Страница:
Он сам! Над всеми! Один! Самодержец!..
У Петра Федоровича не было опыта. Правда, после отца он унаследовал герцогство Голштинское, но произошло это на расстоянии, так сказать, заочно, и ничем, кроме основательной выпивки с приближенными голштинцами, день этот не отличался от других. А вот императорского престола он еще никогда не наследовал, никто не научил его, не сказал, что и как он должен делать и говорить. Да кто бы и посмел обучать этому при живой-то императрице, недреманных очах и вездесущих ушах Тайной канцелярии?.. Однако, не зная и не умея, Петр Федорович не мог оставаться в бездействии. Его распирало от нетерпения, жгучего желания, чтобы другие узнали тоже.
Как можно скорей...
Выбежав из опочивальни, он направился было к парадным залам, потом приостановился - с этим успеется! - штатских шаркунов он презирал. Петр Федорович повернул влево и побежал по коридору. Следом за ним устремился верный друг и адъютант Гудович. Обеими руками Петр Федорович настежь распахнул двери и вбежал в дворцовую гауптвахту. Свободные от караула гвардейцы отдыхали. Четверо играли в карты, над ними склонились сочувствующие, или болельщики, как сказали бы теперь, кое-кто, сидя, подремывал, а кто-то всухомятку жевал. Один, пристроившись на скамеечке возле печки, переобувался - он только что стащил сапог с правой ноги и внимательно разглядывал подметку, проверял, не отстает ли. Увидев ворвавшегося великого князя, гвардейцы вскочили, скамьи с грохотом попадали. А вздумавший переобуваться растерялся от неожиданности и вместо того, чтобы бросить сапог на пол, почему-то прижал его к груди. Сияющие глаза Петра Федоровича ничего этого не видели.
- Солдаты! - ликуя, воскликнул он. - Von nun ab [Отныне (нем.)] я есть ваш император!
Он ждал ответного ликования, взрыва радости, но солдаты стояли недвижимо и молчали. Они не знали, что должны были сделать или сказать. То, что прокричал Петр Федорович, не было приказанием или командой, а без команды им не полагалось проявлять свои чувства, и они не знали, как их проявить. Они не могли сделать даже самого простого, например, взять "на караул", так как ружья стояли в козлах, или отдать честь - "к пустой голове", как известно, руку не прикладывают, а их треуголки беспорядочной кучей валялись на столике у входа.
Ничего нельзя было сделать и со знаменем - оно стояло в красном углу, а знаменосец как раз и прижимал к груди снятый сапог. Гвардейцы знали, что императрица больна, но в свое время они присягали ей и еще не знали, что смерть уже освободила их от присяги. В довершение беды их командира, разводящего, в этот момент не оказалось.
Секунды шли, солдаты растерянно молчали, и каждый удар маятника становился все более грозным и чреватым.
К счастью, в этот момент подбежал, наконец, полковник Гудович и из-за спины Петра крикнул почти на французский лад:
- Гвардейцы! Государыня скончалась. Нашему государю-императору Петру Федоровичу - ура!
- Ура! - облегченно взревели гвардейцы.
Они услышали наконец команду, все стало ясно, и они ревностно команду исполняли. Петр Федорович переводил ликующий взгляд с одного орущего рта на другой и вслушивался в сладкую музыку народного восторга.
- Ваше величество, - сказал Гудович на ухо Петру Федоровичу, - надобно немедля вернуться. Без вас там нельзя. Нехорошо может быть. Пожалуйте обратно!
Петр Федорович, вкусив первый плод хвалы и славы и услышав, что он уже не высочество, а величество, послушно повернулся и зашагал обратно. Следует добавить, что составитель записи в камер-фурьерском журнале, куда записывалось все, происходившее при дворе, во избежание кривотолков не стал записывать этот эпизод в точности, а несколько облагородил его в направлении того, как все должно было происходить. Поэтому потомки могли увериться, что первое явление императора народу, то есть появление его в гауптвахте, было встречено не грохотом падающих скамей, молчанием солдат и снятым с ноги сапогом, а торжественной барабанной дробью, громовыми кликами и преклонением знамени...
Все дальнейшее пошло уже без сучка и задоринки.
Престарелый генерал-фельдмаршал князь Трубецкой, выйдя к теснившимся в залах придворным и всем высоким чинам столицы, объявил о кончине благочестивой императрицы, и весь двор "наполнился плачем и стенанием", как писал очевидец и соучастник всех тогдашних действ. Однако вскоре двор был допущен пред императорские величества "для приношения рабской преданности", и тогда слезы горя и скорби тут же претворились в "слезы радости и умиления". Превращение слез скорби в слезы ликования, переход от горя к радости и даже восторгу в течение дня происходил несколько раз, причем круг скорбящих, а затем ликующих все более расширялся, и не удивительно, что такое смешение чувств сказалось впоследствии, порождая некоторые странные и даже смутительные диссонансы. Уже первый день, например, закончился как-то неожиданно. По оглашении манифеста о вступлении на престол государя императора Петра III, к присяге были приведены все чины, лейб-кампанцы, гвардейцы, а также все наличные в Санкт-Петербурге воинские части. Уже в полной темноте, при свете факелов, сопровождаемый громовым "ура" и барабанным боем, Петр Федорович объехал выстроенные перед дворцом войска.
После всех официальных церемоний государь император показал своим верноподданным пример мужества и душевной стойкости, образец того, как надлежит переносить даже самые невознаградимые потери. Для этого в галерее того же Зимнего дворца, в котором скончалась Елисавет Петровна, был учинен ужин для самых знатных кавалеров и дам, а так как присутстеие дам, по-видимому, вызывало у кавалеров повышенный прилив мужества, то дам было значительно больше, чем кавалеров. Борьба со скорбью проходила очень успешно и закончилась только во втором часу ночи. Под конец, если у кого и появлялись слезы на глазах, это были уже исключительно слезы радости и умиления.
Радость и умиление испытывали не только придворные и служебные чины. К восторженно-служебному хору присоединился хор восторженно-поэтический и, как это у него в обыкновении, тут же принялся вещать. Не трудно проследить истоки неодолимой и несколько комичной страсти писателей и поэтов к поучениям и пророчествам.
Научившись создавать воображаемые картины действгь тельности, или то, что им кажется картинами действительности, по-своему их окрашивать и перетасовывать, они исподволь проникаются убеждением, что как бы приобретают власть и над самой действительностью, могут влиять на нее и даже предвидеть дальнейший ее ход. Такое влияние на действительность и в известных пределах предвидение - удел гениев, но ведь мысль о том, что они не гении, приходит в голову только гениям... И потому так часто оказывается справедливым саркастическое четверостишие друга Пушкина князя Вяземского:
Делам и людям срок дан малый.
Вчерашний гений, поглядишь,
Уж нынче олух запоздалый,
И век любимцу кажет шиш!
Но... в нашем случае сроки пока не истекли, кукиши адресатам не розданы и даже еще не сложены. И пусть этим занимается сам век! В конце концов хихикать над несбывшимся пророчеством - занятие ничуть не более достойное, чем пророчествовать. Смехотворно сражать сраженное. Иное дело - сказать недосказанное, оправдать оболганное, приоткрыть утаенное...
Вернемся к пиитам. Во множестве од, посланий и посвящений они прежде всего заверили императора и его подданных в том, что он не только сам Петр, но и внук Петра, затем, что стенания об умершей Елисавет Петровне суть не что иное, как напоминания о верности ему, Петру Федоровичу, далее - воцарение его означает наступление золотого века, каждый день которого будет увенчан благодеяниями.
И благодеяния посыпались на Россию. Во все пределы державы, а прежде всего за ее пределы, в действующую армию, поскакали курьеры с радостною вестью. Первым ускакал Гудович с рескриптом главнокомандующему:
военные действия против Пруссии прекратить немедля, а с австрийскими войсками разъединиться. В пределах державы в местах не столь и весьма отдаленных весть была радостной вдвойне, так как сопровождалась сообщением о помиловании ссыльных. Почившая в бозе императрица свято блюла свой обет и никого не карала смертью. Конечно, под кнутом и батогами преступники, случалось, умирали, но на то была божья воля - кроткое сердце Елисавет Петровны того не желало, а рука не утверждала. Однако интересы державы и закон требовали, дабы злодеяния были покараны, и карались они, главным образом, ссылкой в упомянутые места. За двадцать лет кроткия царствования императрицы таких ссыльных набралось тысяч восемьдесят, и всем им теперь рескриптом Петра Федоровича разрешалось вернуться. Правда, среди возвращенных не было Ивана Антоновича, который двухмесячным дитятей был провозглашен императором державы Российской и целый год состоял в этой должности, но, во-первых, таковой заключенный по бумагам нигде не числился, а во-вторых, появление в Санкт-Петербурге еще одного законного и полноправного императора могло повести к последствиям, кои невозможно было и предугадать.
В последующие дни посыпались такие указы и рескрипты, что один из тогдашних пиитов А. Нарышкин воскликнул, обращаясь непосредственно к господу богу
Петра ты здраво сохрани;
И нам, в блаженной вечно доле,
Продли ево несчетно дни,
Чтоб был весь свет чрез то свидетель,
Сколь в нем ты любишь добродетель,
Которую он свято чтит:
Сердца людские он исправит,
Святую истину восставит
И правду в свете утвердит
Итак, воцарение Петра III прошло вполне гладко и благополучно, а если возникали какие-то незначительные сложности, то исключительно по упомянутой выше склонности россиян чрезмерно переживать и даже создавать эти сложности, а также по причине не совсем удачного календарного стыка событий. Смерть Елисавет Петровны должна была повергнуть и, конечно, повергла всю державу в скорбь и траур, но умерла она 25 декабря, то есть как раз в первый день рождества Христова. Рождество Иисуса Христа великий радостный праздник для всего христианского мира, для православного, разумеется, тоже, и никакие скорбные события ни отменить, ни умалить этот праздник не могли, а за рождеством следовали святки.. Таким образом, россияне должны были одновременно печалиться и веселиться. С другой стороны, утрата государыни, то есть всенародное горе, было причиной обретения государя, то есть всенародной радости.
Такой сдвиг событий не мог не породить известного замешательства в умах и чувствах санктпетербуржцев, что, в свою очередь, влекло за собой такое сосуществование явлений и поступков, какие в иное время были бы просто немыслимы.
5
До конца сорокоуста было еще далеко, протодиакон усыпальницы российских императоров Соборной церкви святых апостолов Петра и Павла в Санкт-Петербургской крепости ежевечерне разверзал волосатую пасть и звероподобным рыком сотрясал своды храма, возглашая вечную память в бозе почившей Елисавет Петровне, заупокойные службы шли во всех столичных церквах. Однако в похоронный перезвон нет-нет да и стали врываться плясовые погудки пищалок и дудок, разудалое треньканье балалаек, - сначала открылись аустерии почище, для благородных, а потом и прочие питейные заведения, вплоть до самых худых кабаков. О такой неслыханной дерзости доложили полицеймейстеру и ожидали, что тотчас воспоследует... Однако решительно ничего не воспоследовало. Барон Корф колобком катался по Санкт-Петербургу, без устали нанося визиты, так как полагал главным в своей должности ловить веющие поверху флюиды и их благорасположение. Располагались они так, чтобы скорбеть надлежащим образом, но соблюдая меру, ибо чрезмерная скорбь об усопшей могла послужить к умалению всенародного ликования по поводу восшествия на престол Петра Федоровича.
Еще будучи великим князем, государь император говаривал, что пруссаки самые бравые офицеры, а какой же бравый офицер не курит табаку и не пьет вина?
Сие даже полезно для поддержания отваги и воинского духа. Что в устах великого князя - пожелание, в устах императора - закон. И потому откупщики, содержатели аустерий и вольные кабатчики пуще прежнего принялись укреплять воинский дух и отвагу не только военнослужащих, но и штатских обывателей. Перед смертью Елисавет Петровна впала в сугубое благонравие и приказала выслать из столицы содержательниц аустерий, в которых можно было не только пить в свое удовольствие, но вкушать и от иных житейских радостей. Содержательниц выслали, а срамных девок, примерно отстегав, отправили на Калинкину мануфактуру и приставили к делу. Царица умерла, строгие иеромонахи, сменяя друг друга, еще читали Евангелие над ее разбухшим, зловонным телом, а все изгнанницы были уже тут как тут. И первою среди них - госпожа Фёлькнер.
В аустерии госпожи Фёлькнер, возле Вознесенского моста, пищалок и дудок не слыхивали. Тут счета на алтыны и полушки не вели - служивой и чиновной мелюзге место было не по карману, завсегдатайствовали господа гвардейские офицеры, иностранные негоцианты и прочая чистая публика. Потому и увеселения были только благородные: внизу, в распивочном зале, кегли и бильярд, на уговор или небольшие деньги, второй этаж был для крепких нервов и тугих кошельков - в фараон по пустякам не играли.
Здесь не было сального смрада - в бра и настольных шандалах горели восковые свечи, меньше разило кухонной гарью, прокисшим пивом, и не надо было кричать, чтобы тебя услышал сосед. Щелканье шаров, стук глиняных кружек и пьяная разноголосица распивочной гасли за тяжелыми портьерами. Внизу бурлила словесная сутолока, наверху кипели страсти. И чем сильнее было их кипение, тем тише становились голоса, сдержанней движения, бледнее лица. Лишь иногда внутреннее напряжение выдавало себя неудержимой дрожью руки, протянутой, чтобы открыть карту или придвинуть монеты.
...Только -один игрок не проявлял никаких признаков волнения. Девятипудовой горой он возвышался над столом, говорил и хохотал в полный голос. Он чувствовал себя как дома: скинул кафтан, расстегнул камзол и даже закатал рукава рубашки. Маленькие креслица с кривыми ножками не могли вместить его тулова, сидел он на дубовой скамейке, но и та жалобно поскрипывала при каждом движении богатырского тела. У него было, что называется, открытое и даже привлекательное лицо, но лишь в том случае, если смотреть справа. Левую щеку его от угла рта до уха пересекал багрово-белесый шрам, и с этой стороны лицо казалось ощеренным, таким безобразным и свирепым, что незнакомые, столкнувшись с ним впервые, отшатывались и старались незаметно отдалиться.
Но молодой гигант вовсе не был угрюмым или мрачным.
Дрлжно быть, он привык к тому, какое производит впечатление, или пренебрегал этим, и весело балагурил, подзадоривал счастливцев, посмеивался над неудачниками, самим собой и банкометом.
Подобранная витым шнуром портьера наполовину прикрывала дверной проем в соседствующий покой. Там за столиком сидели двое. При желании они могли все слышать и даже отчасти видеть происходящее в игральной зале, но нимало не интересовались картами и неторопливо беседовали. Говорил, в сущности, один, второй - это был Сен-Жермен в своем неизменном темно-голубом кафтане - внимательно слушал. На собеседнике его был почти столь же строгий кафтан коричневого цвета, только обложенный серебряным гасом. Лицо его...
Правильнее всего было бы сказать, что лицо у него никакое. Лоб, нос, щеки, губы - все обыкновенно и на месте, но все настолько заурядно, что глазу не за что зацепиться, что-то выделить и приметить. При всем при том нельзя было сказать, что лицо у этого человека тупое, ничего не выражающее. Напротив, оно было чрезвычайно живым и как нельзя более выразительным. Выражение его всегда безошибочно соответствовало тому, что человек говорил, что он слышал, видел и должен был при этом чувствовать и выражать, сообразно обстановке, окружающему обществу и своему положению в нем.
- Сколько мы с вами не виделись, месье Теплов? - сказал Сен-Жермен. Познакомились в Страсбурге, когда вы сопровождали юношу, путешествовавшего под именем Ивана Обидовского. И было это... семнадцать лет назад.
- Память ваша, господин граф, просто удивления достойна! - сказал Теплов.
- И вы по-прежнему состоите при графе Разумовском?
- Всенепременно-с. То есть числюсь при Академии де сьянс, а поелику их сиятельство президент оной, соответственно, и я при них...
- А как теперь поживает месье Обидовский, он же граф Кирила?
- Отлично-с. Отчего быть худу? При дворе их сиятельство обласканы. Мало, что президент академии, они еще и Малороссийский гетман, все одно, что удельный князь, и разных прочих званий и титулов обладатель.
Щедры, хлебосольны, все их любят... Вот только... - Теплов осторожно оглянулся и, понизив голос, добавил: - Только экзерциции их донимают.
У Сен-Жермена поднялась правая бровь.
- Их величество обожают разводы. Пока они были наследным великим князем, до гвардии допуска не имели и для экзерциции выписали себе в Ораниенбаум роту голштинцев, с ними и забавлялись. Караульную и прочую парадную службу гвардия несла, но насчет муштры и шагистики - не шибко. Конечно, для порядка учения производились, так для этого хватало и сержантов... Ну, а как их величество восприяли престол, так последовал строгий приказ: гвардейским полкам на разводах быть, всем командирам при них присутствовать, свои деташементы сопровождать и самолично подавать команды.
- Что ж, - сказал граф, - по-видимому, это справедливое требование. Командир должен быть при команде.
- Так-то оно, конечно, так... Только есть деликатный пункт - кто командир? Вот, к примеру, их сиятельство, Кирила Григорьич, окромя того, что они - фельдмаршал, состоят еще в чине подполковника гвардейского Измайловского полка. Раньше они завсегда рапорты дежурных офицеров дома принимали, а в полк когда-никогда приедут, спросят: "Как живете, братцы? Сыты, обуты? Жалобы есть? Нету? Ну и слава богу. Вот вам трошки грошей, они любят по-малороссийски словечко ввернуть, - выпейте за здоровье матушки-государыни". Солдаты, понятное дело, кричат "ура", а их сиятельство обратно в карету и домой. И все довольны. А теперь вольготная жизнь кончилась. Во-первых, каждый день вставать ни свет ни заря, во-вторых, надобно знать воинские артикулы... А ведь их сиятельство отродясь никакого оружия, кроме хворостины для родительских волов, в руках не держали-с. И если воевали, так только в отроческие годы на кулачках... Как прикажете тут быть? Отказаться нельзя. Вылезти не умеючи - сраму не оберешься. Чуть что - их величество, не взирая на чины, прилюдно обзывают всякими словами...
- И что же граф?
- Наняли поручика, из своего же полка. Теперь дватри раза в день под его команду все артикулы выделывают. Только все время приговаривают: "А сто чертей тебе в печенку..."
- Кому? - улыбнулся граф.
- Вот этого не сказывают, - улыбнулся и Теплов.
- Я не завидую вашим врагам, месье Теплов, - сказал Сен-Жермен. - Если своего покровителя вы представляете в столь осмешенном виде, то каково достается вашим недругам?
- Ах! Ах! - захлопотал лицом и руками Теплов. - Сколь несправедливо сие, господин граф! Да разве я...
Как бы я осмелился?! Что я мог такого сказать, чтобы из того проистек вред для моего благодетеля?
- Из вашего рассказа следует, что граф Разумовский в юности был простым пастухом.
- Так ведь - святая правда-с! В отроческие годы их сиятельство действительно пасли родительских волов.
- Возможно, но распространение таких сведений о его прошлом вряд ли теперь доставит удовольствие графу.
- Да они сами не токмо не скрывают, а даже как бы хвастают. Вот когда соизволите посетить их сиятельство, поглядите: на видном месте в особом стеклянном шкапчике висит простая деревенская свитка - это вроде суконного кафтана, только по-малороссийски белая. И сопилка там лежит, пастушья дудочка. И их сиятельство не упустят случая сказать, что вот, мол, хранит это в назидание потомкам, дабы помнили, что в князи они - из грязи... Разве я так, от себя, посмел бы? Я - что? Эхо!
Не более того... А вы такую напраслину на меня! Ах, ах, господин граф!.. Сколько я претерпел за правдоречие свое! Где бы смолчать, а я в простоте душевной все прямиком...
- Правда вещь обоюдоострая, даже когда она направлена против других.
- Премудро изволили заметить, господин граф!..
Однако если вы полагаете, что правду я говорю только про других, то совершенно напрасно-с.. Я и про себя все могу сказать. Только кому это интересно?
- Мне, например.
- А вам на что-с? Человек вы здесь сторонний, путешествующий в свое удовольствие для изучения всякого рода мест...
- Любое место интересно прежде всего людьми, их нравами и обычаями.
- Извольте-с, я готов и о себе, только ничего примечательного в моей персоне нету. Матушка моя была женой истопника архиерейских покоев в Пскове, а вот родитель пожелал остаться неведомым. Ради того владыка указал: поелику она все время при печах и творит тепло, надлежит и сына наректи Тепловым... Они шутники были, их преосвященство, - усмехаясь, сказал Теплов.
- Вряд ли вам приятно об этом рассказывать, - сказал Сен-Жермен. Зачем же вы это делаете?
- Единственно - из правдолюбия! Не корысти же ради... Разве может быть в том корысть?
- Может. Окружающие могут подумать, что если вы, не боясь унижения, говорите всю правду о себе, стало быть, и о других говорите правду. За такую репутацию можно заплатить и унижением.
- Ах, ах, господин граф! - снова засуетился Теплов. - Что я могу ответить? Восхищаюсь проницательностью вашей и немею. Мечтаю только о том, чтобы вы подольше гостили в палестинах наших и убедились, сколь несправедливо сие подозрение.
- Мы отвлеклись, - сказал Сен-Жермен. - Как же сложилась судьба ваша?
- Его преосвященство обо мне не забыли и, когда пришло время, отдали в школу при Александро-Невской лавре. После школы послали меня за границу для совершенствования в языках и науках, а по возвращении прикомандировали к Академии де сьянс. Вот тут едва не кончился не только карьер мой, а и самый живот... Человек худородный без покровителя быть не может - ни положения у него не будет, ни заступничества, ни продвижения по службе. Оценив мое трудолюбие и всяческое старание, взял меня под свою руку архитектор Еропкин, а он, в свой черед, принадлежал к приближенным Артемия Волынского - был такой кабинет-министр в царствование Анны Иоанновны. Человек этот был дарований обширных и на досуге сочинял от себя прожекты о поправлении государственных дел, с разбором об управлении и сословиях, об экономии и прочем. Эти свои прожекты он обсуждал с конфидентами, а потом преподнес на высочайшее рассмотрение самой императрице...
- После этого, - сказал Сен-Жермен, - ей ничего не оставалось, как отрубить ему голову.
- Помилуйте! Значит, вы знали эту историю? Волынскому и конфидентам его действительно отрубили головы.
- Нет, не знал. Просто это закономерное окончание всех историй такого рода.
- Но почему же, господин граф? Ведь тут преследовался не личный интерес, а государственная польза, благо отечества!
- Благо отечества выглядит совершенно по-разному, когда на него смотрят снизу и когда смотрят сверху...
Правитель владеет державой и управляет ею при помощи слуг, которым он хорошо платит за преданность и повиновение. А они потому и преданны, что он платит им хорошо, и изо всех сил восхваляют мудрость и непогрешимость правителя. И вдруг кто-то осмеливается критиковать непогрешимое и предлагать реформы. Из этого следует, что у правителя не хватило ума увидеть недостатки и исправить их, а его слуги - подлые лгуны. Если так, глупого правителя надо заменить умным реформатором, разогнать подлых слуг и набрать новых, честных. Но, дорогой месье Теплое, слыхали ли вы о короле или султане, который бы провозгласил: "Любезные мои подданные! Я - дурак, а потому не умею и не имею права управлять вами. Гоните меня в шею, дорогие подданные!" А главное - слыхали ли вы о таких слугах, которые позволили бы ему это сделать и тем самым отказались бы от власти, почета и богатства?.. Конец подобных реформаторов предрешен.
У правителей нет другого способа доказать, что они умнее, им остается только уничтожать тех, кто осмеливается давать непрошеные советы.
- Беседовать с вами, господин граф, истинное наслаждение. Только получается, что не я путеводительствую вами по Санкт-Петербургу, как вы желали, а вы мною по бурному морю житейскому, между его Сциллами и Харибдами... Я-то счастлив тем, но вам мало проку от меня.
- Нет, почему же? Мне очень интересно все, что вы рассказываете. А вас по делу Волынского не привлекали?
- Как же! Как же! Был вторгнут в узилище, но... - Теплов развел руки и поднял очи горе. - Спасен... своим ничтожеством. Кто я был? Слуга слуги... В конфидентах не состоял, ни в чем участия не принимал. Поэтому - кому голову долой, кого кнутами и в Сибирь, а мимо меня пронесло - признали неповинным... Но уж страху набрался! На всю жизнь.
- Однако вы не производите впечатления человека робкого, запуганного.
- Что вы, сударь мой! Одна видимость... Только и отошел, когда Алексей Григорьич Разумовский избрал меня в спутники для братца своего Кирилы. Алексей Григорьич, надо вам сказать, человек удивительный! Другой бы на его месте, оказавшись в случае у императрицы, возмечтал и вознесся, а он каким был, таким и остался. Никакого там французского языка, этикету не признавал, только и перемен, что вместо свитки надел кафтан. В государственные дела не вмешивался, интриг не заводил... Разве что во хмелю прибьет кого.
У Петра Федоровича не было опыта. Правда, после отца он унаследовал герцогство Голштинское, но произошло это на расстоянии, так сказать, заочно, и ничем, кроме основательной выпивки с приближенными голштинцами, день этот не отличался от других. А вот императорского престола он еще никогда не наследовал, никто не научил его, не сказал, что и как он должен делать и говорить. Да кто бы и посмел обучать этому при живой-то императрице, недреманных очах и вездесущих ушах Тайной канцелярии?.. Однако, не зная и не умея, Петр Федорович не мог оставаться в бездействии. Его распирало от нетерпения, жгучего желания, чтобы другие узнали тоже.
Как можно скорей...
Выбежав из опочивальни, он направился было к парадным залам, потом приостановился - с этим успеется! - штатских шаркунов он презирал. Петр Федорович повернул влево и побежал по коридору. Следом за ним устремился верный друг и адъютант Гудович. Обеими руками Петр Федорович настежь распахнул двери и вбежал в дворцовую гауптвахту. Свободные от караула гвардейцы отдыхали. Четверо играли в карты, над ними склонились сочувствующие, или болельщики, как сказали бы теперь, кое-кто, сидя, подремывал, а кто-то всухомятку жевал. Один, пристроившись на скамеечке возле печки, переобувался - он только что стащил сапог с правой ноги и внимательно разглядывал подметку, проверял, не отстает ли. Увидев ворвавшегося великого князя, гвардейцы вскочили, скамьи с грохотом попадали. А вздумавший переобуваться растерялся от неожиданности и вместо того, чтобы бросить сапог на пол, почему-то прижал его к груди. Сияющие глаза Петра Федоровича ничего этого не видели.
- Солдаты! - ликуя, воскликнул он. - Von nun ab [Отныне (нем.)] я есть ваш император!
Он ждал ответного ликования, взрыва радости, но солдаты стояли недвижимо и молчали. Они не знали, что должны были сделать или сказать. То, что прокричал Петр Федорович, не было приказанием или командой, а без команды им не полагалось проявлять свои чувства, и они не знали, как их проявить. Они не могли сделать даже самого простого, например, взять "на караул", так как ружья стояли в козлах, или отдать честь - "к пустой голове", как известно, руку не прикладывают, а их треуголки беспорядочной кучей валялись на столике у входа.
Ничего нельзя было сделать и со знаменем - оно стояло в красном углу, а знаменосец как раз и прижимал к груди снятый сапог. Гвардейцы знали, что императрица больна, но в свое время они присягали ей и еще не знали, что смерть уже освободила их от присяги. В довершение беды их командира, разводящего, в этот момент не оказалось.
Секунды шли, солдаты растерянно молчали, и каждый удар маятника становился все более грозным и чреватым.
К счастью, в этот момент подбежал, наконец, полковник Гудович и из-за спины Петра крикнул почти на французский лад:
- Гвардейцы! Государыня скончалась. Нашему государю-императору Петру Федоровичу - ура!
- Ура! - облегченно взревели гвардейцы.
Они услышали наконец команду, все стало ясно, и они ревностно команду исполняли. Петр Федорович переводил ликующий взгляд с одного орущего рта на другой и вслушивался в сладкую музыку народного восторга.
- Ваше величество, - сказал Гудович на ухо Петру Федоровичу, - надобно немедля вернуться. Без вас там нельзя. Нехорошо может быть. Пожалуйте обратно!
Петр Федорович, вкусив первый плод хвалы и славы и услышав, что он уже не высочество, а величество, послушно повернулся и зашагал обратно. Следует добавить, что составитель записи в камер-фурьерском журнале, куда записывалось все, происходившее при дворе, во избежание кривотолков не стал записывать этот эпизод в точности, а несколько облагородил его в направлении того, как все должно было происходить. Поэтому потомки могли увериться, что первое явление императора народу, то есть появление его в гауптвахте, было встречено не грохотом падающих скамей, молчанием солдат и снятым с ноги сапогом, а торжественной барабанной дробью, громовыми кликами и преклонением знамени...
Все дальнейшее пошло уже без сучка и задоринки.
Престарелый генерал-фельдмаршал князь Трубецкой, выйдя к теснившимся в залах придворным и всем высоким чинам столицы, объявил о кончине благочестивой императрицы, и весь двор "наполнился плачем и стенанием", как писал очевидец и соучастник всех тогдашних действ. Однако вскоре двор был допущен пред императорские величества "для приношения рабской преданности", и тогда слезы горя и скорби тут же претворились в "слезы радости и умиления". Превращение слез скорби в слезы ликования, переход от горя к радости и даже восторгу в течение дня происходил несколько раз, причем круг скорбящих, а затем ликующих все более расширялся, и не удивительно, что такое смешение чувств сказалось впоследствии, порождая некоторые странные и даже смутительные диссонансы. Уже первый день, например, закончился как-то неожиданно. По оглашении манифеста о вступлении на престол государя императора Петра III, к присяге были приведены все чины, лейб-кампанцы, гвардейцы, а также все наличные в Санкт-Петербурге воинские части. Уже в полной темноте, при свете факелов, сопровождаемый громовым "ура" и барабанным боем, Петр Федорович объехал выстроенные перед дворцом войска.
После всех официальных церемоний государь император показал своим верноподданным пример мужества и душевной стойкости, образец того, как надлежит переносить даже самые невознаградимые потери. Для этого в галерее того же Зимнего дворца, в котором скончалась Елисавет Петровна, был учинен ужин для самых знатных кавалеров и дам, а так как присутстеие дам, по-видимому, вызывало у кавалеров повышенный прилив мужества, то дам было значительно больше, чем кавалеров. Борьба со скорбью проходила очень успешно и закончилась только во втором часу ночи. Под конец, если у кого и появлялись слезы на глазах, это были уже исключительно слезы радости и умиления.
Радость и умиление испытывали не только придворные и служебные чины. К восторженно-служебному хору присоединился хор восторженно-поэтический и, как это у него в обыкновении, тут же принялся вещать. Не трудно проследить истоки неодолимой и несколько комичной страсти писателей и поэтов к поучениям и пророчествам.
Научившись создавать воображаемые картины действгь тельности, или то, что им кажется картинами действительности, по-своему их окрашивать и перетасовывать, они исподволь проникаются убеждением, что как бы приобретают власть и над самой действительностью, могут влиять на нее и даже предвидеть дальнейший ее ход. Такое влияние на действительность и в известных пределах предвидение - удел гениев, но ведь мысль о том, что они не гении, приходит в голову только гениям... И потому так часто оказывается справедливым саркастическое четверостишие друга Пушкина князя Вяземского:
Делам и людям срок дан малый.
Вчерашний гений, поглядишь,
Уж нынче олух запоздалый,
И век любимцу кажет шиш!
Но... в нашем случае сроки пока не истекли, кукиши адресатам не розданы и даже еще не сложены. И пусть этим занимается сам век! В конце концов хихикать над несбывшимся пророчеством - занятие ничуть не более достойное, чем пророчествовать. Смехотворно сражать сраженное. Иное дело - сказать недосказанное, оправдать оболганное, приоткрыть утаенное...
Вернемся к пиитам. Во множестве од, посланий и посвящений они прежде всего заверили императора и его подданных в том, что он не только сам Петр, но и внук Петра, затем, что стенания об умершей Елисавет Петровне суть не что иное, как напоминания о верности ему, Петру Федоровичу, далее - воцарение его означает наступление золотого века, каждый день которого будет увенчан благодеяниями.
И благодеяния посыпались на Россию. Во все пределы державы, а прежде всего за ее пределы, в действующую армию, поскакали курьеры с радостною вестью. Первым ускакал Гудович с рескриптом главнокомандующему:
военные действия против Пруссии прекратить немедля, а с австрийскими войсками разъединиться. В пределах державы в местах не столь и весьма отдаленных весть была радостной вдвойне, так как сопровождалась сообщением о помиловании ссыльных. Почившая в бозе императрица свято блюла свой обет и никого не карала смертью. Конечно, под кнутом и батогами преступники, случалось, умирали, но на то была божья воля - кроткое сердце Елисавет Петровны того не желало, а рука не утверждала. Однако интересы державы и закон требовали, дабы злодеяния были покараны, и карались они, главным образом, ссылкой в упомянутые места. За двадцать лет кроткия царствования императрицы таких ссыльных набралось тысяч восемьдесят, и всем им теперь рескриптом Петра Федоровича разрешалось вернуться. Правда, среди возвращенных не было Ивана Антоновича, который двухмесячным дитятей был провозглашен императором державы Российской и целый год состоял в этой должности, но, во-первых, таковой заключенный по бумагам нигде не числился, а во-вторых, появление в Санкт-Петербурге еще одного законного и полноправного императора могло повести к последствиям, кои невозможно было и предугадать.
В последующие дни посыпались такие указы и рескрипты, что один из тогдашних пиитов А. Нарышкин воскликнул, обращаясь непосредственно к господу богу
Петра ты здраво сохрани;
И нам, в блаженной вечно доле,
Продли ево несчетно дни,
Чтоб был весь свет чрез то свидетель,
Сколь в нем ты любишь добродетель,
Которую он свято чтит:
Сердца людские он исправит,
Святую истину восставит
И правду в свете утвердит
Итак, воцарение Петра III прошло вполне гладко и благополучно, а если возникали какие-то незначительные сложности, то исключительно по упомянутой выше склонности россиян чрезмерно переживать и даже создавать эти сложности, а также по причине не совсем удачного календарного стыка событий. Смерть Елисавет Петровны должна была повергнуть и, конечно, повергла всю державу в скорбь и траур, но умерла она 25 декабря, то есть как раз в первый день рождества Христова. Рождество Иисуса Христа великий радостный праздник для всего христианского мира, для православного, разумеется, тоже, и никакие скорбные события ни отменить, ни умалить этот праздник не могли, а за рождеством следовали святки.. Таким образом, россияне должны были одновременно печалиться и веселиться. С другой стороны, утрата государыни, то есть всенародное горе, было причиной обретения государя, то есть всенародной радости.
Такой сдвиг событий не мог не породить известного замешательства в умах и чувствах санктпетербуржцев, что, в свою очередь, влекло за собой такое сосуществование явлений и поступков, какие в иное время были бы просто немыслимы.
5
До конца сорокоуста было еще далеко, протодиакон усыпальницы российских императоров Соборной церкви святых апостолов Петра и Павла в Санкт-Петербургской крепости ежевечерне разверзал волосатую пасть и звероподобным рыком сотрясал своды храма, возглашая вечную память в бозе почившей Елисавет Петровне, заупокойные службы шли во всех столичных церквах. Однако в похоронный перезвон нет-нет да и стали врываться плясовые погудки пищалок и дудок, разудалое треньканье балалаек, - сначала открылись аустерии почище, для благородных, а потом и прочие питейные заведения, вплоть до самых худых кабаков. О такой неслыханной дерзости доложили полицеймейстеру и ожидали, что тотчас воспоследует... Однако решительно ничего не воспоследовало. Барон Корф колобком катался по Санкт-Петербургу, без устали нанося визиты, так как полагал главным в своей должности ловить веющие поверху флюиды и их благорасположение. Располагались они так, чтобы скорбеть надлежащим образом, но соблюдая меру, ибо чрезмерная скорбь об усопшей могла послужить к умалению всенародного ликования по поводу восшествия на престол Петра Федоровича.
Еще будучи великим князем, государь император говаривал, что пруссаки самые бравые офицеры, а какой же бравый офицер не курит табаку и не пьет вина?
Сие даже полезно для поддержания отваги и воинского духа. Что в устах великого князя - пожелание, в устах императора - закон. И потому откупщики, содержатели аустерий и вольные кабатчики пуще прежнего принялись укреплять воинский дух и отвагу не только военнослужащих, но и штатских обывателей. Перед смертью Елисавет Петровна впала в сугубое благонравие и приказала выслать из столицы содержательниц аустерий, в которых можно было не только пить в свое удовольствие, но вкушать и от иных житейских радостей. Содержательниц выслали, а срамных девок, примерно отстегав, отправили на Калинкину мануфактуру и приставили к делу. Царица умерла, строгие иеромонахи, сменяя друг друга, еще читали Евангелие над ее разбухшим, зловонным телом, а все изгнанницы были уже тут как тут. И первою среди них - госпожа Фёлькнер.
В аустерии госпожи Фёлькнер, возле Вознесенского моста, пищалок и дудок не слыхивали. Тут счета на алтыны и полушки не вели - служивой и чиновной мелюзге место было не по карману, завсегдатайствовали господа гвардейские офицеры, иностранные негоцианты и прочая чистая публика. Потому и увеселения были только благородные: внизу, в распивочном зале, кегли и бильярд, на уговор или небольшие деньги, второй этаж был для крепких нервов и тугих кошельков - в фараон по пустякам не играли.
Здесь не было сального смрада - в бра и настольных шандалах горели восковые свечи, меньше разило кухонной гарью, прокисшим пивом, и не надо было кричать, чтобы тебя услышал сосед. Щелканье шаров, стук глиняных кружек и пьяная разноголосица распивочной гасли за тяжелыми портьерами. Внизу бурлила словесная сутолока, наверху кипели страсти. И чем сильнее было их кипение, тем тише становились голоса, сдержанней движения, бледнее лица. Лишь иногда внутреннее напряжение выдавало себя неудержимой дрожью руки, протянутой, чтобы открыть карту или придвинуть монеты.
...Только -один игрок не проявлял никаких признаков волнения. Девятипудовой горой он возвышался над столом, говорил и хохотал в полный голос. Он чувствовал себя как дома: скинул кафтан, расстегнул камзол и даже закатал рукава рубашки. Маленькие креслица с кривыми ножками не могли вместить его тулова, сидел он на дубовой скамейке, но и та жалобно поскрипывала при каждом движении богатырского тела. У него было, что называется, открытое и даже привлекательное лицо, но лишь в том случае, если смотреть справа. Левую щеку его от угла рта до уха пересекал багрово-белесый шрам, и с этой стороны лицо казалось ощеренным, таким безобразным и свирепым, что незнакомые, столкнувшись с ним впервые, отшатывались и старались незаметно отдалиться.
Но молодой гигант вовсе не был угрюмым или мрачным.
Дрлжно быть, он привык к тому, какое производит впечатление, или пренебрегал этим, и весело балагурил, подзадоривал счастливцев, посмеивался над неудачниками, самим собой и банкометом.
Подобранная витым шнуром портьера наполовину прикрывала дверной проем в соседствующий покой. Там за столиком сидели двое. При желании они могли все слышать и даже отчасти видеть происходящее в игральной зале, но нимало не интересовались картами и неторопливо беседовали. Говорил, в сущности, один, второй - это был Сен-Жермен в своем неизменном темно-голубом кафтане - внимательно слушал. На собеседнике его был почти столь же строгий кафтан коричневого цвета, только обложенный серебряным гасом. Лицо его...
Правильнее всего было бы сказать, что лицо у него никакое. Лоб, нос, щеки, губы - все обыкновенно и на месте, но все настолько заурядно, что глазу не за что зацепиться, что-то выделить и приметить. При всем при том нельзя было сказать, что лицо у этого человека тупое, ничего не выражающее. Напротив, оно было чрезвычайно живым и как нельзя более выразительным. Выражение его всегда безошибочно соответствовало тому, что человек говорил, что он слышал, видел и должен был при этом чувствовать и выражать, сообразно обстановке, окружающему обществу и своему положению в нем.
- Сколько мы с вами не виделись, месье Теплов? - сказал Сен-Жермен. Познакомились в Страсбурге, когда вы сопровождали юношу, путешествовавшего под именем Ивана Обидовского. И было это... семнадцать лет назад.
- Память ваша, господин граф, просто удивления достойна! - сказал Теплов.
- И вы по-прежнему состоите при графе Разумовском?
- Всенепременно-с. То есть числюсь при Академии де сьянс, а поелику их сиятельство президент оной, соответственно, и я при них...
- А как теперь поживает месье Обидовский, он же граф Кирила?
- Отлично-с. Отчего быть худу? При дворе их сиятельство обласканы. Мало, что президент академии, они еще и Малороссийский гетман, все одно, что удельный князь, и разных прочих званий и титулов обладатель.
Щедры, хлебосольны, все их любят... Вот только... - Теплов осторожно оглянулся и, понизив голос, добавил: - Только экзерциции их донимают.
У Сен-Жермена поднялась правая бровь.
- Их величество обожают разводы. Пока они были наследным великим князем, до гвардии допуска не имели и для экзерциции выписали себе в Ораниенбаум роту голштинцев, с ними и забавлялись. Караульную и прочую парадную службу гвардия несла, но насчет муштры и шагистики - не шибко. Конечно, для порядка учения производились, так для этого хватало и сержантов... Ну, а как их величество восприяли престол, так последовал строгий приказ: гвардейским полкам на разводах быть, всем командирам при них присутствовать, свои деташементы сопровождать и самолично подавать команды.
- Что ж, - сказал граф, - по-видимому, это справедливое требование. Командир должен быть при команде.
- Так-то оно, конечно, так... Только есть деликатный пункт - кто командир? Вот, к примеру, их сиятельство, Кирила Григорьич, окромя того, что они - фельдмаршал, состоят еще в чине подполковника гвардейского Измайловского полка. Раньше они завсегда рапорты дежурных офицеров дома принимали, а в полк когда-никогда приедут, спросят: "Как живете, братцы? Сыты, обуты? Жалобы есть? Нету? Ну и слава богу. Вот вам трошки грошей, они любят по-малороссийски словечко ввернуть, - выпейте за здоровье матушки-государыни". Солдаты, понятное дело, кричат "ура", а их сиятельство обратно в карету и домой. И все довольны. А теперь вольготная жизнь кончилась. Во-первых, каждый день вставать ни свет ни заря, во-вторых, надобно знать воинские артикулы... А ведь их сиятельство отродясь никакого оружия, кроме хворостины для родительских волов, в руках не держали-с. И если воевали, так только в отроческие годы на кулачках... Как прикажете тут быть? Отказаться нельзя. Вылезти не умеючи - сраму не оберешься. Чуть что - их величество, не взирая на чины, прилюдно обзывают всякими словами...
- И что же граф?
- Наняли поручика, из своего же полка. Теперь дватри раза в день под его команду все артикулы выделывают. Только все время приговаривают: "А сто чертей тебе в печенку..."
- Кому? - улыбнулся граф.
- Вот этого не сказывают, - улыбнулся и Теплов.
- Я не завидую вашим врагам, месье Теплов, - сказал Сен-Жермен. - Если своего покровителя вы представляете в столь осмешенном виде, то каково достается вашим недругам?
- Ах! Ах! - захлопотал лицом и руками Теплов. - Сколь несправедливо сие, господин граф! Да разве я...
Как бы я осмелился?! Что я мог такого сказать, чтобы из того проистек вред для моего благодетеля?
- Из вашего рассказа следует, что граф Разумовский в юности был простым пастухом.
- Так ведь - святая правда-с! В отроческие годы их сиятельство действительно пасли родительских волов.
- Возможно, но распространение таких сведений о его прошлом вряд ли теперь доставит удовольствие графу.
- Да они сами не токмо не скрывают, а даже как бы хвастают. Вот когда соизволите посетить их сиятельство, поглядите: на видном месте в особом стеклянном шкапчике висит простая деревенская свитка - это вроде суконного кафтана, только по-малороссийски белая. И сопилка там лежит, пастушья дудочка. И их сиятельство не упустят случая сказать, что вот, мол, хранит это в назидание потомкам, дабы помнили, что в князи они - из грязи... Разве я так, от себя, посмел бы? Я - что? Эхо!
Не более того... А вы такую напраслину на меня! Ах, ах, господин граф!.. Сколько я претерпел за правдоречие свое! Где бы смолчать, а я в простоте душевной все прямиком...
- Правда вещь обоюдоострая, даже когда она направлена против других.
- Премудро изволили заметить, господин граф!..
Однако если вы полагаете, что правду я говорю только про других, то совершенно напрасно-с.. Я и про себя все могу сказать. Только кому это интересно?
- Мне, например.
- А вам на что-с? Человек вы здесь сторонний, путешествующий в свое удовольствие для изучения всякого рода мест...
- Любое место интересно прежде всего людьми, их нравами и обычаями.
- Извольте-с, я готов и о себе, только ничего примечательного в моей персоне нету. Матушка моя была женой истопника архиерейских покоев в Пскове, а вот родитель пожелал остаться неведомым. Ради того владыка указал: поелику она все время при печах и творит тепло, надлежит и сына наректи Тепловым... Они шутники были, их преосвященство, - усмехаясь, сказал Теплов.
- Вряд ли вам приятно об этом рассказывать, - сказал Сен-Жермен. Зачем же вы это делаете?
- Единственно - из правдолюбия! Не корысти же ради... Разве может быть в том корысть?
- Может. Окружающие могут подумать, что если вы, не боясь унижения, говорите всю правду о себе, стало быть, и о других говорите правду. За такую репутацию можно заплатить и унижением.
- Ах, ах, господин граф! - снова засуетился Теплов. - Что я могу ответить? Восхищаюсь проницательностью вашей и немею. Мечтаю только о том, чтобы вы подольше гостили в палестинах наших и убедились, сколь несправедливо сие подозрение.
- Мы отвлеклись, - сказал Сен-Жермен. - Как же сложилась судьба ваша?
- Его преосвященство обо мне не забыли и, когда пришло время, отдали в школу при Александро-Невской лавре. После школы послали меня за границу для совершенствования в языках и науках, а по возвращении прикомандировали к Академии де сьянс. Вот тут едва не кончился не только карьер мой, а и самый живот... Человек худородный без покровителя быть не может - ни положения у него не будет, ни заступничества, ни продвижения по службе. Оценив мое трудолюбие и всяческое старание, взял меня под свою руку архитектор Еропкин, а он, в свой черед, принадлежал к приближенным Артемия Волынского - был такой кабинет-министр в царствование Анны Иоанновны. Человек этот был дарований обширных и на досуге сочинял от себя прожекты о поправлении государственных дел, с разбором об управлении и сословиях, об экономии и прочем. Эти свои прожекты он обсуждал с конфидентами, а потом преподнес на высочайшее рассмотрение самой императрице...
- После этого, - сказал Сен-Жермен, - ей ничего не оставалось, как отрубить ему голову.
- Помилуйте! Значит, вы знали эту историю? Волынскому и конфидентам его действительно отрубили головы.
- Нет, не знал. Просто это закономерное окончание всех историй такого рода.
- Но почему же, господин граф? Ведь тут преследовался не личный интерес, а государственная польза, благо отечества!
- Благо отечества выглядит совершенно по-разному, когда на него смотрят снизу и когда смотрят сверху...
Правитель владеет державой и управляет ею при помощи слуг, которым он хорошо платит за преданность и повиновение. А они потому и преданны, что он платит им хорошо, и изо всех сил восхваляют мудрость и непогрешимость правителя. И вдруг кто-то осмеливается критиковать непогрешимое и предлагать реформы. Из этого следует, что у правителя не хватило ума увидеть недостатки и исправить их, а его слуги - подлые лгуны. Если так, глупого правителя надо заменить умным реформатором, разогнать подлых слуг и набрать новых, честных. Но, дорогой месье Теплое, слыхали ли вы о короле или султане, который бы провозгласил: "Любезные мои подданные! Я - дурак, а потому не умею и не имею права управлять вами. Гоните меня в шею, дорогие подданные!" А главное - слыхали ли вы о таких слугах, которые позволили бы ему это сделать и тем самым отказались бы от власти, почета и богатства?.. Конец подобных реформаторов предрешен.
У правителей нет другого способа доказать, что они умнее, им остается только уничтожать тех, кто осмеливается давать непрошеные советы.
- Беседовать с вами, господин граф, истинное наслаждение. Только получается, что не я путеводительствую вами по Санкт-Петербургу, как вы желали, а вы мною по бурному морю житейскому, между его Сциллами и Харибдами... Я-то счастлив тем, но вам мало проку от меня.
- Нет, почему же? Мне очень интересно все, что вы рассказываете. А вас по делу Волынского не привлекали?
- Как же! Как же! Был вторгнут в узилище, но... - Теплов развел руки и поднял очи горе. - Спасен... своим ничтожеством. Кто я был? Слуга слуги... В конфидентах не состоял, ни в чем участия не принимал. Поэтому - кому голову долой, кого кнутами и в Сибирь, а мимо меня пронесло - признали неповинным... Но уж страху набрался! На всю жизнь.
- Однако вы не производите впечатления человека робкого, запуганного.
- Что вы, сударь мой! Одна видимость... Только и отошел, когда Алексей Григорьич Разумовский избрал меня в спутники для братца своего Кирилы. Алексей Григорьич, надо вам сказать, человек удивительный! Другой бы на его месте, оказавшись в случае у императрицы, возмечтал и вознесся, а он каким был, таким и остался. Никакого там французского языка, этикету не признавал, только и перемен, что вместо свитки надел кафтан. В государственные дела не вмешивался, интриг не заводил... Разве что во хмелю прибьет кого.