В отдалении Семен Верста, такой же понурый, гнал свое стадо в лес. Поручить ему? Нет, при его неискоренимой привычке брехать, положиться на него нельзя.
   Самыми подходящими для этого дела были Сашко и его компания. После того как лейтенант арестовал Митьку Казенного, с ребятами у него установились вполне приятельские отношения. Они видели в нем своего защитника, стали называть дядей Васей и готовы были расшибиться в лепешку, чтобы ему помочь. Конечно, лучше их никто не уследит, когда старуха появится в Ганышах...
   А ну как она вовсе не появится?.. Что, если эта злыдня...
   попросту пришила ее? А что? Очень даже просто...
   Увидела у старухи сотенную, понадеялась на другие...
   Могла и за сотенную - за меньшие деньги убивают... Взяла да и тюкнула старуху утюгом по голове, когда та спала. А той много не надо, враз перекинулась... Деньги спрятала, труп зарыла. Ночь глухая, забор высокий.
   Все шито-крыто, иди докажи...
   Кологойда приостановился, снял фуражку и вытер вспотевший лоб.
   "Ну, хлопче, - сказал он сам себе, - мабуть, ты слишком долго по солнцу ходил. И "романов" начитался. Не зря тебя Егорченко гоняет за это дело..."
   Нельзя сказать, чтобы Кологойда любил детективные романы. В общем, конечно, сплошная труха, но некоторые здорово заверчены, и Кологойда читал их не без удовольствия. Интрига его не интересовала, забавно было прослеживать, как автор морочил читателя и делал из него дурачка. Капитан Егорченко увидел однажды такую книгу у Кологойды, повертел в руках и отшвырнул прочь.
   "Романы читаем? - зловеще сказал он. - Ну, читай, читай..." Больше распространяться на эту тему он не стал, но с тех пор при каждом удобном случае пинал Кологойду "романами". Сам он никаких "романов" не читал, чтобы не отвлекаться от основной задачи, основную же задачу видел в профилактике. Конечно, преступников надо задерживать и изолировать, но главное дело милиции - предотвращать преступления, опираясь на общественность и массы трудящихся. Этого он требовал от своих подчиненных, и они, в меру сил и умения, требование это выполняли. Но вот Кологойду, который был вовсе не из последних, вдруг занесло... Не иначе, как в самом деле жара... и "романы". Нужно срочно поостыть.
   Кологойда пересек шоссе, зарастающую кустарником луговину, разделся и плюхнулся в воду. Долго нежиться не пришлось - на мосту показался чугуновский автобус, а ехать в автобусе все-таки приятнее, чем трястись на попутном грузовике. Кологойда кое-как согнал с себя воду ладонями, оделся и, застегиваясь на ходу, побежал к остановке.
   Так Вася Кологойда убежал от информации, которую мог получить, разыщи он Сашка и его компанию. Информация эта была ему совершенно необходима, на многое открыла бы глаза, но что поделаешь - он не был идеальным, лейтенант Чугуновского отделения милиции, и сам признавал, что у него есть отдельные недостатки, а иногда он даже делает ошибки...
   В этот день Кологойда совершил и вторую ошибку.
   Освеженный купанием и ветерком, задувавшим в открытое окно автобуса, он заново обдумал все происшедшее.
   Конечно, предположение, что Сидорчук кокнула Лукьяниху - рябой кобылы сон. Но то, что она знает больше, чем говорит, - безусловный факт. От нее Лукьяниха уходила, она ее видела последней. Чтобы две старые бабы расстались и не сказали друг другу ни одного слова - такого просто не может быть. Всегда ночевала, а тут вдруг сорвалась. Что такое да почему? Да куда ты ночью пойдешь? И автобусы уже не ходят... Ну и всякое такое прочее... Та могла не объяснять, ничего не рассказывать, но, во всяком случае, Сидорчук знала, как Лукьяниха держалась и когда ушла. А это важно...
   Конечно, можно бы старую злыдню прижать. Беглый спрос на улице - одно, а настоящий допрос - совсем другое. Если начать протокол да припугнуть ответственностью за дачу ложных показаний, старуха бы пустила сок, раскололась. Но тут был риск.
   Риск подставиться, попасть под руку капитану Егорченке. Начав следствие по всей форме, Кологойда обязан был доложить начальнику, а начальник мог отнестись к нему и так и сяк. Нет, Егорченко не зажимал инициативу подчиненных, даже приветствовал и поддерживал, если речь шла о деле серьезном и вполне конкретном.
   Но если, по его мнению, у подчиненных разыгрывалась фантазия, они начинали раздувать какую-нибудь ерундовину, он приходил в холодную ярость и нещадно "снимал стружку" за попытки, как он выражался, "варить воду".
   Что мог Вася Кологойда доложить капитану Егорченке? В музее спрятался сельский пастух, почти придурок. Для чего спрятался? Чтобы украсть кольцо. Конечно, он не украл - его спугнули и тут же задержали.
   Кольцо он будто бы должен был украсть по наущению дряхлой старухи, которая посулила за то сто рублей...
   Во всей этой истории достоверно только одно - придурок спрятался в музее. Это есть безусловный факт, поскольку директор музея и он, Вася Кологойда, застукали Семена Бабиченко ночью в закрытом музее. Все остальное надо еще доказать. А что, если Бабиченко с перепугу наплел на себя да еще припутал и старуху, которая, может, про это кольцо не имеет понятия? И вообще - кому нужна какая-то железка, за которую и в базарный день полкопейки не дадут? А тут - сто рублей! Смехота... Старуха не осталась ночевать у Сидорчук? А может, они просто поссорились - разве бабы поругаться не могут?
   Не вернулась домой? Так она что, на службу опоздала, прогул сделала? Кому до этого какое дело? И наконец, откуда известно, что она не вернулась? А может, когда Кологойда ехал из Ганышей в Чугуново, она ехала из Чугунова в Ганыши и сейчас обыкновенным порядком рубает свой борщ или отсыпается...
   Кологойда представил, как все сильнее прищуривается капитан Егорченко, как все отчетливее проступают у него желваки, и - махнул рукой. Лучше не нарываться...
   Что ж, несмотря на все свои положительные качества, Вася Кологойда звезд с неба не хватал и не был похож на Мегрэ или какого-либо другого литературного героя.
   К тому же, он не был комиссаром, как Мегрэ, а участковому уполномоченному пренебрегать отношением начальства не приходится. Поэтому он отказался от первоначального намерения допросить Сидорчук по всей форме и даже не посмотрел в сторону ее двора, когда проходил мимо, а так как он был человеком решительно и вполне здоровым, не имел понятия об успехах современной парапсихологии, то ни в малейшей степени не почувствовал взгляда, которым Сидорчук сверлила его спину.
   Как и предсказал Вася, почти весь день она не покидала своего наблюдательного поста, отрывалась на короткое время и снова возвращалась к дырке в высоком заборе. Трудно объяснить, зачем она это делала. Ждала Лукьяниху? Той незачем было возвращаться. Опасалась прихода милиционера? Ей нечего было бояться, так как она не знала за собой никакого преступления или правонарушения. Но она все стояла и стояла, провожая взглядом каждую появлявшуюся фигуру. Скорее всего, это было неосознанное стремление не оказаться застигнутой врасплох. Увидев за забором что-то такое, что могло касаться ее, она имела бы несколько минут, чтобы сообразить, прикинуть, как лучше и правильнее себя держать и что говорить. А это было необходимо, так как, хотя перед законом она была чиста, на душе у нее было неспокойно. Из-за Лукьянихи. Что-то ночью с ней стряслось...
   Сон у Сидорчук чуткий, и она слышала, когда Лукьяниха вышла во двор. Ничего особенного в том не было, Сидорчук заснула снова и очнулась от странного шума - кто-то в темноте шарашился, натыкался на мебель и невнятно бормотал.
   - Это ты, Лукьянна? - спросила Сидорчук, но ответа не получила.
   Сидорчук поднялась и щелкнула выключателем. Это действительно была Лукьяниха, только чем-то смертельно перепуганная. Трясущимися руками она замахала на Сидорчук и закричала свистящим шепотом:
   - Что ты?! Зачем? Гаси... Погаси скорей!..
   - Тю на тебя! - сказала Сидорчук. - С чегой-то ты света начала бояться?
   Лукьяниха боялась не света - трясущейся рукой она непрерывно, как заведенная, крестилась и переводила затравленный взгляд с окна на дверь и с двери на окно. Окна были закрыты ставнями - Сидорчук сама закрыла их вечером, - и все прогоны были на месте, дверь заперта на массивный засов и большой крюк, сделанный из железного прута в палец толщиной. Но Лукьяниха не успокаивалась, все так же крестилась, затравленно озиралась и что-то шептала дрожащими губами.
   - Да ты что? - спросила Сидорчук. - Что стряслось? Напугал тебя кто или примстилось?..
   - Ох, не спрашивай, не спрашивай... - все тем же свистящим шепотом ответила Лукьяниха, просеменила к красному углу и пала на колени перед иконой. - Осподи, спаси и помилуй мя, грешную!..
   Как ни допытывалась Сидорчук, Лукьяниха только отмахивалась и продолжала молиться. Сидорчук накинула платок, открыла дверь, в сенях отодвинула два засова на наружной двери и вышла во двор. Пустымпусто было и во дворе, и на улице. В эту предрассветную пору спали не только все солидные чугуновцы, но и молодые, полночи открывавшие друг друг свои чувства и прятавшие их от луны и соглядатаев. Спали даже спущенные с цепей собаки, успевшие набегаться, настращать воров и друг друга свирепым лаем, а в петухах еще не щелкнула закодированная в генах безотказная пружина, которая перед рассветом выбьет их из сна и заставит заорать во всю глотку. Только одна луна стояла над Чугуновом и бесшумно рисовала свои извечные и никогда не повторяющиеся узоры из призрачного света и черных теней.
   Сидорчук вернулась в дом. Дверь из сеней в комнаты была заперта.
   - Ты что, спятила? - закричала Сидорчук. - Открой сейчас же! Это я!.. Совсем ополоумела! - в сердцах сказала она, когда Лукьяниха открыла дверь. - Скажи, наконец, что стряслось? Кто тебя напугал? На улице души живой нету.
   Но Лукьяниха ничего не ответила и была так растерянна и испугана, что Сидорчук больше не стала допытываться.
   - Ладно, хватит тебе, завтра домолишься. Давай ложиться спать, может, утром страх-то поменеет...
   Лукьяниха послушно легла. Сидорчук погасила свет, легла тоже, но уже не заснула. Через некоторое время она услышала, что Лукьяниха снова поднялась и что-то делает, стараясь не шуметь. Сидорчук зажгла свет и увидела, что Лукьяниха собралась уходить.
   - Куда это ты наладилась?
   - Пойду я, - кротко, но твердо сказала Лукьяниха.
   - Куда? Автобусы не ходют, никаких попутных тоже нету. Погляди, времени-то сколько!..
   Когда-то ярко раскрашенные и уже давно облезлые ходики отслужшщ все положенные и возможные сроки, но когда они останавливались в очередной раз, Сидорчук подвешивала к гирьке новый груз. Так постепенно, кроме гирьки, на цепочке оказались сапожный молоток без рукоятки, чугунная конфорка от плиты и висячий замок, ключ от которого был потерян. После этого ходикам ничего не оставалось, как продолжать идти, и они шли, ужасно громко и торопливо тикая, но показывали время, которое не имело никакого отношения к действительному.
   При случае Сидорчук узнавала истинное время у прохожих или соседей и переводила стрелки, но за сутки они ухитрялись пробежать не два круга, а четыре или пять и снова показывали ни с чем не сообразное, фантастическое время. Вот и сейчас они почему-то показывали половину девятого.
   Лукьяниха на ходики не посмотрела и ничего не ответила. Туго подвязав темный платок, она взяла приготовленный свой узелок, перекрестилась на икону и поклонилась хозяйке.
   - Прощай-, милая! Не обессудь, ежели что не так. Не поминай лихом...
   Губы ее задрожали, она замолчала и уголком платка вытерла проступившие слезы.
   - Да что ты в сам деле? Не пущу я тебя! Где это видано - по ночам шастать? Добро бы нужда какая, а то блажь - да и все! Рассветет, тогда и иди с богом...
   - Нет уж, - сказала Лукьяниха. - Теперь что уж...
   Теперь все едино - такая моя судьба...
   Она еще раз поклонилась и, прижав узелок к иссохшей впалой груди, открыла дверь. Сидорчук пыталась ее уговорить, даже придержать за локоть, но старуха только качала головой и, даже не слушая, пошла со двора. Сидорчук остановилась у калитки, глядя ей вслед.
   Что-то в облике Лукьянихи было необычно, шла она как-то странно, и Сидорчук даже не сразу сообразила.
   - Лукьянна! А Лукьянна! - крикнула она. - Ты палку-то свою забыла!
   Старуха не услышала или пренебрегла - она даже не оглянулась. И тут у Сидорчук перехватило дыхание - Лукьяниха шла не туда. По всем делам от дома Сидорчук нужно было идти по улице влево - эта дорога вела в центр на базар, к магазинам, к церкви, на центральную площадь, где была стоянка автобусов. Лукьяниха повернула вправо, а вправо улица вела никак не в сторону площади и шляха, идущего в Ганыши, а в сторону противоположную на вылет из города. Город вскоре и кончался окраинными домишками, огороды переходили в пустыри и сорные перелески, а улица превращалась в когда-то мощенную, но теперь запущенную, давно не чиненную дорогу на север.
   Сидорчук только притворялась жалостливой, на самом деле была суровой, жесткой старухой, тугой и на слезу, и на сочувствие. Однако теперь даже у нее сжалось сердце:
   что случилось с этой несчастной, жалкой бездомовницей?
   Какой страх погнал ее из привычного угла в глухую ночь? Это было похоже на бегство. От кого и от чего она бежала? И почему бежала она не как все люди - домой, а в противоположную от дома сторону? Заболела, что ли? Может, не дай бог, умом тронулась?.. А может, она хотела кого-то обмануть, отвести от следа, для того и пошла в другую сторону, чтобы не показываться в центре, обойти город по окраинам и только тогда выйти на дорогу к дому?
   Сейчас, глядя в спину удаляющемуся лейтенанту, Сидорчук решалась и не могла решиться. Десятки лет они с Лукьянихой знали друг друга, и если б это не было смешно по отношению к старым бабам, их и в самом деле можно было назвать подружками. Ей было жалко Лукьяниху, даже боязно за нее, беспомощную, сирую старуху. Но еще больше ей было боязно за себя. Видно, неспроста сошлось все к одному - и перепуг Лукьянихи, внезапное ночное бегство ее и то, что ни свет ни заря разыскивал ее этот милицейский... Нет уж, наше дело сторона, лучше от греха подальше!..
   Если бы Сидорчук даже только теперь окликнула Кологойду, рассказала ему все, он бы мог еще догнать, мог успеть... Но Сидорчук промолчала, и лейтенант Кологойда свернул за угол.
   О возможной болезни Лукьянихи Кологойда тоже подумал и на всякий случай зашел по дороге в райбольницу и поликлинику. Ни там, ни там заболевшие старушки не значились. Шинкаренко из Ганышей не позвонил. Кологойда подумал-подумал, потом решительно встал, проверил заправочку и пошел к капитану.
   Егорченко слушал его, глядя в стол и постукивая о столешницу переплетенными пальцами. Только раз, когда Кологойда объяснял насчет железного кольца и колеса Фортуны, он приподнял голову, исподлобья посмотрел на лейтенанта и снова опустил глаза.
   - Все? - спросил он, когда Кологойда сообщил о необъяснимом исчезновении старухи.
   - Все, - сказал Вася.
   - Так вот, - сказал Егорченко, - если я про ту старуху и тому подобную чепуху услышу еще раз - пеняйте на себя, лейтенант Кологойда. Принимайте участок Щербатюка, поскольку ему завтра надлежит следовать на зачетную сессию.
   - Товарищ капитан, может, какой рядом участок?
   А то ведь разные концы - Ганыши и Поповка. Тут и суток не хватит.
   - Зато некогда будет романы выдумывать. Можете быть свободны!
   Кологойда откозырял и пошел к выходу. Он явственно услышал, как Егорченко презрительно проговорил ему вслед: "Щерлоки Хольмсы, мат-тери вашей черт!.." Замечание было явно не служебным, и Кологойда сделал вид, будто ничего не слышал.
   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   "Для камня, брошенного вверх,
   нет ничего дурного в том, чтобы
   упасть вниз, и ничего хорошего,
   чтобы нестись вверх".
   МАРК АВРЕЛИН
   1
   Есть в санкт-петербургских белых ночах что-то прельстительное и неодолимое, какая-то неизъяснимая, таинственная власть, которой подлежат, покоряются все от мала до велика, от самых сановных мужей до людишек, прозябающих в ничтожестве худородства. В иных местах россиянину часами служило солнце, здесь оно - гость не частый и малонадежный, дорогостоящие брегеты наперечет - у больших вельмож да иностранцев побогаче. Все прочие столичные жители счет времени вели вприкидку - от пушки, которая раз в сутки выпаливала с бастиона крепости, возвещая полдень холостым выстрелом. При таком счете сроки не бог весть как точны, а с наступлением белых ночей становились еще приблизительней и неопределеннее. Сдвигались границы дня и как бы даже вовсе затирались, а вслед за ними растягивалась, простиралась далее положенных астрономических пределов и самое весна, пора упований и надежд. Должно быть, по контрасту с угрюмым зимним лихопогодьем, нигде, кроме Санкт-Петербурга, не имеют над человеком такой власти надежды и мечтания в неведомо откуда льющемся свете белых ночей. В этом призрачном, зыбком свете цели кажутся ближе и доступнее, пути легче, а препятствия незначительнее и преодолимей.
   Григорий Орлов не отличался излишней чувствительностью, ни тем более сентиментальностью. Негде правду деть - учение в корпусе, хотя он и назывался шляхетским, то есть благородным, а потом служба в линейном полку менее всего располагали к особой чувствительности.
   Тем более трудно было ожидать ее от человека, которому десятки раз смерть заглядывала в глаза и из медвежьей берлоги, и в пьяных потасовках, а под Цорндорфом в обнимку с ним командовала деташементом. Однако теперь даже Григорий Орлов поддался колдовскому наваждению белых ночей, впал в некую мечтательную расслабленность. Сказалась, конечно, и усталость последних недель, когда то и дело случалось недосыпать, зато пить нужно было почти без останову.
   Подкупить русского солдата нельзя - на протяжении всей истории это еще никому не удалось. И чтобы душу свою он тебе открыл, с ним, по пословице, нужно съесть пуд соли. Важна тут, конечно, не соль, а протяженность времени, за какое пуд этот можно съесть, то есть прожить с ним бок о бок, деля все радости и невзгоды. Такого времени у Григория и его друзей не было. Однако, кроме пресловутой соли, был и другой ключ к русской душе, действовавший быстро и безотказно. По английскому образцу, Петр I ввел на флоте каждодневную чарку - от скорбута и всех болезней, начиная с поноса из-за гнилой солонины да порченых сухарей и кончая неизбывной моряцкой тоской по берегу и близким. Сам Петр не брезговал осушить чарку с матросами или солдатами, а уж с гвардейцами пил даже предпочтительнее, чем со спесивыми вельможами и манерными дипломатами. Так же поступала и матушка Екатерина, супруга Петрова, а про блаженной памяти Елисавет Петровну что и говорить!.. Чарка была свидетельством царской близости и знаком царской милости. Супруга императора Екатерина Алексеевна пить с гвардейцами не могла, чему причиной были траур и опальное положение, любое ее сближение с кем бы то ни было тотчас было бы истолковано как злоумышление и даже заговор - за нее это делали другие. Это вовсе не были заурядные попойки в обычном кругу приятелей. Для успеха задуманного следовало привлечь как можно больше людей, найти единомышленников, а тех, кто ими не был, в единомышленников превратить. Вздумай Орлов и его друзья в открытую вести возмутительные противу императора речи, их бы тут же пересажали - Тайная канцелярия была упразднена, но охотников делать доносы не истребить ни рескриптами, ни манифестами.
   Поэтому никаких возмутительных и поносных речей они не вели, просто разговаривали по душам... А какой может быть у россиянина разговор "по душам" всухую?
   Штоф развязывал и самые тугие языки. Где-то после второй или третьей чарки возникал извечный и неизменно животрепещущий вопрос: "Как она, жизнь-то?" И по мере того как штоф пустел, а душа переполнялась чувствами, она исполнялась доверия и открывалась глубже...
   ...Жизнь-то она, конечно, идет ничего, грех жаловаться, вот только как дальше будет? При ближайшем рассмотрении оказывалось, что не только будущее темно и тревожно, но и настоящее далеко не так хорошо, как кажется по-первах... Мундиры эти немецкие, будь они прокляты, мало, что расход, так и несподручны больно.
   А каждодневные разводы? Надо не надо - вышагивай.
   Оно, конечно, служба - не дружба, только ведь гвардии перед серой пехтурой предпочтение полагается, вот как раньше, к примеру, было, при покойной матушкеимператрице... А почему? Все на немецкий копыл тянут, на радость Фридриху. Воевали-воевали, и все коту под хвост - Фридриху подарили... А ее императорское величество совсем напротив - она гвардию очень даже уважает, всегда к ней с лаской и милостью... Опять же насчет веры. Объявлена, значит, свобода - во што хошь, в то и верь, хоть в пень, хоть в божий день. Зачем это, когда мы - православные? В немецкую веру нас переворачивать? Вера - не портки: одни скинул, другие напялил. Она нам праотцами дадена... А матушка Екатерина Алексеевна насчет церкви в аккурате - ни одной службы не пропускает. До сих пор траур носит по покойнице императрице. И немцев вокруг нее не видать - они все к Аренбову [Ораниенбаум - любимая резиденция Петра III] липнут... Опять же война эта. Из-за какой-то хреновины топай на край света... А там, глядь, с краю света и на тот свет угодишь... Ну, это дело солдатское... Вот то-то и оно, что солдатское! А гвардия там зачем? Только для того, чтобы ее тут не было?..
   А вот матушка Екатерина Алексеевна так располагает, что гвардия есть опора престола и должна завсегда состоять при императорском дворе... Так как же теперь?..
   А теперь выпьем за здоровье матушки нашей, Екатерины Алексеевны. Ее бы воля, она бы гвардию в обиду не дала... Дай ей бог здоровья!..
   Не было тайных сходок, пламенных речей, призывов и соблазнительных посулов, никто не давал клятв и торжественных обещаний. Посидеть за чаркой вина - дело вполне обыкновенное что офицеру, что солдату.
   Только его ведь молча не сосут, вино, кроме закуски, разговора требует. А о чем могут говорить приятель с приятелем, земляк с земляком, однокашник с однокашником? Разговор один - о жизни. Оказалось, она куда как не проста, складывалась точь-в-точь по слышанной в детстве сказке: поедешь направо - худо, налево - еще хуже, а прямо - и того горше... И впадали собеседники в задумчивость о себе и своей судьбе, как служить и за что голову ложить, а от задумчивости той еле заметные спервоначалу царапины сомнения и недовольства становились желобком, желобок превращался в канавку, ров, овраг, и - разверзалась пропасть, которая становилась все шире и глубже. Царапину можно замазать, ров, овраг засыпать, пропасть не скрыть и ничем не перекрыть. Вопрос был только в том, кто свалится в ее зияющий провал...
   Должно быть, на Орлова успокоительно подействовал ход событий - они складывались как нельзя хуже, а это был именно тот случай, когда чем хуже, тем лучше. Григорий начал даже подумывать, что, быть может, Панин и прав, его расчетливое выжидание лучше и вернее ведет к цели? Братья Орловы стояли за безотлагательный, внезапный удар, но - они были руками, решали другие головы.
   Судя по всему, головы эти решали правильно, и Григорий вознамерился дать себе роздых - хотя бы несколько часов перед вечером поспать, а ночью, если удастся, незаметно скрыться, съездить в Петергоф, куда он рвался целую неделю и вырваться не мог.
   Едва Григорий скинул мундир и сапоги, в комнату вбежал Федор.
   - Беда, братушка! - приглушив голос и плотно притворив дверь, сказал он. - Пассека арестовали!
   - Как? За что?
   - Неведомо. Мне младший Рославлев сказал - беги, мол, предупреди Григорья... Пассека под караул посадили. Часовые у окон и у двери. Идти к преображенцам я поопасся. Нарвешься на начальство - начнут спрашивать да расспрашивать: зачем да отчего здесь семеновец оказался...
   - Алешка знает? Где он?
   - Кажись, еще не вернулся... Кабы знал, неуж не прибег бы?
   - Сиди здесь, жди. Я к Панину. Посмотрим, что теперь умные головы скажут?.. Только гляди: ежели Перфильев навернется - на глаза ему не попадайся...
   Панина в Летнем дворце не оказалось. Камер-лакей сказал, что их высочество великий князь уже почивают и потому их сиятельство граф изволили отбыть к княгине Дашковой, а коли будет в нем нужда, чтобы спосылать к ней... Обнаруживать чувства перед лакеем не приходилось, но, выйдя из дворца, Григорий даже сплюнул с досады.
   С княгиней Дашковой Орлов знаком не был - слишком различны и несовместимы были круги, к которым они принадлежали. Сам Григорий при случае, не задумываясь, выходил за пределы своего круга, о Дашковой сказать этого было нельзя. Еще бы - княгиня по мужу, урожденная графиня, все родственники - сплошь графья да князья... Но и не зная Дашковой, он терпеть не мог "егозливую барыньку". И опасался ее. Для этого были все основания. Дочь сенатора, племянница великого канцлера, крестница самого императора Петра, младшая сестра его фаворитки Лизаветы. С ней всяко может быть.
   Дойдет до горячего - небось родственная кровь заговорит. Даже если и не выдаст нарочно или со страху, так проболтается по дурости. Девятнадцать годов! Девчонка, балаболка, а туда же, лезет в заговор... Какой от нее толк, что эта пигалица может? Только егозливостью своей на след навести? Явилась же она ночью к Екатерине, когда императрица была при смерти - "ах, мол, над вашей головой собираются тучи, я не могу этого допустить, надо действовать, принимать меры к вашему спасению. Какой у вас план действий? Есть ли у вас сообщники? Располагайте мной, я готова для вас на все..." Ну, Екатерина умненько от всего открестилась - никакого, мол, плана нет и никаких сообщников, никак она действовать не собирается, все будет, как бог даст...