни артистом. Вы станете, к примеру, мойщиком окон. Но зато будете свободны.
   И с шиком выложил аргумент:
   — У нас все равны: если вы захотите, вы сможете ходить к тому же врачу, к которому ходит Ростропович.
   На следующий день Джакки спросила:
   — Правда, для Жванецкого большая честь, что он познакомился с Валдеком?
   — Почему?
   — Как почему? Он же американец.
   Совсем обалдели!
 
   НАУКА ЛЮБВИ-
   Джакки сказала, что до того, как выйти за Валдека, она жила с другим человеком, и это хорошо для Валдека, потому что она многому научилась, стала опытнее.
   Валдек сидел рядом, слушал и удовлетворенно кивал головой.
   Да я бы умер!
 
   ПУШКИН ПО-АНГЛИЙСКИ-
   Я спросил у Лизы Такер:
   — Лизочка, кого вы собираетесь переводить?
   — Пушкина.
   — Вот молодец! — обрадовался я. — А как?
   — Свободным стихом, верлибром.
   Я ужаснулся:
   — Лизочка, но так нельзя!
   Она посмотрела спокойно, чуть насмешливо:
   — Отчего же нельзя? Сейчас по-другому не пишут.
   Не понимает.
   289
 
   ПОЧТУ ЗА ЧЕСТЬ –
   Господи, ну конечно же это смешно, разумеется, между нами пропасть непонимания.
   Но сколько мы перекинули мостиков!
   Эти мальчики и девочки — немцы, американцы, шведы — разве не дарили они нам свою нежность и преданность? Где была бы без них моя книга?
   И на всю жизнь запомнил я девушку, бережно сворачивающую листы рукописи, прячущую их под пальто, и голос с иностранным акцентом, произносящий старинные русские слова:
   — Почту за честь!
   Я долго не мог понять, чем же они так отличаются от нас — эти люди, и наконец понял: чувством собственного достоинства. Вот идет по Московскому проспекту молодой негр — плечи расправлены, голова гордо закинута. А на oc— тановке ждет автобуса Наум — блестящий инженер с двумя высшими образованиями, знающий несколько языков — сутулящийся, униженный, неуверенный в себе: человек второго сорта.
   На работе его внезапно понизили в должности.
   — За что? — спросил он.
   — А так, — отрезал директор, — ни за что. Просто я тебе не доверяю.
   — Но почему?
   — Я не обязан отвечать. С одним человеком я пошел бы в разведку, с другим нет. Не доверяю — и все.
   Наум говорит мне:
   — Я здесь родился, это моя страна. Я хочу во всем принимать участие, но меня отталкивают, а если лезу, бьют по щекам — справа налево и слева направо.
   И что тут остается делать?
   Мы снова затеяли перестановку.
   Подвинули шкаф, оттеснили сервант.
   290
   И сделалось грустно, и стало неловко,
   Как будто бы каждый предмет эмигрант.
   Ну что же, предметы! Скитайтесь по свету,
   Ведь мир вашей комнаты странно-велик:
   Блуждают диваны, кочуют портреты
   И зеркало прячет потерянный лик.
   Все стронулось с места, хотя б на полшага,
   Дома покачнулись в оконном стекле…
   Чего ж ты нахохлился, старый бродяга?
   Кого еще встретишь на этой земле?
 
   ПЕРЕД СЕРВАНТОМ-
   Я остался на даче, а Лиля отправилась в город за пенсией. Сидела на кухне одна, лицом к серванту, и вспоминала.
   Вот эту красивую сахарницу подарил нам Юра Черняк. Ручку от крышки отбили на таможне: смотрели, нет ли чего внутри, в фарфоре.
   А эти чашки оставила на память Гитана. Муж ее Володя, нывший заместитель директора Баргузинского заповедника, теперь портье в каком-то венском отеле. Но они разослали предложения в университеты разных стран и надеются, все-таки надеются.
   Вот смешной шотландский солдатик от маленького Миши Войханского. Его мама четыре года назад перебралась в Англию, а мальчика не выпускают. За него вступался аж сам Иегуди Менухин, но у правительства с матерью свои счеты.
   А этот фонарик с наклеенной польской розой — от другого Миши, нашего близкого друга. Недавно мы получили отдельную квартиру (первую в моей жизни), и он помогал во всем — стелил линолеум, обивал дверь, делал проводку. Он и его жена Инна еще в Ленинграде, но вот-вот придет разрешение. Если, конечно, придет.
   А это от Риты и Бори — они в Америке.
   А это от Юры Тувина — он, кажется, в Исландии.
   А это от нашей Эммы — она в Тель-Авиве.
   291
   И опять бьется в висках, колет болью тургеневская строчка:

"И все они умерли, умерли…"

   Лиля представила, как еще недавно мы шумно сидели за столом — любящие, преданные, счастливые нашей дружбой.
   "Помнишь ли меня, мой свет,
   В дальней стороне?
   Или ты не думаешь
   Больше обо мне?"
   Ей стало так страшно, что она отвела взгляд от полок, но он неудержимо возвращался.
   Тогда Лиля заплакала и повернулась к серванту спиной.
 
   ПРЕДПОЧИТАЮ ТРАГЕДИЮ –
   У Димы на отвальной — человек десять, и все раньше или позже едут. Обстановка деловитая — ни слез, ни горя.
   — Позвони такому-то, он в Атланте.
   — Не скучай, скоро увидимся.
   — Нет, старик, что ни говори, в Бостоне лучше.
   — А вы куда собираетесь?
   — Все равно. Я не туда, я отсюда.
   — Вы слышали, а в Новой Зеландии…
   Не слышал! Не хочу слышать! Я не любитель фарсов, Ш предпочитаю трагедию.
   Одна женщина (не стану называть ее имени) после долгая мытарств добилась наконец разрешения. Она подписала отказ от подданства, отправила багажом вещи, продала все оставшееся до нитки, чуть свет добралась до аэродрома и не смогла уехать — сердце не позволило, ноги не понесли.
   Мой друг Юра как-то сказал:
   — Там же все чужое! Если река называется другим, пусти даже хорошим словом, — какая же она река?
   — А если поедут дети, внуки?
   292
   Это был жестокий вопрос, и Юра ответил не сразу. Понимаешь, — проговорил он наконец, — когда честного человека ведут на пытку, он надеется, что выдержит. Но, бывает, и не выдерживает. Вот и я надеюсь… Он вымученно улыбнулся:
   — А, впрочем, не дай Бог — лучше об этом не думать!
 
   ПИСЬМА –
   Лежу и перебираю письма — клочки судеб, разлетевшихся по свету:
   "Кто это идет по 5-ой авеню в твидовом пиджаке и галстуке от Лорана? Это я иду — Григорий Семенович Розенцвейг. Мог ли я представить, что такое когда-нибудь случится?"
   "Дурак!" — думаю я, и беру в руки письмо от Лены Домнич.
   "Познакомилась с двумя симпатичными стариками-миллионерами.
   Они смотрят на меня и, наверное, думают:
   — Удивительно! Из Советского Союза, а человек!
   А я гляжу на них и думаю:
   — Надо же! Миллионеры, а люди!"
   Вот письмо Ильи Рубина — ленинградским друзьям:
   " Вы спрашиваете, как мне здесь? Мне плохо, потому что рядом нет вас".
   А это от Эммы:
   "Боже мой, что я наделала со своей жизнью! Что я натворила! Зовут во Францию — не хочу, в Италию — не хочу. Сижу целыми днями и реву, как дура".
   Письмо Володи Фрумкина из Америки:
   "Пока вода не дойдет до горла, сиди на месте. Если можешь не ехать — не уезжай".
   И дальше:
   "Америка — поезд. Вскакивать надо на ходу. И горе тебе, если промахнешься".
   293
   А вот толстая пачка стремительно исписанных листков Она долго ходила по Ленинграду, а со вчерашнего вечера лежит на моем столе. Это письма Александра Воронеля. Я беру верхнее и еще раз перечитываю поразившую меня фразу:
   "Нельзя покидать родину без особой на то необходимости".
   Так вот что значит слово "навсегда"…
   Друзья! Поток их горький нескончаем…
   О скольких мы вершин не замечаем —
   Как поредела горная гряда!
   Уходит в ночь вагонное окно
   И самолет исчез в глумливой сини…
   А мы — домой. Нам скоро суждено
   В своей стране остаться на чужбине.
 
   НЕ ХОЧУ-
   Нет сил глядеть!
   Откуда такое усердие и такая жестокость? Роются у старух в волосах, выдирают страницы из записных книжек, ломают игрушки.
   Почему последнее воспоминание о родине должно был таким ужасным? Кого радует это унижение, это отчаяние эти таблетки, выпавшие из трясущихся рук?
   Под ногами хрустит валидол…