- Ну то как, здорово тебя батько отшмагал? - спросил он.
   - Не, - сказал Сашко. - Так только, для виду.
   - Брешешь! Там, мабуть, такие узоры - неделю не сядешь...
   - Я брешу? - возмутился Сашко. - На, смотри!
   Недолго думая он скинул штаны и показал Семену то место, пониже спины, которое некоторым родителям служит скрижалями, на коих они высекают свои моральные принципы. Что тут скажешь? Какова скрижаль, такова и мораль...
   На смуглых Сашковых ягодицах не было никаких узоров. Оживление на лице Семена Версты угасло, оно опять стало полусонным, и он углубился в невеселые думы о том, какой он невезучий и разнесчастный: если порют его, так уж порют - неделю приходится спать на животе, а других только для видимости, и им после такой порки хоть бы что...
   Иван Опанасович не был злопамятен. Конечно, попадись ему под горячую руку Сашко, он, не ожидая родительского гнева, сам бы надрал уши сопливому обличителю. Однако, поостыв, он не мог - про себя, разумеется, - не признать, что Сашко был прав. Это он, председатель, пошел на поводу у санитарно-эпидемического надзора, который, вместо того чтобы бороться с настоящими разносчиками бешенства - лисицами, - каждый год требует собачьего побоища. Толку от таких побоищ никакого, а вреда много. Для людей вреда.
   Разве годится на глазах у ребятишек бойню устраивать?
   Человек все живое любить должен, он только тогда и человек. А если он с малых лет привыкнет стрелять в кого попало, ему потом и в человека выстрелить не штука... Да, и выходит стыдная вещь - взрослые, образованные люди этого не понимают, а ребятишки понимают: они собак своих, жучек и тарзанов всяких, собой заслоняют... Что ж, молодые, у них совесть еще шерстью не заросла, им до всего дело. Молодцы, молодцы, разумные хлопчики растут...
   Таким образом, вместо того чтобы озлобиться, Иван Опанасович проникся к Сашку, а через него и к его товарищам расположением и даже некоторым уважением. Вот почему, когда на его голову свалился американец и он не знал, что делать, где искать помощи, Сашко Дмитрук своим появлением напомнил о себе и своих товарищах, Иван Опанасович высунулся из окна и окликнул Сашка, тот остановился.
   - А ну-ка, зайди до меня.
   - А шо такое, дядько Иван? - с опаской спросил Сашко. Ему вовсе не улыбалось повторение недавней порки.
   - Да ты что, боишься? Дело до тебя есть...
   Сашко вошел в кабинет и остановился у порога.
   - Давай, давай ближе. Садись вот тут.
   Сашко осторожно присел на краешек стула, готовый каждую секунду вскочить и убежать.
   - Ну, как она, жизнь? - спросил Иван Опанасович.
   Сашко двинул одним плечом к уху и стесненно улыбнулся.
   - Нормально.
   - Бегаем по селу, воробьям дули показываем?
   - Не, я и дома помогаю...
   - Знаю я вашу подмогу... Целый день, как лягушата, из Сокола не вылезаете.
   - Так каникулы же, дядько Иван!
   - Да нет, я не против, сам такой был... Чего ж не купаться, если вода теплая?.. - Иван Опанасович мямлил, ища "подхода", не нашел его и решил говорить напрямик, без всяких подходов. - Тут дело такое. Важное дело. Понятно? - Не сводя с него взгляда, Сашко торопливо покивал. - Приехал до нас американский турист.
   Слыхал? Ну вот. А переводчик заболел.
   - Так я знаю, батько ж его в больницу возил, - сказал Сашко.
   - А? Ну да!.. Так вот, значит, американец остался один, и что он, к примеру, сейчас делает - неизвестно...
   - Чего ж неизвестно? - сказал Сашко. - Рыбу ловит.
   - Ага! Так ты его уже видел?
   - А конечно! Здоровый такой, бровастый... Брови такие черные, мохнатые, глаз почти и не видать, а голова седая...
   - Точно! Он самый! - покивал Иван Опанасович.
   - Так он по берегу Сокола ходит со спиннингом...
   Спиннинг у него - закачаться! Я таких сроду не видел...
   Ничего еще не поймал, - деловито заключил Сашко.
   - То нехай ловит на здоровье... Не сегодня-завтра за ним приедут заберут отсюда, но покуда он тут - мы за него в ответе, значит, надо за ним как-то приглядывать. Понятно? - Сашко поспешно кивнул. - Кому это поручить? Люди в разгоне, при деле... Не отрывать же от работы? Да и неудобно как-то - ходить за человеком по пятам, а он, может, ничего такого и не думает... Ну вот... А вы все одно целый день на речке, в лесу болтаетесь. Вот тебя, к примеру, никто не просил, а ты и так все видел. Я и подумал: хлопчики вы уже разумные, сознательные, вам вполне можно поручить это дело.
   - А конечно, дядько Иван! - сказал Сашко и весь готовно подобрался.
   - Только действовать надо с умом, - продолжал Иван Опанасович. - Не ходить за ним по пятам, не торчать перед глазами, а так вроде вам до него никакого дела нету - вы сами по себе, он сам по себе. Издаля так, незаметно... Ну, и никому не болтать про это, держать язык за зубами.
   - Все понятно, дядько Иван! - сказал Сашко, и глаза его блеснули. Наблюдение будем вести скрытно... - Сашко не пропускал в клубе ни одной кинокартины, больше всего любил картины про разведчиков и многое из них почерпнул. - А в случае чего - действовать по обстановке?
   Иван Опанасович уловил металлический блеск в глазах Сашка и похолодел. Если бы он знал про джиннов и верил в них, он бы понял, что сам, можно сказать, своими руками выпустил из бутылки джинна мальчишеского воображения, а что этот джинн может натворить, предугадать не в состоянии даже он сам... Иван Опанасович про джиннов не слыхал, но когда-то и сам был пацаном. Он не стал гадать, что выдумают эти нынешние пацаны, он представил, что ему скажут, когда вызовут в Чугуново, и тут его бросило в жар...
   - Нет! - твердо и решительно сказал он. - Никак не действовать! Ваше дело - смотреть. И точка! Понятно?
   - А чего ж, конечно, - без прежнего энтузиазма сказал Сашко. - То я уже пойду?
   Дела наплывали одно за другим и мало-помалу оттесняли американца на задний план, пока он не затерялся в суматохе, телефонных звонках и спорах. Иван Опанасович шел домой обедать, когда издалека донесся звонкий детский крик: "Дядько Иван! Дядько Иван!" Иван Опанасович остановился, кое-где за плетнями, привлеченные криком, появились лица любопытных. Вздымая пыль, к нему бежал маленький Хома Прибора, а следом ковылял его толстопузый щенок.
   Подбежав, Хома, выполняя, очевидно, инструкцию, оглянулся по сторонам и поманил рукой Ивана Опанасовича, тот нагнулся над ним.
   - Чего тебе?
   Громким таинственным шепотом Хома сообщил:
   - Сашко сказал - уже!
   - Что уже?
   Хома наморщил, лоб и оттопырил губы, вспоминая про себя все, что Сашко поручил ему сообщить.
   - Тот дядька американец уже пошел до дому.
   Иван Опанасович, с трудом удержав ругательство, выпрямился.
   - Ладно... Беги скажи Сашку, чтобы потом до меня пришел.
   Хома припустил обратно.
   - Шо там такое, Иван Опанасович? - окликнули его.
   - А! - отмахнулся председатель. - Ребячьи йграшки.
   К тому времени, когда пришел Сашко, возмущение его несколько пригасло, но решение не изменилось.
   - Ты что ж это, из дела на все село цирк устраиваешь? - жестко сказал он. - Я с тобой, как с серьезным хлопцем, а ты игрушки строишь? Тебе привлекать некого, хлопцев в селе мало? Ты бы еще из детсадика войско набрал... Ладно, хватит! Весь наш уговор отменяется. Пацаны - вы и есть пацаны! И чтобы близко до того американца не подходили, чтоб я про вас и не слышал! Понятно?
   Сашко пристыженно зыркнул на него и опустил голову. Оправдываться было нечем. Он хотел, чтобы посвященных было как можно меньше, поэтому рассказал о поручении лишь Юке и Толе, но те отнеслись к нему без всякого интереса.
   - Сыщики-разбойники? - насмешливо спросил Толя. - Я в детские игры не играю. Лучше почитать.
   В Чугунове он взял у Вовки толстый том романов Сименона и теперь упивался повествованиями о доблестях инспектора Мегрэ. Юка насмотрелась на иностранцев в Ленинграде.
   Если говорить по правде, Юка была не совсем искренней. В другое время она бы не отмахнулась от предложения Сашка, но сейчас ей было не до того. Желание порождает надежду, надежда побуждает к действию.
   Всегдашние жажда и предчувствие тайны, которая внезапно может открыться, неотступное, жгучее желание проникнуть в нее понуждали Юку искать ее там, где и при самом буйном воображении нельзя заподозрить существование даже пустякового секрета. Сейчас все внимание Юки было поглощено Лукьянихой.
   3
   Приезд участкового уполномоченного Кологойды заметили все, а когда он, застигнув на месте преступления Митьку Казенного, арестовал его и увез в Чугуново, происшествие долго обсуждали. На старушку, которая сидела рядом с Кологойдой в чугуновском автобусе и тоже сошла в Ганышах, никто не обратил внимания.
   Ее все знали, она была своя и так же малозначительна и незаметна, как ничем не примечательный камень у дороги, - о нем вспоминают, лишь споткнувшись. О старушке вспоминали, пожалуй, еще реже. Ее имени и фамилии не помнили, при нужде звали ее Лукьяновной, а за глаза Лукьянихой. Неизвестно было, откуда она родом, когда и как попала в Ганыши. Все сверстники ее перемерли, следующее поколение, поседев и облысев, все дружнее перебиралось на вечное жительство под невысокие холмики на сельском кладбище. Лукьяниха непременно участвовала в их погребении, а сама, усохшая и согнутая годами, все так же мелкими, старушечьими, но спорыми шажками семенила по своим делам. А все дела ее сводились к добыче пропитания. С возрастом глаза повыцвели, но остроты зрения не утратили, и Лукьяниха с самодельным лукошком с весны до ранней осени собирала всякий "божий дар" - лечебные травы, землянику, костянику, чернику, а потом грибы. Особого спроса на добычу Лукьянихи не было, но рубли, как известно, складываются из копеек. Лукьяниха вела им бережный счет, а за большим никогда не гналась. Донашивала она чужие обноски, однако содержала себя в чистоте, пахло от нее всегда мятой и богородичной травой, в сельмаге покупала только стирочное мыло, хлеб, постное масло и соль. На луковку и воду хозяева не скупились, поэтому тюрька - неизменная еда Лукьянихи всегда была обеспечена. Если добрые люди звали к столу похлебать постного борща, она не отказывалась, но сама никогда не напрашивалась. Что же еще? Знали, что она богомолка, - бывая в Чугунове, церковной службы не пропускала. По доброте сердечной бралась ухаживать за безнадежно больными, обмывала покойников, но платы за это не требовала, только что кормилась, ну а если чем одаривали - не отказывалась. Не было у нее, что называется, ни кола ни двора, жила у хозяев из милости.
   Когда-то нянчила там детей, дети выросли, отселились, сами обзавелись детьми, а Лукьяниха, как кошка, прижилась к месту. К ней и относились, как к кошке, которая ловить мышей больше уже не может, но за прежние заслуги на улицу не выброшена, а доживает свой век в тепле.
   Вот такова была Лукьяниха. Может быть, ее следовало назвать паразиткой, или, как модно теперь говорить, тунеядкой, потому что в колхозе она никогда не работала, только отиралась меж людьми, но никто о ней так не думал. Да и вообще никто и ничего о ней не думал.
   Вреда она никому не причиняла, а самое главное - ничего для себя не просила, не добивалась, и потому была личностью совершенно незаметной. При редких встречах в сельмаге или на автобусной остановке замечал ее только дед Харлампий и не упускал случая поглумиться:
   - Скрипишь еще, старая? Все покойников отпеваешь?
   - Отпевает батюшка, священнослужитель, на котором сан, - кротко отвечала Лукьяниха. - Я, грешная, только молюсь за них. - Кротость изменяла ей,.и она добавляла: - Бог даст, и за тебя еще помолюсь...
   - Давай, давай, шишига болотная! Без блата и на том свете худо, так ты похлопочи, пристрой меня, где потеплее...
   - А тебе место приуготовано, давно по тебе плачет...
   - Но? - прищуривался дед. - Какое?
   - А ты и сам знаешь, - отвечала Лукьяниха и, крестясь, поспешно отходила, чтобы не поддаться соблазну, не впасть в грех злословия.
   - Так ить, милая, - кричал ей вслед Харлампий, - мы там в одном котле кипеть будем... Так что ты надейся - ишшо повеселимся!
   Если рядом был хотя бы один слушатель, дед непременно добавлял:
   - Про родимые пятна капитализьма слыхал? Вот она и есть - пятно. Только ходячее.
   "Пятно капитализьма" поспешно семенило под горку и скрывалось за поворотом. Злословию Харлампия смеялись и тут же забывали о нем: самого деда по возрасту и всем известному чудачеству тоже всерьез не принимали.
   В хозяйском саду у Юки было излюбленное место:
   застеленный рядном ворох веток и травы под вишняком служил Юке убежищем, когда она ссорилась с мамой, хотела без помех почитать или просто полежать, слушая воробьиные перепалки и виолончельное гудение шмелей, пикирующих на цветы. Однажды к этим звукам примешались новые, прежде не слыханные. Через дыру в ветхом плетне Юка заглянула в соседний сад.
   Под небольшим навесом у тыльной стороны сарая, поджав под себя ноги, сидела чистенькая старушка в черном. Перед ней на вертикально поставленной оси от тележки был укреплен гладкий деревянный круг с комом глины посредине. Одной рукой старушка вращала круг, а пальцы другой быстро и ловко превращали комок глины в маленькую мисочку. Юку охватил восторг она никогда не видела ничего подобного. Окунув пальцы в котелок с водой, старушка окончательно пригладила мисочку, ножом подрезала ее донышко, сняла с круга и поставила в сторонку на дощечку, где уже сохли три такие же мисочки. Юка вскочила.
   - "Бабушка, можно мне к вам? Я хочу посмотреть...
   Старушка оглянулась.
   - Можно, можно. Отчего ж нельзя? Калитка там не запертая...
   Юка не поняла, при чем тут калитка, и перемахнула через плетень: 4 Присев на корточки, она с восторгом наблюдала, как бесформенный, вязкий шлепок глины уплотняется, становится округлым и гладким, как под пальцами появляется в нем углубление, приподнимаются закраины, делаются все тоньше, глаже и чище и как, наконец, срезанная с круга мисочка становится в рядок с ранее сделанными. Это было похоже на чудо.
   Зарождением цивилизации человечество бесспорно обязано женщинам. Мужчина, сильный и ловкий, охотился, убивал зверей. Однако охотничье счастье переменчиво: сегодня все объедались до изнеможения, потом много дней подряд приходилось голодать. Здоровые и сильные взрослые выживали, старики и дети умирали. Чтобы поддержать детей во время голода, женщины собирали коренья, злаки и, разумеется, прятали их. А куда прятать?
   Только зарыть в землю. Спрятанный таким образом запас портился - он прорастал. Наверное, десятки тысяч лет эти запасы прорастали на глазах у человека, пока он понял, что закапывается горсть семян, а вырастает пять... Додумалась до этого женщина - ей нужно было прокормить детей, и она не могла полагаться на неверное счастье мужа-охотника. Она придумала и первый мельничный постав - два камня, между которыми раздавливались, перетирались зерна, тогда ребенку легче было их есть. Мясо убитого животного сохранить нельзя, но можно сохранить его живым - животное не убивать, а держать на привязи и даже кормить, чтобы оно жило дольше. Так появились прирученные козы и коровьи предки. А кто же, кроме матери, когда у нее от голода иссякало молоко, мог додуматься и поднести своего умирающего ребенка к сосцам той же козы или отдаивать ее? И всегда перед женщиной вставал вопрос - куда положить, во что собрать, в чем хранить? Для сыпучих продуктов достаточно было мешков, плетенных из листьев, корзин из тонких веток. А если корзину обмазать глиной? Глина намокает, но жидкость не пропускает... Такую корзинку, обмазанную глиной, можно даже поставить в огонь костра. Оплетка сгорала, а уцелевшая глиняная обмазка совершенно меняла свои свойства - она уже не намокала, не раскисала ни от воды, ни от молока, становилась твердой как камень...
   Со временем мужчины оттеснили женщин от гончарного дела, приписали его изобретение себе, как, впрочем, и многие другие изобретения и открытия женщин, а изначальный приоритет в гончарном деле проявляется теперь у женщин, быть может, только в том, что и поныне редкая женщина не страдает неутолимой страстью снова и снова покупать посуду...
   Домашним хозяйкам угодить трудно: одной нужна мисочка и именно вот такая, а не эдакая, второй - крышечка для горшка, третьей - такая чашечка для мальца, чтобы не разбивалась, а если разобьется, так чтобы не очень было жалко...
   Вот этим капризным вкусам чугуновских домохозяек Лукьяниха и потрафляла. Настоящей посуды - горшков, мисок, крынок - она не делала, поливы не знала. Но неказистые муравленые изделия ее - крышечки, мисочки, чашечки - хотя и были шершавы и неравномерно обожжены, зато звонки, прочны и дешевы. Хозяйки охотно их раскупали, поддерживая бюджет Лукьянихи на таком уровне, чтобы и в случае неурожая лесной ягоды каждодневная тюрька была обеспечена. За лето раза три, а то и четыре Семен Верста отвозил в Чугуново две ручные корзинки с изделиями Лукьянихи, за что из выручки, если боя не было, получал трешку.
   На несколько дней Юка впала в восторг. Она по пятам ходила за Лукьянихой, к печи для обжига, которой служила пещерка, выкопанная в отвесной стене овражка, натаскала столько хвороста, что его хватило бы на обжиг воза посуды, дома прожужжала всем уши рассказами о чудной старушке, какая она бедная и одинокая, и хотя ей за восемьдесят, она еще бодрая, работает и сама себя содержит. Узнав, что вместо чая Лукьяниха пьет заварку из сушеных земляничных листиков, принесла ей чаю, сахару, и если бы мама носила платья подлиннее, ей наверняка пришлось бы с несколькими распроститься.
   Лукьяниха все принимала с благодарностью, ласково привечала Юку и называла ее доченькой, хотя по возрасту вернее было бы называть правнучкой. Они разговаривали о разных разностях, и только рассказывать о своей молодости Лукьяниха мягко, но непреклонно отказывалась.
   - Было да прошло и быльем поросло... Что ж и ворошить, душу теребить?.. Я уж и забыла все, ровно ничего и не было. То ли в сон, то ли в явь... Все это пустое, доченька. Живу изо дня в день - вот и вся недолга...
   Уклончивость старухи только распаляла Юкино воображение, и у нее все больше крепло убеждение, что над прошлым Лукьянихи распростерла свои невидимые крылья какая-то тайна. И вдруг трепет этих крыльев послышался ясно и отчетливо.
   Однажды к Лукьянихе пришла женщина с узелком в руках. Преждевременно постаревшее лицо ее было исплакано, губы поджаты в горестной гримасе.
   - К тебе, Лукьянна, к тебе, милая, - полупричитая, заговорила она и. кончиком платка привычно вытерла глаза и под носом. - Больше пособить некому, просить некого. - Она опустила голову и заплакала.
   - Иди, доченька, погуляй, - сказала Лукьяниха. - Тут дела бабьи, тебе неинтересные...
   Юка ушла. Увы, стыдя и коря себя, она ушла, чтобы тотчас вернуться. Только уходила она открыто, во весь рост, а обратно поспешно проползла на животе под вишняками- и припала к дырке в плетне.
   Сказать, что Митьку Казенного в Ганышах не любили, значило бы сильно упростить дело. У одних, как у деда Харлампия, он вызывал презрение, у других - страх, кому-то был безразличен, а кто-то негодовал и удивлялся, как земля таких носит. К нему относились по-разному, но к финалу его подвигов все отнеслись одинаково - вздохнули с облегчением, повторяя подходящие к случаю присловья: по делам вору и мука, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить... И только одинединственный человек в селе, да и на всем белом свете, продолжал его любить, боялся и страдал за него, пытался ему помочь и спасти - его мать. Каков он, она знала не хуже других, а может, и лучше, но он по-прежнему оставался ее сыном, первеньким, единственным светом в окошке, единственной и так нужной опорой в жизни, единственной защитой и надеждой. Горько оплакивая его и свою разнесчастную судьбу, Чеботариха металась - она искала путей, ходов и способов помочь ему, выручить, вызволить, спасти... Все ее попытки заканчивались ничем, и она пришла к Лукьянихе. Та слушала ее жалобы, всхлипывания, сочувственно поддакивала и вздыхала.
   - Вот так и бьюся, - закончила Чеботариха. - Никто и слушать не хочет сиди, говорят, бабка, и жди; все будет в свое время и по закону. Ну, на поблажку не надейся, навряд чтобы.
   - Да ить это дело такое... - неопределенно отозвалась Лукьяниха.
   - Вот потому я к тебе и пришла. Больше просить некого, надеяться не на что...
   - А что я могу - старуха никчемная? Разве меня кто послушает?
   - Не тебя - силу твою послушают...
   - Да ты что, милая! Чего плетешь-то? Перекрестись да подумай - какие такие у меня силы? Чего я такого делала али сделала?
   - Ну как же! - сказала Чеботариха. - А Гришку Опанасенко кто вылечил? А Катьку Гаеву кто? Ну, потомто она померла, а сначала-то ей полегчало!..
   - Да когда это было? С тех пор у меня и из головыто все выдуло...
   - Ты не думай! - спохватилась Чеботариха. - Я не задаром! Вот... - Она суетливо развязала узелок, - вот яичек тебе трошки принесла. Мало - так ведь больше где взять? Четверо ртов - их напихать надо... И вот. - Она расправила зажатую в кулаке зеленую бумажку, положила сверху. - Не взыщи сколько есть. Рубли-то, они с неба не падают...
   - Ох, не падают, - покивала Лукьяниха, покосившись на дары.
   - Я и еще, коли что... Огородники принесу - картофельки там, капусточки... Только ты уж пожалей меня, не отказывай.
   - Да ведь кабы он болел, лихорадкой, к примеру, как Григорий... Есть молитва и от Трясовицы, и от Медни, и от Коркуши, и от Коркодии, и от Желтодии... От всех двенадцати скопом и от каждой на особицу. А от суда нету.
   - Да ты поищи, подумай, может, какая отыщется.
   - Да ведь суд-то безбожный! На него молитва не подействует. Не молитвы, ума твоему Митьке поболе бы надобно.
   - Где ж его взять, коли нету? - снова заплакала Чеботариха. - Может, все-таки попробуешь?
   - А как не поможет?
   - Там уж как бог даст... Только ты уж постарайся, чтобы помогло.
   - Не знаю... Есть одна молитва от урока.
   - Это от чего же?
   - Ну, от сглазу, что ли, от порчи... а ведь суд - не порча, никто его там не сглазит.
   - Ну все одно прочитай, какая ни на есть... все лучше, чем никакой.
   - Надо бы какую вешшичку евонную, что ли...
   - А я припасла, припасла, - засуетилась Чеботариха и достала из узелка вспухшую от грязи, засаленную кепку Митьки.
   Лукьяниха взяла ее обеими руками, как полную тарелку или миску, зашевелила губами, не то вспоминая, не то примериваясь, сколько могла выпрямилась и вдруг заговорила не своим обычным, а совсем другим голосом в нос и нараспев:
   - Встану я, раба божия, не благословясь, пойду, не перекрестясь, из дверей не в двери, из ворот не в ворота, сквозь дыру огородную. Выйду я не в чистое поле, в сторону не в подвосточную, не в подзакатную. Подымаются ветры-вихори со всех четырех сторон, от востока до западу, сымают и сдувают с крутых гор белы снежки, сымают и сдувают с вшивого добытка уроки, озепы, призеры, злые-лихие приговоры. Подите же вы, уроки, озепы, призеры, злые-лихие приговоры, понеситесь во лузя-болота, где скотинке привольно, народу невходно, там вам жить добро, спать тепло. Замыкаю свои слова замком, бросаю ключи под бел горюч камень алатырь; а как у замков смычи крепки, так слова мои метки. Будь моя молитва крепка и липка, хитрее хитрово хитрова и щучьего зуба. Аминь.
   Плечи Лукьянихи опустились, она снова сгорбилась и начала вытирать кончиком головного платка проступивший пот. Чеботариха, некоторое время еще вслушиваясь в отзвучавший заговор, кивала в такт головой, потом сказала:
   - Вот истинно: злые-лихие приговоры... Ох, злые!
   Ох, лихие... - Она помолчала и осторожно сказала: - А не коротка молитва-то? А, Лукьянна?
   - Да ччто ты, мать? Чай, не на базаре, молитвы аршином не меряют...
   - Да ты не сердись на меня, бабу глупую!.. Я ведь от горя, от мученья своего... Может, сыщется какая подлиньше? А я уж не постою...
   Она достала из-за пазухи такую же пропотевшую зеленую бумажку, расправила и положила на первую.
   Лукьяновна взяла кепку и снова заговорила-запричитала:
   - Во имя отца и сына и святаго духа. Аминь. Встанет раб божий Дмитрий, благословясь, пойдет, перекрестясь, из избы дверьми, из двора воротами, пойдет в чисто поле, облаком оболочится, утренней зарей подпояшется, частыми звездами затычется от призеров, от прикосов, от урочливого человека, от прикосливого человека, от черного, от белоглаза, от черноплота, от белоплота, от одножена, от двоежена, от однозуба, от двоезуба, и от троезуба, и от колдуна, и от колдуньи, от ведуна и от ведуньи, и от всякия змия лихих, и от своей жены, и от чужих, и от всякого рожденного: от сутулого и от горбатого, наперед покляпаго, от старца, от старицы, от чернеца, от чернечихи, и от попа, и от дьякона, и от пономаря, и от всякого крылоса, и от девки-простоволоски, и от бабы-белоголовки, от всякого на дороге стречного, постигающего, засмотряющего, завидяющего. Всякому рожоному человеку божий твари не узнать; облака не открыть, не отпереть; частых звезд не оббивать и не ощипати; утряны зори топором не пересекчи; млада месяца не ототкнуть, не отпереть - так и его, раба божия Димитрия, никому не испортить, не изурочить, век по веку, отныне и до веку. Злому и лихому порченику, урочнику, всякому рожоному человеку - соли в глаз, железна спица в гузно, дресвяной камень в зубы. Которые слова забытущие, обыдущие, будьте мои слова все сполна переговорены, по всяк день, по всяк час, безотпяточно, безоглядочно, век по веку, отныне и до веку. Небо - ключ, земля - замок. Аминь!
   - Ну вот - все, боле ничего не знаю, - уже своим обычным голосом сказала Лукьяниха.
   - Спасибо тебе, милая, вот уж какое спасибо! - сказала Чеботариха. Эта вроде как поспособнее, поскладнее... Дай-то бог, чтобы помогла! Дай-то бог!..