Страница:
Этим темным несчастным людям не везло и после освобождения. Лазарь работал на открытом воздухе, на постоянном сквозняке, и почти совершенно оглох. Свой заработок он пропивал. Он с гордостью представлялся:
— Я — человек пьющий.
Или:
— Я — человек слишком культурный.
Жили они в нищете и протянули недолго. И он и она умерли от рака.
БЛАГОДАРИТЕ СУДЬБУ, ЧТО ВЫ ПАРАЛИЗОВАНЫ –
Я не знаю точно, в чем провинился перед Сталиным первый секретарь ленинградского обкома партии Попков. Не хочу сказать, что это был хороший человек (на душе у руководителя такого ранга, во всяком случае в нашей стране, неисчислимое и неизбежное количество грехов), но всю войну он был на своем посту и подписывал документы вместе со Ждановым.
153
Ходили слухи, что после войны он мечтал сделать Ленинград столицей РСФСР. Сталин мог усмотреть в этом некий подвох, покушение на свою беспредельную власть. Да мало ли что могли ему донести? В то время людям, находившимся наверху, было очень легко сводить друг с другом счеты.
В Ленинград приехал Маленков, о котором шепотом говорили, что у него руки по локоть в крови. (Передо мной и сейчас стоит его страшное, похожее на блин лицо.) Попков принял высокого гостя в Смольном. Сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь узнает подробности их разговора. Известно только, что Попков приехал на машине, а ушел пешком, успел написать отчаянное письмо Сталину и, вероятно, в тот же вечер был арестован.
Дочь третьего секретаря обкома Капустина рассказывала мне позже, что ее отца, Попкова и других ленинградских партийных руководителей Сталин велел не расстреливать, а подвесить на крюк, под ребро. Он был хорошим учеником — кажется, Гитлер подвесил так покушавшихся на него генералов.
Марина Цветаева писала:
"Поэт издалека заводит речь,
Поэта далеко заводит речь".
Я тоже завел речь издалека и вспоминаю об этих событиях, о которых знаю немного, лишь для того, чтобы рассказать, как "Ленинградское дело" отразилось на мне и моей семье.
Жили мы плохо. Регулярной работы не было. Иногда какой-нибудь стишок печатали в «Смене». Изредка, очень изредка бывала халтура на радио — песенка для детской передачи о пионерском галстуке, о партии или о рабочем классе. Платили гроши, но все же это была поддержка.
И вот однажды я позвонил в радиокомитет — нет ли работы. Ответ был ошеломляющим:
— Повесьте трубку и не звоните нам больше никогда!
Я совершенно растерялся, но, немного опомнившись,
154
набрал номер снова и попросил главного редактора. На мой вопросительный лепет последовала грубая отповедь:
— Ах, вы ничего не понимаете? Так я вам объясню. В своих стихах вы воспеваете врага народа Попкова. С такими авторами мы не желаем иметь ничего общего.
И тогда я вспомнил: несколько месяцев тому назад я пробовал дать на радио поэму о Ленинграде. Начиналась она в духе Ольги Берггольц:
"Разметались улицы
В белом бреду,
А дома сутулятся:
Ой, упаду!
Поскрипывают валенки,
Печатая следы…
Саночки маленькие
Два ведра воды".
Затем убогими стихами описывался подвиг бойца. Потом начинался раешник — приезд на фронт шефов.
Конец поэмы был барабанно-лозунговым. Я пересказывал газетную статью о собрании городского актива, на котором Ленинграду торжественно вручали орден Ленина. Вручал Калинин, принимал Попков. Об этом в поэме была одна строчка.
К моему великому огорчению (и на мое счастье) произведение не вышло в эфир из-за низкого художественного уровня. И вдруг теперь оно выплыло на свет Божий. Трудно поверить, но в те черные годы коварная строчка могла стоить мне тюрьмы, а, следовательно, и жизни. Хотя сообщение: "Попков — враг народа" появилось только вчера, я должен был знать о его «измене», когда писал поэму.
Я стал умолять главного редактора отдать мне рукопись. У меня не оставалось ни мужества, ни гордости — один животный страх. Он грубо ответил, что отдавать ее не собирается. И добавил:
— Скажите спасибо, что я добрый человек. Я слышал, что вы всю жизнь прикованы к постели и поэтому из жалости
155
к вам сейчас же сожгу вашу мазню. А вообще-то следовал ее послать в Союз Писателей или в другое место. Благодаря те судьбу, что вы парализованы, не то бы вы так легко не отделались. И не смейте нам больше звонить.
Что ж, вероятно, это был действительно добрый человек И смелый. Ведь поступая так, он тоже ходил по краю. А говорить со мной в ином тоне он не мог — в комнате быта свидетели.
О СТАЛИНЕ-
1. Академик Варга
Гуляла в те послевоенные годы история про академика Варгу — советника Сталина по экономическим вопросам.
Однажды ночью к нему пришли незваные гости и предъявили ордер на арест, подписанный самим Берией.
Известно, что Сталин любил работать по ночам. Пришедшие не доглядели, и Варга успел набрать его номер.
— Иосиф Виссарионович, меня арестовывают по приказу товарища Берии.
— Передайте трубку старшему по званию.
Варга протянул трубку: "Вас товарищ Сталин". Старший по званию принял трубку дрожащими руками и залепетал:
— Да, товарищ Сталин… Хорошо, товарищ Сталин… Но, товарищ Сталин, что же будет со мной? Ведь Лаврентий Павлович сам…
Сталин нетерпеливо перебил:
— Передайте трубку следующему по званию. И опять короткие фразы:
— Да, товарищ Сталин! Слушаю, товарищ Сталин! Есть, товарищ Сталин!
Закончив на этом разговор, младший по званию повесил трубку, вынул револьвер и выстрелил в своего командира.
156
Затем он вежливо извинился перед Варгой, и оперативники ушли, волоча за собой труп.
2. Позвоните по такому-то номеру
Мне кажется, что у Сталина было какое-то свирепое чувство юмора. Он любил забавляться трепетом своих подданных.
Писатель Леонтий Раковский, автор книги "Генералиссимус Суворов", получил письмо: "Позвоните тогда-то, по такому-то номеру".
Он счел это глупой шуткой, но, заинтригованный, все-таки решил позвонить. Телефона у него не было. В назначенное время он зашел в телефонную будку и набрал номер.
Ему сказали:
— Товарищ Раковский? Обождите, с вами будет разговаривать товарищ Сталин.
Раковский обомлел. По тону он сразу понял, что это не розыгрыш
Ждать пришлось долго. Около будки образовалась очередь. Рассерженные люди стучали в дверь, торопили. Раковский, бледный от испуга, высунулся наружу и попросил:
— Товарищи, умоляю, потише — я говорю с товарищем Сталиным.
Эти идиотские, неправдоподобные слова вызвали взрыв хохота. В будку забарабанили сильнее.
Наконец в трубке послышался характерный, до ужаса знакомый голос:
— Товарищ Раковский? Здравствуйте. Я прочел вашу книгу. Она мне понравилась, но у меня есть кое-какие замечания. Возьмите карандаш, бумагу — я буду называть страницы.
Раковский совсем растерялся. Заикаясь от страха, он забормотал, что у него нет телефона, что он звонит по автомата у и почти ничего не слышит из-за волнения и шума.
Сталин резко перебил:
— Так вы что — не можете со мной разговаривать?
157
И повесил трубку.
Шатаясь, хватаясь за сердце, несчастный писатель прошел через безмолвно расступившуюся очередь. Весь день он слонялся по улицам, понимая, что дома его "уже ждут". Но выхода не было, и около часа он обреченно поднялся по лестнице. Дверь открыла жена.
— Где ты пропадал? — воскликнула она. — Я уже начала беспокоиться. А ты знаешь, у меня для тебя сюрприз: нам неожиданно поставили телефон.
Утром раздался звонок:
— Товарищ Раковский? Теперь вы можете со мной разговаривать? Возьмите, пожалуйста, карандаш и бумагу.
3. Пирожки
Мой приятель, которого арестовали в сорок шестом, рассказывал:
— Со мной в камере сидел старик-грузин, измученный всегда печальный.
Я был молод, во мне клокотала жизнь, я не мог полностью осознать ужас происшедшего. И я утешал его:
— Не надо так горевать, отец. Все еще переменится. Мы еще выйдем на волю.
— Может быть, — вздохнул он. — Может быть, вы и выйде| те. Все, кроме меня.
— Почему же?
И тут он сказал потрясающую, почти библейскую фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
И продолжал:
— Мы были тоже молоды, нам было нечего делать и мы организовали коммунистическую ячейку.
Собирались раз в неделю у учителя — семейного человека. Рассуждали, спорили о светлом будущем, а потом жена учителя вносила блюдо поджаристых пирожков…
Один раз мы заметили, что Джугашвили все время выхо-
158
дит из комнаты. А когда жена открыла дверь кухни, она увидела на блюде всего один пирожок. Учитель спросил:
— Джугашвили, как мог ты сделать это? Ведь мы все ждали…
И он ответил:
— Я хотел.
Старик опустил голову, голос его упал:
— Может быть, вы и выйдете. Но я — никогда. У него хорошая память. Он боится, что я могу рассказать кому-нибудь про пирожки.
И снова добавил свою ужасную фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
БУМАЖКУ ПОТЕРЯЛА –
Сталин чудил как хотел, и страна послушно выполняла его капризы.
Помню борьбу со служебными опозданиями. На три минуты — выговор в приказе, на двадцать — суд и принудработы.
Случались курьезы, над которыми никто, впрочем, не смеялся. В истерической утренней спешке женщины набрасывали пальто, забыв надеть юбку, мужчины приходили без галстуков и пиджаков. Дядя Виктории Д. — однорукий герой войны, профессор университета — однажды утром в такси с трудом натягивал брюки.
Несколько месяцев подряд радио работало с трех часов дня, чтобы не мешать людям "выполнять и перевыполнять план".
Джаз упразднили после газетной кампании о "растленном влиянии Запада". Твист считался позорным, приравнивался чуть ли не к стриптизу.
В концертных залах и по радио исполнялась только музыкальная классика, в основном русская. От бесчисленных повторений просто тошнило. У меня даже было стихотворение:
159
"Зачем вбивать Чайковского колом?"
"Все пропаганда. Весь мир пропаганда"
— Я — человек пьющий.
Или:
— Я — человек слишком культурный.
Жили они в нищете и протянули недолго. И он и она умерли от рака.
БЛАГОДАРИТЕ СУДЬБУ, ЧТО ВЫ ПАРАЛИЗОВАНЫ –
Я не знаю точно, в чем провинился перед Сталиным первый секретарь ленинградского обкома партии Попков. Не хочу сказать, что это был хороший человек (на душе у руководителя такого ранга, во всяком случае в нашей стране, неисчислимое и неизбежное количество грехов), но всю войну он был на своем посту и подписывал документы вместе со Ждановым.
153
Ходили слухи, что после войны он мечтал сделать Ленинград столицей РСФСР. Сталин мог усмотреть в этом некий подвох, покушение на свою беспредельную власть. Да мало ли что могли ему донести? В то время людям, находившимся наверху, было очень легко сводить друг с другом счеты.
В Ленинград приехал Маленков, о котором шепотом говорили, что у него руки по локоть в крови. (Передо мной и сейчас стоит его страшное, похожее на блин лицо.) Попков принял высокого гостя в Смольном. Сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь узнает подробности их разговора. Известно только, что Попков приехал на машине, а ушел пешком, успел написать отчаянное письмо Сталину и, вероятно, в тот же вечер был арестован.
Дочь третьего секретаря обкома Капустина рассказывала мне позже, что ее отца, Попкова и других ленинградских партийных руководителей Сталин велел не расстреливать, а подвесить на крюк, под ребро. Он был хорошим учеником — кажется, Гитлер подвесил так покушавшихся на него генералов.
Марина Цветаева писала:
"Поэт издалека заводит речь,
Поэта далеко заводит речь".
Я тоже завел речь издалека и вспоминаю об этих событиях, о которых знаю немного, лишь для того, чтобы рассказать, как "Ленинградское дело" отразилось на мне и моей семье.
Жили мы плохо. Регулярной работы не было. Иногда какой-нибудь стишок печатали в «Смене». Изредка, очень изредка бывала халтура на радио — песенка для детской передачи о пионерском галстуке, о партии или о рабочем классе. Платили гроши, но все же это была поддержка.
И вот однажды я позвонил в радиокомитет — нет ли работы. Ответ был ошеломляющим:
— Повесьте трубку и не звоните нам больше никогда!
Я совершенно растерялся, но, немного опомнившись,
154
набрал номер снова и попросил главного редактора. На мой вопросительный лепет последовала грубая отповедь:
— Ах, вы ничего не понимаете? Так я вам объясню. В своих стихах вы воспеваете врага народа Попкова. С такими авторами мы не желаем иметь ничего общего.
И тогда я вспомнил: несколько месяцев тому назад я пробовал дать на радио поэму о Ленинграде. Начиналась она в духе Ольги Берггольц:
"Разметались улицы
В белом бреду,
А дома сутулятся:
Ой, упаду!
Поскрипывают валенки,
Печатая следы…
Саночки маленькие
Два ведра воды".
Затем убогими стихами описывался подвиг бойца. Потом начинался раешник — приезд на фронт шефов.
Конец поэмы был барабанно-лозунговым. Я пересказывал газетную статью о собрании городского актива, на котором Ленинграду торжественно вручали орден Ленина. Вручал Калинин, принимал Попков. Об этом в поэме была одна строчка.
К моему великому огорчению (и на мое счастье) произведение не вышло в эфир из-за низкого художественного уровня. И вдруг теперь оно выплыло на свет Божий. Трудно поверить, но в те черные годы коварная строчка могла стоить мне тюрьмы, а, следовательно, и жизни. Хотя сообщение: "Попков — враг народа" появилось только вчера, я должен был знать о его «измене», когда писал поэму.
Я стал умолять главного редактора отдать мне рукопись. У меня не оставалось ни мужества, ни гордости — один животный страх. Он грубо ответил, что отдавать ее не собирается. И добавил:
— Скажите спасибо, что я добрый человек. Я слышал, что вы всю жизнь прикованы к постели и поэтому из жалости
155
к вам сейчас же сожгу вашу мазню. А вообще-то следовал ее послать в Союз Писателей или в другое место. Благодаря те судьбу, что вы парализованы, не то бы вы так легко не отделались. И не смейте нам больше звонить.
Что ж, вероятно, это был действительно добрый человек И смелый. Ведь поступая так, он тоже ходил по краю. А говорить со мной в ином тоне он не мог — в комнате быта свидетели.
О СТАЛИНЕ-
1. Академик Варга
Гуляла в те послевоенные годы история про академика Варгу — советника Сталина по экономическим вопросам.
Однажды ночью к нему пришли незваные гости и предъявили ордер на арест, подписанный самим Берией.
Известно, что Сталин любил работать по ночам. Пришедшие не доглядели, и Варга успел набрать его номер.
— Иосиф Виссарионович, меня арестовывают по приказу товарища Берии.
— Передайте трубку старшему по званию.
Варга протянул трубку: "Вас товарищ Сталин". Старший по званию принял трубку дрожащими руками и залепетал:
— Да, товарищ Сталин… Хорошо, товарищ Сталин… Но, товарищ Сталин, что же будет со мной? Ведь Лаврентий Павлович сам…
Сталин нетерпеливо перебил:
— Передайте трубку следующему по званию. И опять короткие фразы:
— Да, товарищ Сталин! Слушаю, товарищ Сталин! Есть, товарищ Сталин!
Закончив на этом разговор, младший по званию повесил трубку, вынул револьвер и выстрелил в своего командира.
156
Затем он вежливо извинился перед Варгой, и оперативники ушли, волоча за собой труп.
2. Позвоните по такому-то номеру
Мне кажется, что у Сталина было какое-то свирепое чувство юмора. Он любил забавляться трепетом своих подданных.
Писатель Леонтий Раковский, автор книги "Генералиссимус Суворов", получил письмо: "Позвоните тогда-то, по такому-то номеру".
Он счел это глупой шуткой, но, заинтригованный, все-таки решил позвонить. Телефона у него не было. В назначенное время он зашел в телефонную будку и набрал номер.
Ему сказали:
— Товарищ Раковский? Обождите, с вами будет разговаривать товарищ Сталин.
Раковский обомлел. По тону он сразу понял, что это не розыгрыш
Ждать пришлось долго. Около будки образовалась очередь. Рассерженные люди стучали в дверь, торопили. Раковский, бледный от испуга, высунулся наружу и попросил:
— Товарищи, умоляю, потише — я говорю с товарищем Сталиным.
Эти идиотские, неправдоподобные слова вызвали взрыв хохота. В будку забарабанили сильнее.
Наконец в трубке послышался характерный, до ужаса знакомый голос:
— Товарищ Раковский? Здравствуйте. Я прочел вашу книгу. Она мне понравилась, но у меня есть кое-какие замечания. Возьмите карандаш, бумагу — я буду называть страницы.
Раковский совсем растерялся. Заикаясь от страха, он забормотал, что у него нет телефона, что он звонит по автомата у и почти ничего не слышит из-за волнения и шума.
Сталин резко перебил:
— Так вы что — не можете со мной разговаривать?
157
И повесил трубку.
Шатаясь, хватаясь за сердце, несчастный писатель прошел через безмолвно расступившуюся очередь. Весь день он слонялся по улицам, понимая, что дома его "уже ждут". Но выхода не было, и около часа он обреченно поднялся по лестнице. Дверь открыла жена.
— Где ты пропадал? — воскликнула она. — Я уже начала беспокоиться. А ты знаешь, у меня для тебя сюрприз: нам неожиданно поставили телефон.
Утром раздался звонок:
— Товарищ Раковский? Теперь вы можете со мной разговаривать? Возьмите, пожалуйста, карандаш и бумагу.
3. Пирожки
Мой приятель, которого арестовали в сорок шестом, рассказывал:
— Со мной в камере сидел старик-грузин, измученный всегда печальный.
Я был молод, во мне клокотала жизнь, я не мог полностью осознать ужас происшедшего. И я утешал его:
— Не надо так горевать, отец. Все еще переменится. Мы еще выйдем на волю.
— Может быть, — вздохнул он. — Может быть, вы и выйде| те. Все, кроме меня.
— Почему же?
И тут он сказал потрясающую, почти библейскую фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
И продолжал:
— Мы были тоже молоды, нам было нечего делать и мы организовали коммунистическую ячейку.
Собирались раз в неделю у учителя — семейного человека. Рассуждали, спорили о светлом будущем, а потом жена учителя вносила блюдо поджаристых пирожков…
Один раз мы заметили, что Джугашвили все время выхо-
158
дит из комнаты. А когда жена открыла дверь кухни, она увидела на блюде всего один пирожок. Учитель спросил:
— Джугашвили, как мог ты сделать это? Ведь мы все ждали…
И он ответил:
— Я хотел.
Старик опустил голову, голос его упал:
— Может быть, вы и выйдете. Но я — никогда. У него хорошая память. Он боится, что я могу рассказать кому-нибудь про пирожки.
И снова добавил свою ужасную фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
БУМАЖКУ ПОТЕРЯЛА –
Сталин чудил как хотел, и страна послушно выполняла его капризы.
Помню борьбу со служебными опозданиями. На три минуты — выговор в приказе, на двадцать — суд и принудработы.
Случались курьезы, над которыми никто, впрочем, не смеялся. В истерической утренней спешке женщины набрасывали пальто, забыв надеть юбку, мужчины приходили без галстуков и пиджаков. Дядя Виктории Д. — однорукий герой войны, профессор университета — однажды утром в такси с трудом натягивал брюки.
Несколько месяцев подряд радио работало с трех часов дня, чтобы не мешать людям "выполнять и перевыполнять план".
Джаз упразднили после газетной кампании о "растленном влиянии Запада". Твист считался позорным, приравнивался чуть ли не к стриптизу.
В концертных залах и по радио исполнялась только музыкальная классика, в основном русская. От бесчисленных повторений просто тошнило. У меня даже было стихотворение:
159
"Зачем вбивать Чайковского колом?"
Борис Слуцкий в одном из своих ранних прекрасных стихотворений писал:
"Все пропаганда. Весь мир пропаганда"
Добавлю: и ложь. Беспросветная, бессовестная ложь.
Я видел по телевизору страшное собрание. Полный зал молодежи. На трибуне — парень:
— Родине нужны рабочие. Мы окончили десятилетку и решили всем классом идти на завод.
На трибуне второй:
— Мы, комсомольцы, тоже решили на завод всем классом.
И так несколько человек — представители разных школ, один за другим.
Неужели никто из сидевших в зале не хотел получить высшего образования, не мечтал о ВУЗе? Вы как знаете, а я не верю.
Новый виток памяти.
Когда Сталину исполнилось 70 лет, «Правда» стала ежедневно публиковать внушительный столбец — список предприятий, поздравивших великого вождя. Поскольку Иосифа Виссарионовича поздравили все, поток приветствий был нескончаем. Сталину исполнился уже 71 год, а газета продолжала печатать поздравления к семидесятилетию.
От подобного идиотизма тупели люди. Я был знаком с инженером, который, разворачивая «Правду», прежде всего, прочитывал колонку целиком.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— Как зачем? — удивился он. — Ищу свою организацию.
Долго же ему пришлось ждать!
И потом ладно, нашел бы случайно (через полгода там или через год) — что бы для него изменилось?
И еще одно собрание по телевизору. Из любопытства я пошел бы на любое, да вот не довелось. Правда, все шутят, что нет худа без добра, и милосердная болезнь избавила меня от многого.
160
Так вот — собрание. С экрана горохом сыплются слова. Они почти одинаковые, сменяются только ораторы.
Выходит девушка — самая уверенная, самая разбитная.
Она открывает рот, но осекается. Происходит что-то непонятное. Девушка беспомощно оглядывается, наклоняется, шарит руками. По залу шепот.
"Бумажку потеряла! Бумажку потеряла!"
Самое ужасное, что шепот не насмешливый, а сочувственный.
К трибуне подбегает парень. Он сразу находит на полу маленький белый листочек. Девушка облегченно выпрямляется. И с трибуны не горох, целая пулеметная очередь, почти без пауз:
"Товарищи! Комсомольцы нашего завода клянутся партии и правительству, что в канун славного пятидесятилетия великого октября, следуя героическому примеру отцов, они обязуются беззаветно трудиться на благо нашего народа и дают нерушимое обязательство — все, как один человек…"
Хватит? А то я могу цитировать долго. И клянусь вам, тут нет и тени пародии.
Но что девушка! Я видел, как награждали орденом Суслова. Брежнев зачитал приветствие. Суслов повернулся к нему и сказал: "Дорогой Леонид Ильич!" Сам, без текста я даже замер от восхищения.
Потом Суслов надел очки, порылся в кармане, вынул бумажку и принялся читать дальше.
В славословиях Сталину, Хрущеву (особенно под конец) и Брежневу терминология не изменялась ни на йоту.
С Брежневым вообще потеряли всякий стыд. Да и чувство юмора тоже. Культ «Леонида» Ильича нарастал крещендо и я уже два раза слышал, как на съезде и еще где-то его, «оговорившись», назвали "наш Ильич".
А теперь выяснилось, что к тому же он и писатель. И, как отметил Борис Полевой, все литераторы должны учиться у него стилю.
161
Лишь один прозаик (не помню точно кто) осмелился сказать на собрании:
— Хочу покритиковать. Все обомлели. А он продолжал:
— Да, у книги есть недостаток. Слишком уж Леонид Ильич скромен. Хотелось бы, чтобы он больше осветил свой грандиозный вклад в общенародное дело.
Совсем как в "Голом короле" у Шварца:
"Я старик грубый. Скажу прямо: умница ты, король!"
В заключение — загадка: какое сражение решило исход Великой Отечественной войны? Думаете, битва под Москвой или под Сталинградом? Ничего подобного! Операция под Новороссийском, в которой принимал участие молодой генерал Леонид Ильич Брежнев.
Страшно, противно, не видно конца…
А потом напишут о нас (если вообще вспомнят это ничем не интересное время): "Так они и жили".
ПОЛНОМОЧИЯ –
Женя С, молодой поэт, писавший стихи отнюдь не комсомольского содержания, пришел ко мне как-то с красной повязкой на рукаве. Оказывается, ночью он дежурил в дружине.
На углу Невского и Литейного, в самом центре, они наткнулись на прислонившегося к стене совершенно пьяного пожилого человека.
— Придется пройти с нами!
Человек забормотал что-то несусветное, можно было разобрать только слово "полномочия
— Что? — не поняли ребята.
— Полномочий не имеете, — отчетливо выговорил пьяный. Ребята засмеялись.
— Имеем, имеем, — добродушно сказал Женя.
162
Подхватили под руки, привели в штаб дружины, пихнули на стул.
— Фамилия?
Пьяный не отвечал — он явно задремывал.
Начальник дружины встряхнул его хорошенько, пнул кулаком под ребра и стал обшаривать одежду в поисках документов.
Полез в нагрудный карман и внезапно даже в лице переменился.
— Ребята, что мы наделали!
В руках у него была аккуратная книжечка — Депутат Верховного Совета СССР. Испугался он ужасно.
— Как же это случилось? Вот беда! И не приказал, попросил:
— Ребята, вы его домой отведите… тихонько, вежливо… до самой квартиры…
На обратном пути Женя не выдержал.
— Что же ты, дядя? — сказал он. — Депутат Верховного Совета, а так напиваешься.
И вдруг пьяный заплакал.
— Деточка!.. Какой я депутат? Я — говно. Я токарь хороший… у станка стоял… Все уважали… А тут…
И, махнув рукой, повторил:
— Какой я депутат? Я — говно!
ПОЛКОВНИК НУЖИН-
До Лазаря Абрамовича в маленькой двухкомнатной квартире, в которой мы занимали одну комнату, соседствовал с нами полковник в отставке по фамилии Нужин — широкоплечий человек с тупым рябоватым лицом.
Разговаривать с ним было противно, но интересно.
Он хвастался:
— Я был командир строгий — у меня два солдата застрелились.
163
И охотно рассказывал о службе на Дальнем Востоке:
— Ведь мы Японию как обманули? Войну начали по местному времени, а объявили по московскому.
Очень он гордился этой подлостью! Однажды он постучался в мою дверь весело-возбужд ный:
— А ко мне на день рождения генерал придет.
— Ваш друг?
Он посмотрел на меня, как на идиота.
— Какой друг?.. Генерал… Я его подчиненный. И заторопился на кухню — обрадовать жену. Вероятно, это был лучший день его жизни.
"А соседи говорят:
Ваши спички не горят,
Ваша лампочка потухла,
Ваша курица протухла,
Ваша верная жена
Абсолютно неверна.
Я соседям отвечаю:
Мол, не лучше ль выпить чаю?
Я, мол, старый их сосед,
У меня претензий нет.
Только детям их поганым
Стыдно шарить по карманам.
А за окнами Нева,
На Неву летит листва.
Осень, шпиль, решетка сада…
И не ты ль, моя отрада,
Золотую эту грусть
С детства знаешь наизусть?"
164
ЧЕХОСЛОВАКИЯ –
Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию.
За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену.
Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу.
Мы слушали их с грустью.
Лиля спросила.
— Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим?
Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса.
И вот…
Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой.
Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп.
Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота.
Однако, как известно, все обошлось.
Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву.
Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов.
Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас?
Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы
165
их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно
бесспорно видел бы, что это оккупация.
Цветаева писала:
"Но пока есть во рту слюна,
Вся страна вооружена".
Я не мог с ней согласиться.
Что за оружие слюна? Ничего, утремся.
Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое?
Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал:
— Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ?
Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача.
А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все?
Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи:
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат.
Я напьюсь воды из синей Влтавы,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из Остравы,
Плюнет мне в бесстыжие глаза.
Я увижу площадь городскую
В острых шпилях, в острой тишине,
И рука словака нарисует
Свастику на танковой броне.
Я войду в собор Святого Витта,
В полутьме пристроить пулемет,
А когда я выйду деловито,
У порога встречу весь народ.
166
И тогда я автомат тяжелый
Вскину по приказу из Кремля…
И поднимут кулаки костелы,
И завоет чешская земля…
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат!
А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение.
Ты теперь товарищ мой и брат,
Ленинградской армии комбат.
Я напьюсь воды из синей речки,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из местечка,
Глянет мне в красивые глаза.
Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?
Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.
Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.
МЫ-
Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"
Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?
167
Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?
Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.
Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.
— За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?
Нет, оккупировала!
Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.
А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.
И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.
ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –
На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.
Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:
"Зачем такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят —
А каждый раздет, разут".
Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.
Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.
168
А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.
И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:
"Ох, матушка заступница!
Ох, большевики загонят в гроб!"
ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –
Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.
Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно.
Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия.
Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо.
Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла?
Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно.
Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент?
И стыдил меня:
— Такая война! Половина городов в развалинах, голод,
169
отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли?
Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило:
— Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке.
Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки:
"А для низкой жизни были числа,
Как домашний подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает".
Против чисел я боролся словами.
"Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог.
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово — это Бог".
Мы забыли, что слово — это Бог. Слова, мысли, эмоции отступали перед цифрами. Магия чисел торжествовала.
Но, пасуя, я все время ощущал его чудовищную неправоту. Как я жалел, что рядом нет Сережи или Бори, которые могли бы сражаться с ним его оружием.
Я честно сказал ему об этом. И привел пример, вызвавший ироническую улыбку.
Однажды Кювье заспорил с Ламарком по какому-то научному поводу, кажется об эволюции. Спор был публичным.
Кювье — человек огромного ума и ораторского блеска — разнес противника в клочья. Тот удалился посрамленный.
Я видел по телевизору страшное собрание. Полный зал молодежи. На трибуне — парень:
— Родине нужны рабочие. Мы окончили десятилетку и решили всем классом идти на завод.
На трибуне второй:
— Мы, комсомольцы, тоже решили на завод всем классом.
И так несколько человек — представители разных школ, один за другим.
Неужели никто из сидевших в зале не хотел получить высшего образования, не мечтал о ВУЗе? Вы как знаете, а я не верю.
Новый виток памяти.
Когда Сталину исполнилось 70 лет, «Правда» стала ежедневно публиковать внушительный столбец — список предприятий, поздравивших великого вождя. Поскольку Иосифа Виссарионовича поздравили все, поток приветствий был нескончаем. Сталину исполнился уже 71 год, а газета продолжала печатать поздравления к семидесятилетию.
От подобного идиотизма тупели люди. Я был знаком с инженером, который, разворачивая «Правду», прежде всего, прочитывал колонку целиком.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— Как зачем? — удивился он. — Ищу свою организацию.
Долго же ему пришлось ждать!
И потом ладно, нашел бы случайно (через полгода там или через год) — что бы для него изменилось?
И еще одно собрание по телевизору. Из любопытства я пошел бы на любое, да вот не довелось. Правда, все шутят, что нет худа без добра, и милосердная болезнь избавила меня от многого.
160
Так вот — собрание. С экрана горохом сыплются слова. Они почти одинаковые, сменяются только ораторы.
Выходит девушка — самая уверенная, самая разбитная.
Она открывает рот, но осекается. Происходит что-то непонятное. Девушка беспомощно оглядывается, наклоняется, шарит руками. По залу шепот.
"Бумажку потеряла! Бумажку потеряла!"
Самое ужасное, что шепот не насмешливый, а сочувственный.
К трибуне подбегает парень. Он сразу находит на полу маленький белый листочек. Девушка облегченно выпрямляется. И с трибуны не горох, целая пулеметная очередь, почти без пауз:
"Товарищи! Комсомольцы нашего завода клянутся партии и правительству, что в канун славного пятидесятилетия великого октября, следуя героическому примеру отцов, они обязуются беззаветно трудиться на благо нашего народа и дают нерушимое обязательство — все, как один человек…"
Хватит? А то я могу цитировать долго. И клянусь вам, тут нет и тени пародии.
Но что девушка! Я видел, как награждали орденом Суслова. Брежнев зачитал приветствие. Суслов повернулся к нему и сказал: "Дорогой Леонид Ильич!" Сам, без текста я даже замер от восхищения.
Потом Суслов надел очки, порылся в кармане, вынул бумажку и принялся читать дальше.
В славословиях Сталину, Хрущеву (особенно под конец) и Брежневу терминология не изменялась ни на йоту.
С Брежневым вообще потеряли всякий стыд. Да и чувство юмора тоже. Культ «Леонида» Ильича нарастал крещендо и я уже два раза слышал, как на съезде и еще где-то его, «оговорившись», назвали "наш Ильич".
А теперь выяснилось, что к тому же он и писатель. И, как отметил Борис Полевой, все литераторы должны учиться у него стилю.
161
Лишь один прозаик (не помню точно кто) осмелился сказать на собрании:
— Хочу покритиковать. Все обомлели. А он продолжал:
— Да, у книги есть недостаток. Слишком уж Леонид Ильич скромен. Хотелось бы, чтобы он больше осветил свой грандиозный вклад в общенародное дело.
Совсем как в "Голом короле" у Шварца:
"Я старик грубый. Скажу прямо: умница ты, король!"
В заключение — загадка: какое сражение решило исход Великой Отечественной войны? Думаете, битва под Москвой или под Сталинградом? Ничего подобного! Операция под Новороссийском, в которой принимал участие молодой генерал Леонид Ильич Брежнев.
Страшно, противно, не видно конца…
А потом напишут о нас (если вообще вспомнят это ничем не интересное время): "Так они и жили".
ПОЛНОМОЧИЯ –
Женя С, молодой поэт, писавший стихи отнюдь не комсомольского содержания, пришел ко мне как-то с красной повязкой на рукаве. Оказывается, ночью он дежурил в дружине.
На углу Невского и Литейного, в самом центре, они наткнулись на прислонившегося к стене совершенно пьяного пожилого человека.
— Придется пройти с нами!
Человек забормотал что-то несусветное, можно было разобрать только слово "полномочия
— Что? — не поняли ребята.
— Полномочий не имеете, — отчетливо выговорил пьяный. Ребята засмеялись.
— Имеем, имеем, — добродушно сказал Женя.
162
Подхватили под руки, привели в штаб дружины, пихнули на стул.
— Фамилия?
Пьяный не отвечал — он явно задремывал.
Начальник дружины встряхнул его хорошенько, пнул кулаком под ребра и стал обшаривать одежду в поисках документов.
Полез в нагрудный карман и внезапно даже в лице переменился.
— Ребята, что мы наделали!
В руках у него была аккуратная книжечка — Депутат Верховного Совета СССР. Испугался он ужасно.
— Как же это случилось? Вот беда! И не приказал, попросил:
— Ребята, вы его домой отведите… тихонько, вежливо… до самой квартиры…
На обратном пути Женя не выдержал.
— Что же ты, дядя? — сказал он. — Депутат Верховного Совета, а так напиваешься.
И вдруг пьяный заплакал.
— Деточка!.. Какой я депутат? Я — говно. Я токарь хороший… у станка стоял… Все уважали… А тут…
И, махнув рукой, повторил:
— Какой я депутат? Я — говно!
ПОЛКОВНИК НУЖИН-
До Лазаря Абрамовича в маленькой двухкомнатной квартире, в которой мы занимали одну комнату, соседствовал с нами полковник в отставке по фамилии Нужин — широкоплечий человек с тупым рябоватым лицом.
Разговаривать с ним было противно, но интересно.
Он хвастался:
— Я был командир строгий — у меня два солдата застрелились.
163
И охотно рассказывал о службе на Дальнем Востоке:
— Ведь мы Японию как обманули? Войну начали по местному времени, а объявили по московскому.
Очень он гордился этой подлостью! Однажды он постучался в мою дверь весело-возбужд ный:
— А ко мне на день рождения генерал придет.
— Ваш друг?
Он посмотрел на меня, как на идиота.
— Какой друг?.. Генерал… Я его подчиненный. И заторопился на кухню — обрадовать жену. Вероятно, это был лучший день его жизни.
"А соседи говорят:
Ваши спички не горят,
Ваша лампочка потухла,
Ваша курица протухла,
Ваша верная жена
Абсолютно неверна.
Я соседям отвечаю:
Мол, не лучше ль выпить чаю?
Я, мол, старый их сосед,
У меня претензий нет.
Только детям их поганым
Стыдно шарить по карманам.
А за окнами Нева,
На Неву летит листва.
Осень, шпиль, решетка сада…
И не ты ль, моя отрада,
Золотую эту грусть
С детства знаешь наизусть?"
164
ЧЕХОСЛОВАКИЯ –
Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию.
За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену.
Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу.
Мы слушали их с грустью.
Лиля спросила.
— Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим?
Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса.
И вот…
Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой.
Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп.
Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота.
Однако, как известно, все обошлось.
Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву.
Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов.
Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас?
Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы
165
их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно
бесспорно видел бы, что это оккупация.
Цветаева писала:
"Но пока есть во рту слюна,
Вся страна вооружена".
Я не мог с ней согласиться.
Что за оружие слюна? Ничего, утремся.
Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое?
Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал:
— Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ?
Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача.
А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все?
Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи:
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат.
Я напьюсь воды из синей Влтавы,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из Остравы,
Плюнет мне в бесстыжие глаза.
Я увижу площадь городскую
В острых шпилях, в острой тишине,
И рука словака нарисует
Свастику на танковой броне.
Я войду в собор Святого Витта,
В полутьме пристроить пулемет,
А когда я выйду деловито,
У порога встречу весь народ.
166
И тогда я автомат тяжелый
Вскину по приказу из Кремля…
И поднимут кулаки костелы,
И завоет чешская земля…
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат!
А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение.
Ты теперь товарищ мой и брат,
Ленинградской армии комбат.
Я напьюсь воды из синей речки,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из местечка,
Глянет мне в красивые глаза.
Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?
Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.
Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.
МЫ-
Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"
Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?
167
Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?
Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.
Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.
— За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?
Нет, оккупировала!
Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.
А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.
И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.
ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –
На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.
Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:
"Зачем такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят —
А каждый раздет, разут".
Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.
Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.
168
А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.
И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:
"Ох, матушка заступница!
Ох, большевики загонят в гроб!"
ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –
Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.
Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно.
Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия.
Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо.
Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла?
Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно.
Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент?
И стыдил меня:
— Такая война! Половина городов в развалинах, голод,
169
отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли?
Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило:
— Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке.
Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки:
"А для низкой жизни были числа,
Как домашний подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает".
Против чисел я боролся словами.
"Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог.
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово — это Бог".
Мы забыли, что слово — это Бог. Слова, мысли, эмоции отступали перед цифрами. Магия чисел торжествовала.
Но, пасуя, я все время ощущал его чудовищную неправоту. Как я жалел, что рядом нет Сережи или Бори, которые могли бы сражаться с ним его оружием.
Я честно сказал ему об этом. И привел пример, вызвавший ироническую улыбку.
Однажды Кювье заспорил с Ламарком по какому-то научному поводу, кажется об эволюции. Спор был публичным.
Кювье — человек огромного ума и ораторского блеска — разнес противника в клочья. Тот удалился посрамленный.