Страница:
— Но ведь я ничего не выдумала — все так и было.
— Было, но не характерно, — парирует редактор. — Нет, нет, давайте вашего дворника выбросим. И вычеркивает.
319
Дальше я рассказываю, что у нас имелись две горничные — на первом этаже и на втором.
— Не годится! — вздыхает редактор. — Посудите сами. Цветаевы семья, хоть и буржуазная, но прогрессивная. Давайте оставим одну горничную.
И шутит:
— Дом невелик, управится.
Так из сотен маленьких неправд, как из кирпичиков складывалась одна общая неправда".
ВДВОЕМ С АСЕЙ –
Марина Цветаева пишет, что она в юности читала стихи со сцены вдвоем с Асей — голос в голос, интонация в интонацию.
Прошу Анастасию Ивановну почитать эти стихи. Закрываю глаза.
Иллюзия полная. Мне кажется, что читает Марина Ивановна. Интонации-то ее.
Впечатление потрясающее!
Я ДОЖДУСЬ-
Когда мы в первый раз уезжали из Коктебеля, Мария Степановна сказала:
— Приезжайте в следующем году — я дождусь. И дождалась.
А последний раз мы покидали Коктебель пять лет тому назад и уже сами просили ее:
— Мы вернемся в будущем году — смотрите, обязательно дождитесь нас.
И она обещала:
— Я дождусь.
Но не дождалась. Слишком уж мы затянули.
Ее похоронили рядом с Волошиным, на "горе большого
320
человека"(? Неразб. Д.Т.). И если верить, что души выходят из гроба, им хорошо: они вместе и видят по утрам свой дом, и сразу два моря — Черное и Азовское.
ЛИЦО МАРИИ СТЕПАНОВНЫ-
Фотокарточка. Лицо мужичка с глазами, помнящими стихи. И надпись: "Дорогим Лиле и Леве. Маруся Волошина".
КЛЕОПАТРА –
Кто хоть однажды побывал в Коктебеле, в рисунок залива, гop и волошинского дома не может не вписать брошенных бездомных коктебельских собак.
Откуда их набирается столько каждый год?
Бывают и породистые.
Они живут на пустырях, попрошайничают по дворам, и в завтрак, обед и ужин слоняются у писательской столовой.
В тот год особенно был знаменит Кузмич или, как его называли другие, Билли Бонс — сущее чудовище: длинный, головастый, на коротких ногах, с грязной свалявшейся шерстью, смешение всех возможных пород. Время от времени собак в поселке отстреливали.
Как-то утром у магазина сидел колли и протягивал всем простреленную лапу. Он не понимал, что вчера на него охотились люди и жаловался им же.
Билли Бонса Галя Евтушенко успела увезти в Москву за день до облавы.
А теперь о Клеопатре.
Я лежал на скамейке в слабенькой тени приморского деревца.
И вдруг на эспланаде появилась собачья свадьба. Впереди неслась сука, измученная бесчисленными посягательствами. За ней — одиннадцать ухажеров.
Сука легла у самой скамейки, как бы под мою защиту,
321
а соискатели расположились невдалеке на солнцепеке и лежали, разморенные от зноя, высунув языки.
Прохожие смеялись. Кто-то нас даже сфотографировал.
И тут возникло еще одно существо — тощая заурядная кошка.
Она бесстрашно прошла между собаками, прыгнула скамейку и спрятала голову мне под мышку. Потом ста тереться о мое плечо и замурлыкала.
Не могу передать, как тронула меня эта неожиданная ласка.
Собравшись домой, я взял кошку на руки, но у ворот парка она спрыгнула в кусты и исчезла.
Через два дня мы услышали шуршание под дверью.
— Твоя кошка пришла, — сказала Лиля.
Это была действительно она. Как она нас нашла — непонятно. Дорожка делала несколько поворотов.
Вечером произошло еще более необъяснимое: со стороны лоджии (там и кошачьих следов-то не было!) послышался писк.
— А вот и ее котенок, — сказала Лиля.
Тоже мне Пифия!
Мы открыли дверь и в комнату, к моему изумлению, вбежал котенок. Кошка бросилась к нему и стала вылизывать
Так у нас появилась Жужечка.
Когда я глядел на кошку, у меня сосало под ложечку как в голодные блокадные дни.
Она ела хлеб, откусывая его огромными кусками, куриные ножки пожирала вместе с костями, и они жутковато похрустывали у нее на зубах.
А ленинградская фря нашего приятеля употребляла только отварную камбалу и иногда фарш, да и то мясокомбинатовский — высшего качества.
Прошла неделя, прежде чем кошка немного отъелась и превратилась внезапно в писаную красавицу: большая длинноногая, необыкновенно пропорционально сложенна с модным причудливо-косым разрезом глаз, как бы обведенных черной тушью.
322
За эти египетские глаза мы и назвали ее Клеопатрой.
Теперь, делая пометки в меню, мы отказывались от любимых блюд и исходили целиком из кошачьих интересов.
У Жужечки от хорошей жизни пропали блохи. Лиля очень привязалась к ней, тискала, целовала, но личностью, конечно, была Клеопатра.
До сих пор не понимаю, за что она меня так любила. Она брала меня лапами за лицо и покусывала щеки:
"Мы с тобой одной крови — ты и я!"
А Лиля поначалу даже отворачивалась, чтобы не видеть ее сильные лапы у самых моих глаз.
Любовь ее была неподкупной. Ее пытались кормить в соседних лоджиях, но она брала пищу только у нас.
За ней остались все ее свободолюбивые замашки.
Утром после завтрака она отправлялась на промысел и, пробравшись сквозь кусты роз, издавала охотничий клич: Я иду!
Она никогда не возвращалась без добычи и всегда приносила ее к моей постели — то птицу, то мышь: похвастаться, или поделиться, не знаю.
Лиля с воплем хватала веник и выметала кровавый комок в лоджию, где Клеопатра устраивала второй завтрак, как бы ни была сыта. Она знала, что такое голодная резь в желудке, и наедалась впрок.
А затем наступила пора обучения Жужечки. Клеопатра, очевидно, прикладывала к ней свою полудикую судьбу и поэтому уроки были жестокими и бескомпромиссными.
Жужечка боялась лазать. Клеопатра, вся ощетинившись, загоняла дочку на кипарис, влезала сама и сталкивала ее оттуда.
Она то и дело нападала на нее из засады и они кубарем катились по полу или по моей кровати.
Эти учебно-показательные драки были очень свирепыми, и Жужечка орала, как резаная. Но однажды я нарочно подставил руку; Клеопатра, войдя в раж, ударила зубами и меня, и я увидел, что это совсем не больно.
323
Вся ее ярость оказалась чистым актерством.
Слава о нашей кошке докатилась до Марии Степановны и она пришла посмотреть на нее.
И Клеопатра опять поразила меня своей чуткостью. Она, сторонящаяся чужих, прыгнула к Марии Степановне на колени и легонько покусала ее морщинистые щеки.
Море стало похожим на Балтийское. Оно уже не сверкало огнями, с него дули холодные ветры. К тому же и путевки наши кончались.
Жужечку мы пристроили сравнительно легко — за пять рублей и несколько банок консервов. Ласковый пьяный мужичонка клялся ее кормить, не выгонять и, кажется, сдержал свое обещание.
С Клеопатрой было сложнее. Кошки в поселке жили у всех. Да она бы ни у кого и не осталась.
Тревога вселилась в нее за сутки до отъезда.
Лиля пошла прощаться с директором и Клеопатра увязалась за ней, хотя никогда прежде этого не делала.
Она чинно шествовала по краю дорожки, изредка поглядывая вверх.
— Не забывай обо мне. Я рядом.
Встречные улыбались.
У входа в административный корпус Лиля наклонилась, подхватила кошку и так и вошла к директору с живым воротником на плечах.
С пяти утра Клеопатра рвала нам душу. Она переходила с постели на постель, лежала то на моей руке, то на Лилиной (с ней поменьше, со мной подольше), словно прощалась.
После завтрака она, как обычно, ушла охотиться, а за нами вскоре приехали.
В предотъездной суматохе она вдруг появилась — в неурочное время. Я не среагировал сразу и она, немного и повертевшись среди людей и чемоданов, ушла снова.
Как я тосковал потом, что не приласкал ее напоследок!
Уборщице мы оставили деньги и просили кормить Клеопатру хоть первые дни.
324
Лететь было грустно. Мы представляли, как она приходит в пустую лоджию, становится на задние лапки и заглядывает в запертую стеклянную дверь. Мы чувствовали себя негодяями.
Через полтора месяца Лиля вытащила из ящика письмо Лукерьи Антоновны — нашей уборщицы. И ударили слова:
"А кошечка ваша не приходила ни разу. Ума не приложу, и как это она догадалась, что вы уехали!"
Где ты, Клеопатра? Жива, охотишься, дичаешь? Или тебя глубокой осенью поймали, сунули в орущий, набитый бесхозными кошками мешок, отвезли подальше от берега и утопили?
Не хотел бы я тебе такой судьбы!
325
Комарово
— Было, но не характерно, — парирует редактор. — Нет, нет, давайте вашего дворника выбросим. И вычеркивает.
319
Дальше я рассказываю, что у нас имелись две горничные — на первом этаже и на втором.
— Не годится! — вздыхает редактор. — Посудите сами. Цветаевы семья, хоть и буржуазная, но прогрессивная. Давайте оставим одну горничную.
И шутит:
— Дом невелик, управится.
Так из сотен маленьких неправд, как из кирпичиков складывалась одна общая неправда".
ВДВОЕМ С АСЕЙ –
Марина Цветаева пишет, что она в юности читала стихи со сцены вдвоем с Асей — голос в голос, интонация в интонацию.
Прошу Анастасию Ивановну почитать эти стихи. Закрываю глаза.
Иллюзия полная. Мне кажется, что читает Марина Ивановна. Интонации-то ее.
Впечатление потрясающее!
Я ДОЖДУСЬ-
Когда мы в первый раз уезжали из Коктебеля, Мария Степановна сказала:
— Приезжайте в следующем году — я дождусь. И дождалась.
А последний раз мы покидали Коктебель пять лет тому назад и уже сами просили ее:
— Мы вернемся в будущем году — смотрите, обязательно дождитесь нас.
И она обещала:
— Я дождусь.
Но не дождалась. Слишком уж мы затянули.
Ее похоронили рядом с Волошиным, на "горе большого
320
человека"(? Неразб. Д.Т.). И если верить, что души выходят из гроба, им хорошо: они вместе и видят по утрам свой дом, и сразу два моря — Черное и Азовское.
ЛИЦО МАРИИ СТЕПАНОВНЫ-
Фотокарточка. Лицо мужичка с глазами, помнящими стихи. И надпись: "Дорогим Лиле и Леве. Маруся Волошина".
КЛЕОПАТРА –
Кто хоть однажды побывал в Коктебеле, в рисунок залива, гop и волошинского дома не может не вписать брошенных бездомных коктебельских собак.
Откуда их набирается столько каждый год?
Бывают и породистые.
Они живут на пустырях, попрошайничают по дворам, и в завтрак, обед и ужин слоняются у писательской столовой.
В тот год особенно был знаменит Кузмич или, как его называли другие, Билли Бонс — сущее чудовище: длинный, головастый, на коротких ногах, с грязной свалявшейся шерстью, смешение всех возможных пород. Время от времени собак в поселке отстреливали.
Как-то утром у магазина сидел колли и протягивал всем простреленную лапу. Он не понимал, что вчера на него охотились люди и жаловался им же.
Билли Бонса Галя Евтушенко успела увезти в Москву за день до облавы.
А теперь о Клеопатре.
Я лежал на скамейке в слабенькой тени приморского деревца.
И вдруг на эспланаде появилась собачья свадьба. Впереди неслась сука, измученная бесчисленными посягательствами. За ней — одиннадцать ухажеров.
Сука легла у самой скамейки, как бы под мою защиту,
321
а соискатели расположились невдалеке на солнцепеке и лежали, разморенные от зноя, высунув языки.
Прохожие смеялись. Кто-то нас даже сфотографировал.
И тут возникло еще одно существо — тощая заурядная кошка.
Она бесстрашно прошла между собаками, прыгнула скамейку и спрятала голову мне под мышку. Потом ста тереться о мое плечо и замурлыкала.
Не могу передать, как тронула меня эта неожиданная ласка.
Собравшись домой, я взял кошку на руки, но у ворот парка она спрыгнула в кусты и исчезла.
Через два дня мы услышали шуршание под дверью.
— Твоя кошка пришла, — сказала Лиля.
Это была действительно она. Как она нас нашла — непонятно. Дорожка делала несколько поворотов.
Вечером произошло еще более необъяснимое: со стороны лоджии (там и кошачьих следов-то не было!) послышался писк.
— А вот и ее котенок, — сказала Лиля.
Тоже мне Пифия!
Мы открыли дверь и в комнату, к моему изумлению, вбежал котенок. Кошка бросилась к нему и стала вылизывать
Так у нас появилась Жужечка.
Когда я глядел на кошку, у меня сосало под ложечку как в голодные блокадные дни.
Она ела хлеб, откусывая его огромными кусками, куриные ножки пожирала вместе с костями, и они жутковато похрустывали у нее на зубах.
А ленинградская фря нашего приятеля употребляла только отварную камбалу и иногда фарш, да и то мясокомбинатовский — высшего качества.
Прошла неделя, прежде чем кошка немного отъелась и превратилась внезапно в писаную красавицу: большая длинноногая, необыкновенно пропорционально сложенна с модным причудливо-косым разрезом глаз, как бы обведенных черной тушью.
322
За эти египетские глаза мы и назвали ее Клеопатрой.
Теперь, делая пометки в меню, мы отказывались от любимых блюд и исходили целиком из кошачьих интересов.
У Жужечки от хорошей жизни пропали блохи. Лиля очень привязалась к ней, тискала, целовала, но личностью, конечно, была Клеопатра.
До сих пор не понимаю, за что она меня так любила. Она брала меня лапами за лицо и покусывала щеки:
"Мы с тобой одной крови — ты и я!"
А Лиля поначалу даже отворачивалась, чтобы не видеть ее сильные лапы у самых моих глаз.
Любовь ее была неподкупной. Ее пытались кормить в соседних лоджиях, но она брала пищу только у нас.
За ней остались все ее свободолюбивые замашки.
Утром после завтрака она отправлялась на промысел и, пробравшись сквозь кусты роз, издавала охотничий клич: Я иду!
Она никогда не возвращалась без добычи и всегда приносила ее к моей постели — то птицу, то мышь: похвастаться, или поделиться, не знаю.
Лиля с воплем хватала веник и выметала кровавый комок в лоджию, где Клеопатра устраивала второй завтрак, как бы ни была сыта. Она знала, что такое голодная резь в желудке, и наедалась впрок.
А затем наступила пора обучения Жужечки. Клеопатра, очевидно, прикладывала к ней свою полудикую судьбу и поэтому уроки были жестокими и бескомпромиссными.
Жужечка боялась лазать. Клеопатра, вся ощетинившись, загоняла дочку на кипарис, влезала сама и сталкивала ее оттуда.
Она то и дело нападала на нее из засады и они кубарем катились по полу или по моей кровати.
Эти учебно-показательные драки были очень свирепыми, и Жужечка орала, как резаная. Но однажды я нарочно подставил руку; Клеопатра, войдя в раж, ударила зубами и меня, и я увидел, что это совсем не больно.
323
Вся ее ярость оказалась чистым актерством.
Слава о нашей кошке докатилась до Марии Степановны и она пришла посмотреть на нее.
И Клеопатра опять поразила меня своей чуткостью. Она, сторонящаяся чужих, прыгнула к Марии Степановне на колени и легонько покусала ее морщинистые щеки.
Море стало похожим на Балтийское. Оно уже не сверкало огнями, с него дули холодные ветры. К тому же и путевки наши кончались.
Жужечку мы пристроили сравнительно легко — за пять рублей и несколько банок консервов. Ласковый пьяный мужичонка клялся ее кормить, не выгонять и, кажется, сдержал свое обещание.
С Клеопатрой было сложнее. Кошки в поселке жили у всех. Да она бы ни у кого и не осталась.
Тревога вселилась в нее за сутки до отъезда.
Лиля пошла прощаться с директором и Клеопатра увязалась за ней, хотя никогда прежде этого не делала.
Она чинно шествовала по краю дорожки, изредка поглядывая вверх.
— Не забывай обо мне. Я рядом.
Встречные улыбались.
У входа в административный корпус Лиля наклонилась, подхватила кошку и так и вошла к директору с живым воротником на плечах.
С пяти утра Клеопатра рвала нам душу. Она переходила с постели на постель, лежала то на моей руке, то на Лилиной (с ней поменьше, со мной подольше), словно прощалась.
После завтрака она, как обычно, ушла охотиться, а за нами вскоре приехали.
В предотъездной суматохе она вдруг появилась — в неурочное время. Я не среагировал сразу и она, немного и повертевшись среди людей и чемоданов, ушла снова.
Как я тосковал потом, что не приласкал ее напоследок!
Уборщице мы оставили деньги и просили кормить Клеопатру хоть первые дни.
324
Лететь было грустно. Мы представляли, как она приходит в пустую лоджию, становится на задние лапки и заглядывает в запертую стеклянную дверь. Мы чувствовали себя негодяями.
Через полтора месяца Лиля вытащила из ящика письмо Лукерьи Антоновны — нашей уборщицы. И ударили слова:
"А кошечка ваша не приходила ни разу. Ума не приложу, и как это она догадалась, что вы уехали!"
Где ты, Клеопатра? Жива, охотишься, дичаешь? Или тебя глубокой осенью поймали, сунули в орущий, набитый бесхозными кошками мешок, отвезли подальше от берега и утопили?
Не хотел бы я тебе такой судьбы!
325
Комарово
Ты говоришь: я очень постарел.
То снова сердце, то опять прострел.
Сердитый. Озабоченный. Неловкий.
Что мне от лет своих не убежать,
Что остается целый день брюзжать
И сморщиться, как яблоку в духовке.
Я виноват, наверное… прости…
Вчера опять сидели до пяти.
Я сбился с темпа — что же тут такого?
При чем здесь возраст?.. Ты сошла с ума.
При чем здесь возраст — посуди сама!
Ну, милая… Ну хочешь в Комарове?
Я не устану — ты доверься мне.
Мелькнет, как радость, белка на сосне,
И упадет к ногам пустая шишка.
И будем мы счастливые идти,
И так легко нагонит нас в пути
Вчерашний гость, подвыпивший мальчишка.
ВИКТОР БОРИСОВИЧ ШКЛОВСКИЙ –
Со Шкловским я познакомился в комаровском Доме творчества, в тот свой первый счастливый приезд. Кого только там не было: и Виктор Некрасов, и надменная Панова, и Миля Кардин — автор дерзкой статьи "Легенды и факты", и Козырев — лыжник с королевской осанкой, замечательный астроном, недавно открывший вулкан на луне, и вдова Переца Маркиша.
А через несколько дней появился Шкловский.
Лиля подвезла меня к нему в вестибюле. Он сразу очень заинтересованно спросил, как обстоят мои литературные дела. Я огорченно ответил: "Плохо, Виктор Борисович. Прямо какой-то гордиев узел".
Он так и вскинулся:
— А вы знаете, как разрубают гордиев узел?
— Нет.
— Спрашивают, кто здесь Гордий, и бьют по морде.
Я уже любил его. И началась у нас неделя Шкловского.
Он приходил к нам каждое утро, как на работу, скребся в дверь, и еще на ходу, не успев устроиться в кресле начинал говорить: "А Володя как-то раз в девятнадцатом году…"
И мы знали, что это не какой-то там Володя, а, разумеется, Маяковский.
Я никогда еще не встречал такого изумительного рассказчика. Это был нескончаемый монолог — часа на четыре. Истории, парадоксы, мысли сыпались, как из рога изобилия. Хотелось схватить карандаши записывать — зафиксировать хоть частицу этого фейерверка, но было неудобно.
До сих пор слышу его голос: "Ведь в искусстве как? Одни сдают мочу, другие — семя. А принимают-то по весу!"
Вспоминается забавный эпизод. У нас сидели гости. Виктор Борисович постучался, но увидев, что мы не одни, несмотря на уговоры, зайти отказался:
— Нет-нет… Не буду мешать… Я вас навещу позже… пока посижу с Добиным.
330
Литературовед Добин и его жена Александра Александровна — очень уже немолодые, одинокие люди — души не чаяли друг в друге. Ефим Семенович часто хворал, и жена почти не оставляла его.
Гости уехали, и мы готовились к обеду. Вдруг Лиля случайно взглянула в окно и, вскрикнув, ринулась в коридор. Я взглянул тоже. По саду мчалась Александра Александровна. Даже на расстоянии было видно, что на ней лица нет.
Я сразу все понял. Очевидно, муж не встретил ее на вокзале в условленное время — значит, он тяжело заболел, значит, конец света.
Лиля перехватила ее у входа в вестибюль:
— Александра Александровна, дорогая, успокойтесь, Ефим Семенович здоров, все в порядке.
Но та, ничего не слыша, отстранила Лилю, устремилась к номеру и распахнула дверь.
Маленький Добин лежал на огромном черном диване, одетый, в школьных детских ботинках, с мокрым полотенцем на лбу.
Александра Александровна возопила:
— Ефим! Что случилось?
Добин — бледный, с полузакрытыми глазами — приподнялся на локтях и ответил еле слышно:
— Меня Шкловский заговорил.
Мы с Лилей в своей комнате долго смеялись.
От этого невысокого, сбитого без швов старика (а ведь он был старик, хотя это тоже казалось парадоксом) буквально излучались сила и энергия. Когда он здоровался за руку, люди приседали. Поговаривали, что однажды у Эйхенбаума он завязал узлом кочергу.
В столовую он приходил с «маленькой». Глотал шарик витамина и запивал водкой. А потом завтракал.
В нем жила острая жажда впечатлений. В отличие от многиих хороших рассказчиков, он не только говорил, но и слушал.
Помню, я поделился с ним какой-то баечкой о грузинских пирах. Казалось, он не обратил на нее никакого внимания.
331
Улыбнулся — и все. Но через пару дней (забыв, от кого слышал) он рассказал эту историю мне. И надо признаться, сделал это гораздо лучше — лаконично, отточенно, с блеском. Все наши издательские обиды Виктор Борисович переживал, как свои.
— Вам нужно было ударить его по лицу, — учил он Лилю — вообще сдерживаться очень вредно. Когда моя матушка разгневалась на одного грубияна, она бросила в стену кипящий самовар.
И добавил с гордостью:
— А я в молодости бросил своего соперника в раскрытый рояль.
О неумолимо надвигающейся старости он говорил с великой печалью, но иногда хорохорился. Выступая в Доме архитектора, он сказал:
— В этом зале я, вероятно, самый старый человек. Наступила пауза. И внезапно — выкрик отчаяния и протеста:
— Но так было не всегда!
В уютный комаровский вечер, "когда у каждого окна крутилось по метели", когда на круглом столике аппетитно дымился чай, Лиля рассказала, как она впервые проч! «Zoo» и как ей хотелось написать ему.
Шкловский неожиданно расстроился.
— Почему вы этого не сделали? — укорял он. — Никогда так не поступайте. Ну что вам жалко было? Разве можно стесняться сделать кому-то приятное? Человек должен быть добрым.
Мы не нуждались в доказательствах его собственной доброты, но были счастливы, когда прочитали в книге Надежд Яковлевны Мандельштам трогательные благодарные страницы о том, как в самые тяжелые годы Шкловский и его жена помогали Мандельштамам.
Помог он и мне — написал к моей книге прекрасное доброе предисловие, надежно заслонившее меня от критики.
А я посвятил ему стихотворение.
332
Нас Летний сад не водит за нос —
Он не обманщик, не шутник.
И вот уже двуликий Янус
В осенней горечи возник.
Я — человек, к нему идущий —
Не плоть, а тонкое стекло.
Два глаза видят век грядущий,
Два — всё, что былью поросло.
Горит весельем, в горе тонет
Четырехглазый этот взгляд…
Татарской бурей мчатся кони,
Над ними спутники летят.
Зачем же собирать улики?
Не ройся в книгах — ни к чему.
Он не двуличный, он двуликий,
И я завидую ему.
Как юный лик высок и пылок!
А в старом — сила мудреца.
Я тихо тронул свой затылок:
А нет ли там еще лица?
По желтым листьям бродят блики,
Перемешались век и миг…
Стою печальный, одноликий,
А мир вокруг тысячелик.
В БОЛЬНИЦЕ-
В больницу меня вез на новенькой машине наш друг артист Юрский. Он такой знаменитый, что просто противно. Его узнавали на улице. Когда он вкатил меня в палату, больные привстали на своих постелях.
Стихи о больнице я написал уже месяц назад. Это был [?]борческий протест, который я не читал никому, боясь притворных, укоризненно-бодряческих фраз Сережи и тайных слез Лили.
333
Здесь, в этой печальной обители, стихи пришлись один к одному. Я даже удивился, до чего точно все получилось:
И вновь больничные палаты:
Прими лекарство, бинт сверни.
А Бог опять взимает плату
И пересчитывает дни.
Его недремлющее око,
Его бестрепетная длань
Неторопливо и жестоко
Перебирают нашу дань.
Ну что ж, кичись своей казною!
Мы не в обиде — мы в тоске.
Мы прячем руки за спиною,
Зажав монеты в кулаке.
Идет беда по коридорам,
Сосед притих и спал с лица,
И этим Божеским поборам
Не видно доброго конца.
Я и не ждал доброго конца. Стоило протянуть руку слева на животе прощупывался упругий тяж. Врачи ежедневно поворачивали меня на бок и мяли железными пальца — искали главную болевую точку. И только пальцы Елены Семеновны дотрагивались осторожно и ласково.
Сестры были милыми и внимательными — одна лучше другой; санитарок, как везде, не хватало.
Сосед по палате, бывший спортивный радиокомментатор, настойчиво предлагал мне по утрам электрическую бритву, но затем тщательно и брезгливо протирал ее одеколоном.
Очевидно, боялся заразиться.
Приходя с процедур, он долго кряхтел, а потом начинал хвастаться — не прошлым своим, заграничным и интересным, а убогим настоящим.
Достал отличный цветной телевизор. А совсем недавно купил дачу — не дачу, а загородный дом; и на машине недалеко, всего час езды.
334
Расспрашивал он и меня. А я, давно уже заметивший за собой этот грех, стеснялся нашей бедности и, презирая себя и мещанство, давал уклончивые ответы.
Нa противоположной койке пил морс из поильника полковник в отставке. Все знали, что дни его сочтены. Он изобретательно капризничал, измывался над женой, но все равно я его жалел.
У кроватей на бинтах висели бутылки, которые называли «катюшами». По коридорам проносили кроваво-черную мочу.
Вечером, когда гасили свет, можно было полежать на спине и подумать.
Я думал, что не место здесь молоденьким девочкам-сестрам, что ни к чему уже соседу его роскошный загородный дом, а о себе я не думал — я вспоминал.
Иногда я задремывал, но внезапно просыпался и вспоминал снова.
Когда мы с Лилей поженились, у нас совсем не было друзей. По лестнице ЗАГСа меня нес один Ритик. Регистратор поставила штамп, я поцеловал жене руку и она благодарно заметила это на всю жизнь. Должно быть, Бог подсказал мне как поступить.
Вова везет меня через лесок, по усыпанной хвойными иглами дороге. Лиля говорила, что в детстве, если его спрашивали, где отец, он отвечал: "Собаки съели!"
Я хочу сказать ему, что не надо больше грустить, что он мне как сын, но робею и откладываю на завтра.
Я ведь не знаю, что вечером он утонет.
И опять Комарово. Середина лета. По стволу бегает белки. На солнышке греется пустой шезлонг. А на крыльце нижнего дома стоит Глеб Семенов с охапкой березовых дров.
У Семеновых топят,
Значит, осень пришла,
Значит, время торопят —
Вот какие дела.
335
И свистят электрички,
И бегут вдоль окна
Станций звонкие клички,
Дачных мест имена.
Этот день неподсуден —
Не желтеют сады,
Ходят строчки и люди
Возле невской воды.
Деловит, как хозяин,
Катерок на волне…
И весь город изваян
Не вокруг, а во мне.
Умираю в больнице
Наяву, наяву,
А ночами мне снится,
Что я снова живу.
И вот я лежу на рентгеновском столе. Он твердый — мне больно и неудобно.
"Задержите дыхание. Не дышите. Не дышите. Можно дышать".
Сейчас все выяснится. А чему, собственно, выясняться?
Страха нет. Одна печальная покорность. Не биться же головой о стену! Да и стена далеко. Стол стоит посередине комнаты.
Я выпустил четыре книги. Из них только московская предпоследняя, устраивает меня вполне.
Главные стихи остались в тетрадях. Напечатают ли их когда-нибудь? Через пять лет, через десять, через сто?
Через сто — ишь чего захотел! Ты проехал свой путь по усыпанной хвойными иглами дороге, и какая тебе разница что будет потом?
Как это — какая разница? А Лиля?
И острая мысль — не от эгоизма, от жалости:
"Бедная моя, лучше бы она умерла первой — ей было бы легче".
336
Каждые десять минут входит Елена Семеновна, она волнуется гораздо больше меня. Готово? Нет снимок еще не проявлен.
— Готово?
— Сейчас, Елена Семеновна, — скоро. И наконец:
— Можно.
Она скрывается за дверью, почти сразу выходит сияющая и крепко меня обнимает:
— Нет опухоли!
И по всем этим бедным коридорам, по всем этим измученным палатам проносится:
"Нет опухоли! Нет опухоли!"
Я ощущаю себя членом несчастного братства. Я пытаюсь встать на место каждого из них.
Ну нельзя порадоваться за себя, так можно хоть за другого порадоваться!
Л потом я лежал в палате. Соседи деликатно вышли.
Жизнь возвращалась.
У постели сидела моя жена, моя любимая женщина, и я дотронулся до ее груди.
Когда Лиля — ни жива, ни мертва — ждала в коридоре у рентгеновского кабинета, к ней подошла больная, — бледная, с изможденным лицом, с затухающими от муки глазами. Она сказала:
— Вашего мужа повезли на рентген, давайте я посижу с вами.
— Что вы! Зачем же?
— Нет, я все-таки посижу.
Они сидели рядом и молчали.
А когда все стало известно, она улыбнулась Лиле, погладила ее руку и с трудом поднялась, держась за спинку стула:
— Ну, теперь я пойду.
Звали эту женщину Ирина Антоновна. Через неделю она умерла. Я ее никогда не забуду.
337
ДЕРЕВЬЯ –
Стояла неслыханная жара. От Левашова до Песочной горел торф, и у железной дороги висел дымный туман.
А до нас дым не доходил. Воздух загустел от зноя, перемешавшись с запахом хвои, и стал таким густым, что его можно было нарезать ломтями.
Всю дорогу меня сопровождали деревья. После кладбища, когда путь стал извилистым, они придвинулись еще ближе.
Перед прогулкой мы поссорились, потом помирились, на душе, как дымный туман, не оседала грусть.
Я представлял себе, как ты сидишь на веранде и смотришь в ту сторону, где скрылась моя коляска.
Дорога пошла под уклон, к мостику через ручей. Вода в нем пересохла, но уже ощущалась свежесть близкого озера.
Я думал о том, что когда я умру, ты останешься одна у нас нет ребенка, чтобы тебя утешить.
Я глядел на деревья и грусть моя не проходила.
Дорога к озеру спускалась
С холма, который добротой
Превосходил нас несомненно.
А это дерево… смотри:
Оно прекраснее и чище,
И лучше нас, как ни казнись.
Что тут поделаешь! Ведь ты
Сама была, не помню только —
Березой или же ольхой.
Нет, погоди… Смешная память!
Ольхой, конечно: потому
Тебя и называют Ольгой.
338
А я был дубом или кленом…
А мальчик наш — он до сих пор
Почти такой же, как деревья.
ДЕВУШКА ЛЕНИН –
Как-то я присутствовал на великолепном, я бы даже сказал изящном уроке.
Мы только что приехали в Комарово (как всегда нас привез Гриша Т.), и к нам на веранду пришел с соседней дачи пятилетний малыш — живой, черноглазый, очень красивый. Он задал нам "сто тысяч почему", а потом завели свою взрослую шарманку и мы:
— Как тебя зовут, мальчик?
— Алеша Бейлин.
— А кем ты хочешь стать?
— Военным летчиком.
Вот елки! — удивился Гриша. — А зачем?
— Как зачем? Я полечу, — говорил Алеша, восторженно жестикулируя, — а навстречу враг. Я та-та-та и собью его.
— А если он тебя? — спросил Гриша.
— Как он? — растерялся Алеша.
— Ну, как-как… Собьет да и все.
— Но я его первый… У меня же пулеметы… — хорохорился Алеша.
— Отстань от ребенка! — зашумели мы, но Гриша строго нас отстранил.
— Почему же первый? — настаивал он. — У него тоже пулеметы. И он может выстрелить раньше. Разве на войне наши не погибают?
— Нет, я первый, первый! — со слезами кричал Алеша. Я зайду ему в хвост, он не достанет.
— Почему не достанет? — возразил Гриша. — Он тоже может зайти тебе в хвост.
— Я пойду домой, — сказал Алеша, — меня мама ждет.
339
— Конечно, иди, — сказал Гриша, и голос его даже тут не смягчился.
Алеша спустился со ступенек, но ему трудно было расстаться с хрустальной мечтой, и через минуту его мордочка появилась снова.
— А гражданским можно? — спросил он.
И Гриша великодушно разрешил:
— Гражданским валяй!
А вот история городская.
Наша соседка Маша впервые сходила в детский сад. Вечером, сидя на коленях у Лили, она вдруг заявила:
— Ленин умер, но дело его живет. Мы так и ахнули:
— Какое дело?
— Дело.
На следующий день в автобусе Маша спросила:
— Мамочка, мы едем по улице Ленина?
— Нет.
— А по какой же? По переулку Ильича? Водитель оглянулся. Пассажиры заулыбались.
— Мы едем по Московскому проспекту, — сказала Света.
— Не хочу по Московскому, — заныла Маша, — хочу улице Ленина.
— Успокойся, — нашлась Света, — мы едем по Ленинскому району.
Но этим дело не кончилось. Лениниана нарастала, как снежный ком.
Вернувшись домой, Маша опять закапризничала:
— Хочу видеть Ленина!
— Вот тебе журнал. Смотри.
— Не хочу на картинке, — захныкала Маша, — хочу так.
Доведенная Света отрезала:
— Не видела и не увидишь! На помощь пришла Лиля.
— Маша, а кто такой Ленин? — спросила она.
— Девушка Ленин, — стала объяснять Маша (уверить в том, что не девушка, а дедушка — было невозможно
340
— Это такая тетенька, которая рассказывает детям сказки, когда они остаются одни.
— Все ясно, — засмеялась Лиля. — Тогда я и есть твой Ленин: ведь это я придумываю тебе сказки, когда мамы нет дома.
— Да ну тебя! — замахала руками Света. — Еще посадишь.
Но и это не было завершением. Утром Маша радостно известила всю квартиру:
— А я видела во сне Ленина. Тут значок, — она показала на лоб, — тут и тут! — и ткнула пальцем в висок и в затылок.
То снова сердце, то опять прострел.
Сердитый. Озабоченный. Неловкий.
Что мне от лет своих не убежать,
Что остается целый день брюзжать
И сморщиться, как яблоку в духовке.
Я виноват, наверное… прости…
Вчера опять сидели до пяти.
Я сбился с темпа — что же тут такого?
При чем здесь возраст?.. Ты сошла с ума.
При чем здесь возраст — посуди сама!
Ну, милая… Ну хочешь в Комарове?
Я не устану — ты доверься мне.
Мелькнет, как радость, белка на сосне,
И упадет к ногам пустая шишка.
И будем мы счастливые идти,
И так легко нагонит нас в пути
Вчерашний гость, подвыпивший мальчишка.
ВИКТОР БОРИСОВИЧ ШКЛОВСКИЙ –
Со Шкловским я познакомился в комаровском Доме творчества, в тот свой первый счастливый приезд. Кого только там не было: и Виктор Некрасов, и надменная Панова, и Миля Кардин — автор дерзкой статьи "Легенды и факты", и Козырев — лыжник с королевской осанкой, замечательный астроном, недавно открывший вулкан на луне, и вдова Переца Маркиша.
А через несколько дней появился Шкловский.
Лиля подвезла меня к нему в вестибюле. Он сразу очень заинтересованно спросил, как обстоят мои литературные дела. Я огорченно ответил: "Плохо, Виктор Борисович. Прямо какой-то гордиев узел".
Он так и вскинулся:
— А вы знаете, как разрубают гордиев узел?
— Нет.
— Спрашивают, кто здесь Гордий, и бьют по морде.
Я уже любил его. И началась у нас неделя Шкловского.
Он приходил к нам каждое утро, как на работу, скребся в дверь, и еще на ходу, не успев устроиться в кресле начинал говорить: "А Володя как-то раз в девятнадцатом году…"
И мы знали, что это не какой-то там Володя, а, разумеется, Маяковский.
Я никогда еще не встречал такого изумительного рассказчика. Это был нескончаемый монолог — часа на четыре. Истории, парадоксы, мысли сыпались, как из рога изобилия. Хотелось схватить карандаши записывать — зафиксировать хоть частицу этого фейерверка, но было неудобно.
До сих пор слышу его голос: "Ведь в искусстве как? Одни сдают мочу, другие — семя. А принимают-то по весу!"
Вспоминается забавный эпизод. У нас сидели гости. Виктор Борисович постучался, но увидев, что мы не одни, несмотря на уговоры, зайти отказался:
— Нет-нет… Не буду мешать… Я вас навещу позже… пока посижу с Добиным.
330
Литературовед Добин и его жена Александра Александровна — очень уже немолодые, одинокие люди — души не чаяли друг в друге. Ефим Семенович часто хворал, и жена почти не оставляла его.
Гости уехали, и мы готовились к обеду. Вдруг Лиля случайно взглянула в окно и, вскрикнув, ринулась в коридор. Я взглянул тоже. По саду мчалась Александра Александровна. Даже на расстоянии было видно, что на ней лица нет.
Я сразу все понял. Очевидно, муж не встретил ее на вокзале в условленное время — значит, он тяжело заболел, значит, конец света.
Лиля перехватила ее у входа в вестибюль:
— Александра Александровна, дорогая, успокойтесь, Ефим Семенович здоров, все в порядке.
Но та, ничего не слыша, отстранила Лилю, устремилась к номеру и распахнула дверь.
Маленький Добин лежал на огромном черном диване, одетый, в школьных детских ботинках, с мокрым полотенцем на лбу.
Александра Александровна возопила:
— Ефим! Что случилось?
Добин — бледный, с полузакрытыми глазами — приподнялся на локтях и ответил еле слышно:
— Меня Шкловский заговорил.
Мы с Лилей в своей комнате долго смеялись.
От этого невысокого, сбитого без швов старика (а ведь он был старик, хотя это тоже казалось парадоксом) буквально излучались сила и энергия. Когда он здоровался за руку, люди приседали. Поговаривали, что однажды у Эйхенбаума он завязал узлом кочергу.
В столовую он приходил с «маленькой». Глотал шарик витамина и запивал водкой. А потом завтракал.
В нем жила острая жажда впечатлений. В отличие от многиих хороших рассказчиков, он не только говорил, но и слушал.
Помню, я поделился с ним какой-то баечкой о грузинских пирах. Казалось, он не обратил на нее никакого внимания.
331
Улыбнулся — и все. Но через пару дней (забыв, от кого слышал) он рассказал эту историю мне. И надо признаться, сделал это гораздо лучше — лаконично, отточенно, с блеском. Все наши издательские обиды Виктор Борисович переживал, как свои.
— Вам нужно было ударить его по лицу, — учил он Лилю — вообще сдерживаться очень вредно. Когда моя матушка разгневалась на одного грубияна, она бросила в стену кипящий самовар.
И добавил с гордостью:
— А я в молодости бросил своего соперника в раскрытый рояль.
О неумолимо надвигающейся старости он говорил с великой печалью, но иногда хорохорился. Выступая в Доме архитектора, он сказал:
— В этом зале я, вероятно, самый старый человек. Наступила пауза. И внезапно — выкрик отчаяния и протеста:
— Но так было не всегда!
В уютный комаровский вечер, "когда у каждого окна крутилось по метели", когда на круглом столике аппетитно дымился чай, Лиля рассказала, как она впервые проч! «Zoo» и как ей хотелось написать ему.
Шкловский неожиданно расстроился.
— Почему вы этого не сделали? — укорял он. — Никогда так не поступайте. Ну что вам жалко было? Разве можно стесняться сделать кому-то приятное? Человек должен быть добрым.
Мы не нуждались в доказательствах его собственной доброты, но были счастливы, когда прочитали в книге Надежд Яковлевны Мандельштам трогательные благодарные страницы о том, как в самые тяжелые годы Шкловский и его жена помогали Мандельштамам.
Помог он и мне — написал к моей книге прекрасное доброе предисловие, надежно заслонившее меня от критики.
А я посвятил ему стихотворение.
332
Нас Летний сад не водит за нос —
Он не обманщик, не шутник.
И вот уже двуликий Янус
В осенней горечи возник.
Я — человек, к нему идущий —
Не плоть, а тонкое стекло.
Два глаза видят век грядущий,
Два — всё, что былью поросло.
Горит весельем, в горе тонет
Четырехглазый этот взгляд…
Татарской бурей мчатся кони,
Над ними спутники летят.
Зачем же собирать улики?
Не ройся в книгах — ни к чему.
Он не двуличный, он двуликий,
И я завидую ему.
Как юный лик высок и пылок!
А в старом — сила мудреца.
Я тихо тронул свой затылок:
А нет ли там еще лица?
По желтым листьям бродят блики,
Перемешались век и миг…
Стою печальный, одноликий,
А мир вокруг тысячелик.
В БОЛЬНИЦЕ-
В больницу меня вез на новенькой машине наш друг артист Юрский. Он такой знаменитый, что просто противно. Его узнавали на улице. Когда он вкатил меня в палату, больные привстали на своих постелях.
Стихи о больнице я написал уже месяц назад. Это был [?]борческий протест, который я не читал никому, боясь притворных, укоризненно-бодряческих фраз Сережи и тайных слез Лили.
333
Здесь, в этой печальной обители, стихи пришлись один к одному. Я даже удивился, до чего точно все получилось:
И вновь больничные палаты:
Прими лекарство, бинт сверни.
А Бог опять взимает плату
И пересчитывает дни.
Его недремлющее око,
Его бестрепетная длань
Неторопливо и жестоко
Перебирают нашу дань.
Ну что ж, кичись своей казною!
Мы не в обиде — мы в тоске.
Мы прячем руки за спиною,
Зажав монеты в кулаке.
Идет беда по коридорам,
Сосед притих и спал с лица,
И этим Божеским поборам
Не видно доброго конца.
Я и не ждал доброго конца. Стоило протянуть руку слева на животе прощупывался упругий тяж. Врачи ежедневно поворачивали меня на бок и мяли железными пальца — искали главную болевую точку. И только пальцы Елены Семеновны дотрагивались осторожно и ласково.
Сестры были милыми и внимательными — одна лучше другой; санитарок, как везде, не хватало.
Сосед по палате, бывший спортивный радиокомментатор, настойчиво предлагал мне по утрам электрическую бритву, но затем тщательно и брезгливо протирал ее одеколоном.
Очевидно, боялся заразиться.
Приходя с процедур, он долго кряхтел, а потом начинал хвастаться — не прошлым своим, заграничным и интересным, а убогим настоящим.
Достал отличный цветной телевизор. А совсем недавно купил дачу — не дачу, а загородный дом; и на машине недалеко, всего час езды.
334
Расспрашивал он и меня. А я, давно уже заметивший за собой этот грех, стеснялся нашей бедности и, презирая себя и мещанство, давал уклончивые ответы.
Нa противоположной койке пил морс из поильника полковник в отставке. Все знали, что дни его сочтены. Он изобретательно капризничал, измывался над женой, но все равно я его жалел.
У кроватей на бинтах висели бутылки, которые называли «катюшами». По коридорам проносили кроваво-черную мочу.
Вечером, когда гасили свет, можно было полежать на спине и подумать.
Я думал, что не место здесь молоденьким девочкам-сестрам, что ни к чему уже соседу его роскошный загородный дом, а о себе я не думал — я вспоминал.
Иногда я задремывал, но внезапно просыпался и вспоминал снова.
Когда мы с Лилей поженились, у нас совсем не было друзей. По лестнице ЗАГСа меня нес один Ритик. Регистратор поставила штамп, я поцеловал жене руку и она благодарно заметила это на всю жизнь. Должно быть, Бог подсказал мне как поступить.
Вова везет меня через лесок, по усыпанной хвойными иглами дороге. Лиля говорила, что в детстве, если его спрашивали, где отец, он отвечал: "Собаки съели!"
Я хочу сказать ему, что не надо больше грустить, что он мне как сын, но робею и откладываю на завтра.
Я ведь не знаю, что вечером он утонет.
И опять Комарово. Середина лета. По стволу бегает белки. На солнышке греется пустой шезлонг. А на крыльце нижнего дома стоит Глеб Семенов с охапкой березовых дров.
У Семеновых топят,
Значит, осень пришла,
Значит, время торопят —
Вот какие дела.
335
И свистят электрички,
И бегут вдоль окна
Станций звонкие клички,
Дачных мест имена.
Этот день неподсуден —
Не желтеют сады,
Ходят строчки и люди
Возле невской воды.
Деловит, как хозяин,
Катерок на волне…
И весь город изваян
Не вокруг, а во мне.
Умираю в больнице
Наяву, наяву,
А ночами мне снится,
Что я снова живу.
И вот я лежу на рентгеновском столе. Он твердый — мне больно и неудобно.
"Задержите дыхание. Не дышите. Не дышите. Можно дышать".
Сейчас все выяснится. А чему, собственно, выясняться?
Страха нет. Одна печальная покорность. Не биться же головой о стену! Да и стена далеко. Стол стоит посередине комнаты.
Я выпустил четыре книги. Из них только московская предпоследняя, устраивает меня вполне.
Главные стихи остались в тетрадях. Напечатают ли их когда-нибудь? Через пять лет, через десять, через сто?
Через сто — ишь чего захотел! Ты проехал свой путь по усыпанной хвойными иглами дороге, и какая тебе разница что будет потом?
Как это — какая разница? А Лиля?
И острая мысль — не от эгоизма, от жалости:
"Бедная моя, лучше бы она умерла первой — ей было бы легче".
336
Каждые десять минут входит Елена Семеновна, она волнуется гораздо больше меня. Готово? Нет снимок еще не проявлен.
— Готово?
— Сейчас, Елена Семеновна, — скоро. И наконец:
— Можно.
Она скрывается за дверью, почти сразу выходит сияющая и крепко меня обнимает:
— Нет опухоли!
И по всем этим бедным коридорам, по всем этим измученным палатам проносится:
"Нет опухоли! Нет опухоли!"
Я ощущаю себя членом несчастного братства. Я пытаюсь встать на место каждого из них.
Ну нельзя порадоваться за себя, так можно хоть за другого порадоваться!
Л потом я лежал в палате. Соседи деликатно вышли.
Жизнь возвращалась.
У постели сидела моя жена, моя любимая женщина, и я дотронулся до ее груди.
Когда Лиля — ни жива, ни мертва — ждала в коридоре у рентгеновского кабинета, к ней подошла больная, — бледная, с изможденным лицом, с затухающими от муки глазами. Она сказала:
— Вашего мужа повезли на рентген, давайте я посижу с вами.
— Что вы! Зачем же?
— Нет, я все-таки посижу.
Они сидели рядом и молчали.
А когда все стало известно, она улыбнулась Лиле, погладила ее руку и с трудом поднялась, держась за спинку стула:
— Ну, теперь я пойду.
Звали эту женщину Ирина Антоновна. Через неделю она умерла. Я ее никогда не забуду.
337
ДЕРЕВЬЯ –
Стояла неслыханная жара. От Левашова до Песочной горел торф, и у железной дороги висел дымный туман.
А до нас дым не доходил. Воздух загустел от зноя, перемешавшись с запахом хвои, и стал таким густым, что его можно было нарезать ломтями.
Всю дорогу меня сопровождали деревья. После кладбища, когда путь стал извилистым, они придвинулись еще ближе.
Перед прогулкой мы поссорились, потом помирились, на душе, как дымный туман, не оседала грусть.
Я представлял себе, как ты сидишь на веранде и смотришь в ту сторону, где скрылась моя коляска.
Дорога пошла под уклон, к мостику через ручей. Вода в нем пересохла, но уже ощущалась свежесть близкого озера.
Я думал о том, что когда я умру, ты останешься одна у нас нет ребенка, чтобы тебя утешить.
Я глядел на деревья и грусть моя не проходила.
Дорога к озеру спускалась
С холма, который добротой
Превосходил нас несомненно.
А это дерево… смотри:
Оно прекраснее и чище,
И лучше нас, как ни казнись.
Что тут поделаешь! Ведь ты
Сама была, не помню только —
Березой или же ольхой.
Нет, погоди… Смешная память!
Ольхой, конечно: потому
Тебя и называют Ольгой.
338
А я был дубом или кленом…
А мальчик наш — он до сих пор
Почти такой же, как деревья.
ДЕВУШКА ЛЕНИН –
Как-то я присутствовал на великолепном, я бы даже сказал изящном уроке.
Мы только что приехали в Комарово (как всегда нас привез Гриша Т.), и к нам на веранду пришел с соседней дачи пятилетний малыш — живой, черноглазый, очень красивый. Он задал нам "сто тысяч почему", а потом завели свою взрослую шарманку и мы:
— Как тебя зовут, мальчик?
— Алеша Бейлин.
— А кем ты хочешь стать?
— Военным летчиком.
Вот елки! — удивился Гриша. — А зачем?
— Как зачем? Я полечу, — говорил Алеша, восторженно жестикулируя, — а навстречу враг. Я та-та-та и собью его.
— А если он тебя? — спросил Гриша.
— Как он? — растерялся Алеша.
— Ну, как-как… Собьет да и все.
— Но я его первый… У меня же пулеметы… — хорохорился Алеша.
— Отстань от ребенка! — зашумели мы, но Гриша строго нас отстранил.
— Почему же первый? — настаивал он. — У него тоже пулеметы. И он может выстрелить раньше. Разве на войне наши не погибают?
— Нет, я первый, первый! — со слезами кричал Алеша. Я зайду ему в хвост, он не достанет.
— Почему не достанет? — возразил Гриша. — Он тоже может зайти тебе в хвост.
— Я пойду домой, — сказал Алеша, — меня мама ждет.
339
— Конечно, иди, — сказал Гриша, и голос его даже тут не смягчился.
Алеша спустился со ступенек, но ему трудно было расстаться с хрустальной мечтой, и через минуту его мордочка появилась снова.
— А гражданским можно? — спросил он.
И Гриша великодушно разрешил:
— Гражданским валяй!
А вот история городская.
Наша соседка Маша впервые сходила в детский сад. Вечером, сидя на коленях у Лили, она вдруг заявила:
— Ленин умер, но дело его живет. Мы так и ахнули:
— Какое дело?
— Дело.
На следующий день в автобусе Маша спросила:
— Мамочка, мы едем по улице Ленина?
— Нет.
— А по какой же? По переулку Ильича? Водитель оглянулся. Пассажиры заулыбались.
— Мы едем по Московскому проспекту, — сказала Света.
— Не хочу по Московскому, — заныла Маша, — хочу улице Ленина.
— Успокойся, — нашлась Света, — мы едем по Ленинскому району.
Но этим дело не кончилось. Лениниана нарастала, как снежный ком.
Вернувшись домой, Маша опять закапризничала:
— Хочу видеть Ленина!
— Вот тебе журнал. Смотри.
— Не хочу на картинке, — захныкала Маша, — хочу так.
Доведенная Света отрезала:
— Не видела и не увидишь! На помощь пришла Лиля.
— Маша, а кто такой Ленин? — спросила она.
— Девушка Ленин, — стала объяснять Маша (уверить в том, что не девушка, а дедушка — было невозможно
340
— Это такая тетенька, которая рассказывает детям сказки, когда они остаются одни.
— Все ясно, — засмеялась Лиля. — Тогда я и есть твой Ленин: ведь это я придумываю тебе сказки, когда мамы нет дома.
— Да ну тебя! — замахала руками Света. — Еще посадишь.
Но и это не было завершением. Утром Маша радостно известила всю квартиру:
— А я видела во сне Ленина. Тут значок, — она показала на лоб, — тут и тут! — и ткнула пальцем в висок и в затылок.