- Есть одна мысль, - сказал он, и голос его опустился почти до папиных басовых низов.
   Среди многих достоинств, которые Толя перенял у папы, была и благородная страсть к латыни. Нет, латыни папа не знал, и где бы он мог ее изучать? Но папа восхищался звучанием латинских слов, подобным звону бронзы, преклонялся перед силой и лаконизмом латинских изречений, разящих, подобно ударам короткого меча. Эти изречения папа собирал, любил повторять, любовь к ним привил и сыну. И сейчас Толя совершенно папиным голосом торжественно сказал:
   - Римляне говорили: Similia similibus curantur.
   - Толя! - вскипела Юка. - Ты не можешь без своих премудростей, объяснить просто, по-человечески?
   Но Толя не позволил сбить.себя с нужного тона.
   - Я ведь повторяю общеизвестное изречение: "Подобное лечится подобным!" А мысль состоит в следующем... По-моему, вера в клады - самое настоящее суеверие. А если человек суеверен в одном, так он и в другом суеверен. Его можно напугать так, что он не только перестанет искать клад, а за километр и место это будет обходить.
   - Придумал тоже! - сказал Сашко. - Да кто нас испугается?
   - Нас - нет. Но люди, которые верят в таинственные клады, верят и в тайные силы, которые эти клады охраняют, - в духов, привидения... У меня, кажется, сложился один замысел... Нет, я расскажу потом. Прежде мне необходимо съездить домой, и я сегодня же поговорю с родителями. А сначала пойдем посмотрим развалины, прикинем все на месте.
   Над дверным проемом сохранились остатки лепнины.
   Верхняя часть обрамления осыпалась, на уцелевшем щите выпуклое сердце пронзали накрест две сабли. Когдато все было раскрашено, но краска давно осыпалась, и теперь только въевшаяся пыль и грязь оттеняли барельеф.
   Для ребят это была ничем не интересная грязная нашлепка, но Юка, узнавшая от Лукьянихи трагическую тайну ганыкинского рода, приостановилась.
   - Красиво! - сказала она. - Сердце, пронзенное мечами...
   - По-моему, не мечами, а саблями, - возразил Толя. - И что тут красивого - протыкать сердце саблями?
   - А, ты не понимаешь!.. Узнать бы, что это значит...
   - Ну, навряд чтобы такая стенка упала, - сказал Антон, упираясь руками в полуметровую стену.
   - Что ты делаешь? - испугалась Юка и оттолкнула его.
   - Да ее бульдозером не своротишь, - засмеялся Антон.
   - А если подкопать? - сказал Сашко. - Дядько Иван лучше знает.
   У самого основания капитальной стены в разных местах зияло несколько раскопов. Внутренние стены перегородок были тоньше и кое-где уже разрушались. В правом крыле, ближе к лесу, стены достигали почти метровой толщины, оконные проемы были узки, как бойницы, и даже перегородки устояли против огня и времени. С них осыпалась штукатурка, но кладка осталась целехонькой.
   - Во! - сказал Сашко. - Как дот! Наши сельские пробовали кирпич выколупывать - ну, для всякого дела... - ничем его не возьмешь. Как железо. Батько говорил, тут раствор какой-то особый, старинный.
   Юка догадалась, что именно в этом крыле и жил когда-то Старый барин. Она жадно шарила взглядом по стенам, углам и проемам, ища хоть какие-нибудь следы той, давно минувшей жизни, но она исчезла, не оставив после себя ничего, кроме несокрушимых стен и обломков кирпичей под ногами, давно присыпанных землей и поросших лебедой и крапивой. Только в одном простенке между окнами на уровне человеческого роста была как бы небольшая ниша - не то остаток тайника, не то место опоры для могучей балки. Юка на всякий случай засунула руку и все ощупала - оттуда посыпался мелкий сор, нанесенный ветром.
   Толя никогда не лгал. Он говорил правду даже тогда, когда окружающим это казалось не только бессмысленным, но и просто вредным - для дела, скажем, не говоря уж о самом Толе. Папа про себя этим очень гордился, а мама, хотя и одобряла полную правдивость сына по отношению к ней самой, с тревогой думала о том, как Толя будет жить дальше, среди людей, где бескомпромиссная правдивость, случается, приносит правдолюбцу одни неприятности... Сам Толя считал, что лгать унизительно для человеческого достоинства, а так как к себе в глубине души он относился с немальГм уважением, то и достоинство свое строго оберегал. Ему даже казалось, что соврать он просто не сумеет, что это органически ему не свойственно и потому невозможно. Но сейчас он врал совершенно бесстыже, глядя невинными глазами на папу и маму, врал, не испытывая при этом никаких укоров совести или смущения и, может быть, лишь с некоторым удивлением перед той легкостью, с какой это вранье складывалось.
   Ни поехать в Чугуново, ни привезти оттуда что-нибудь тайком было невозможно. Но совершенно невозможно было и посвятить родителей в свой замысел. Не только мама, у которой мог случиться шок от такого замысла, но даже всегда уравновешенный и терпимый папа мог утратить всю свою уравновешенность, возмутиться, запретить и просто не допустить его осуществления. А этого в свою очередь не мог допустить Толя. Он сам предложил, взял на себя, обещал, а обещания надо выполнять.
   Любой ценой. Потому что не выполнить обещание - это уж совсем, как говорится, потерять лицо... Толя избегал об этом думать прямыми словами, но меньше всего хотел бы "потерять лицо" перед Юкой.
   Тут же после обеда, когда мама уже покончила с посудой, а папа еще не успел заснуть и до автобуса оставалось достаточно времени, Толя небрежно заметил, что, кажется, Ганыши он для себя исчерпал и начинает подумывать, не заняться ли ему делом. Каким? Ну, например, немецким. Отметки у него хорошие, но ведь учат язык не для отметок. Поверхностные знания по учебнику, которые дает школа, - это же, в общем, ерунда, полузнания, которые без практики моментально улетучиваются.
   У него совершенно нет разговорной практики. А ведь самое главное чтобы чужая речь была, так сказать, на слуху, все время звучала в ушах... В том-то и дело, что здесь разговаривать по-немецки не с кем. Эта ленинградская девочка - она изучает французский, а Сашко - ну, этот соседский мальчик, местный, с которым он дружит, так тот просто плюется, слышать ничего не хочет, говорит, ему этот язык за зиму надоел... Так вот, не будут ли мама и папа возражать, если он съездит домой и привезет магнитофон и немецко-русский разговорник... Нет, конечно, не "Днепр", "Днепр" - тяжелый, везти неудобно...
   Вот если бы папа позволил взять его портативный, репортерский?..
   Папа вынул трубку изо рта и задумался. Они любили музыку, поэтому давно купили магнитофон "Днепр" и часто им пользовались. Но Толин папа еще не утратил иллюзий и надежд. Он все надеялся, что когда-нибудь сможет выбрать время, куда-то поехать, к каким-нибудь знатным, прославленным людям, взять интервью, записать его на пленку и опубликовать. Или, может быть, случай сведет его с выдающимся ученым, художником - записать беседу с ним, а потом написать очерк... И однажды, будучи в Киеве, он купил в комиссионном магазине портативный магнитофон на батарейках. Прекрасный оказался аппарат! Запись чистая, воспроизведение ясное, громкое, не хуже, чем у "Днепра". Но Толин папа работал секретарем в районной газете, а ответственный секретарь в районной газете - это человек, который никогда не сможет "выбрать время", никаких очерков не пишет и интервью не берет. Он делает газету. Поэтому, исключая время на сон, вся жизнь его протекает в редакции и типографии, в типографии и редакции. И прекрасный портативный магнитофон недвижимо стоял дома на письменном столе и не зарос пылью только потому, что у Толиной мамы неостановимая война с пылью возобновлялась изо дня в день.
   Папа молчал, и Толя обмирал, опасаясь, что он побоится доверить ему аппарат и все провалится, но папа не боялся - он просто вдруг понял, что все его надежды несбыточны, иллюзии вздорны, и теперь мысленно прощался с ними.
   - Ну что ж, - сказал, наконец, папа, - пожалуйста, я не возражаю.
   Все остальное далось уже легко. Толя кротко выслушал мамины наставления, записал ее поручения, положил в карман деньги и, теряя по дороге остаточные угрызения совести, побежал к сельмагу, возле которого останавливался чугуновский автобус.
   5
   Человек не может любить будущее - он его не знает.
   Он любит или не любит настоящее - все, что вокруг него, и он любит или не любит то, что образовало это окружающее, то есть прошлое. Если знает его...
   Можно любить родину, зная только нынешнее и ближайшее, то есть то, что окружает человека сейчас. Такая любовь зарождается с мгновения, когда крохотный живой комочек, будущий человек, впервые открывает глаза и видит мир, в который он вошел. Он врастает в этот мир, а мир врастает в него, он - часть целого, а целое - часть его самого. Но насколько глубже и сильнее становится эта любовь, если человек узнает, что сущее - земля отцов, и узнает, какими были, что сделали отцы, чтобы она стала такой, какова есть.
   В большинстве мы любим родину безотчетно и бессловесно, это чувство целомудренно и молчаливо. Любая попытка перенести разговор о нем в обиходность приводит к ходульности и фальши. Иное дело, если любовь к родине находит свое выражение в поступках. Когда мы слышим слово "патриот", мы вспоминаем имена людей, которые в далеком или недавнем прошлом совершили из ряда вон выходящие деяния в защиту родины или во славу ее, и с благодарностью склоняемся перед их памятью.
   Но есть категория патриотов, о которых история молчит, хотя их множество, они рассеяны по всей нашей огромной стране. Они не совершают необычайных деяний, которые поражали бы воображение, но они - истые подвижники, и вся жизнь их по справедливости должна быть названа подвигом. Сами о себе они так не думают, не требуют и не ждут, чтобы перед ними склонялись, не рассчитывают на награды и благодарность. Они даже редко просят о помощи, и единственное, чего жаждут - чтобы им- не мешали. Их окрестили "краеведами" и отнесли к разряду иногда назойливых, но, в общем, безвредных чудаков.
   Часто повторяют присловье: "Чудаки украшают мир".
   Это неверно и придумано представителями той "средней", "нормальной" категории людей, которым кажется, что мир - это они и есть, так как один от другого ничем не отличается, а чудаки потому и чудаки, что они из ряду вон, что-то выдумывают, что-то делают "не как все"...
   Что такое чудак? Человек странного нрава, поступающий вопреки принятому порядку и обыкновению. И действительно. В далекой первобытности все топали пешком по берегу реки, а какой-то чудак взобрался на плывущий ствол дерева, поплыл на нем, а там, глядишь, и появилась лодка. Нормальные люди, как и все дикие звери, панически боялись огня и бежали от него, а чудак преодолел страх, научился греться у огня и готовить на нем пищу; все нормальные люди просто жили в пещерах, ели, спали, а чудак начал выцарапывать, малевать на стенах, и из этого родилось искусство; и так можно продолжать до бесконечности. Вся история человеческого рода непрестанная борьба между инертной нормой, обыкновенностью и подвижным, любознательным и неугомонным чудачеством. Чудаки не украшают мир, они его создают.
   Всеми успехами, достижениями, всеми взлетами человеческого гения мы обязаны чудакам. Не случайно корень слова "чудак" тот же, что и в словах, которыми мы называем все поразительное и необыкновенное, - чудный, чудесный или просто чудо.
   От звериной праистории до компьютеров и космических полетов человечество прошло тяжкий, залитый кровью путь, на котором уничтожались целые культуры, вдребезги разбивались цивилизации. Но находились чудаки, которые подбирали остатки разбитого вдребезги прошлого, сохраняли его памятки и памятники, любовно берегли для потомства. Эти чудаки сохранили для мира древние науки и искусство, они писали хроники и летописи, собирали все, что могло людям, каждому народу рассказать о его родине, откуда каждая земля пошла есть, кто были отцы и как они распорядились своей землей и своей судьбой.
   Конечно, главную долю этого труда давно уже выполняют историки и археологи. Обладающие специальными знаниями, во всеоружии библиотек, хранилищ и архивов, они пишут капитальные труды, создают гипотезы, теории, направления. По трудам, заслугам и награды - звания, почет и все прочее, что сопутствует успеху.
   Ничего этого у краеведов нет. Специальной подготовки большинство из них не имеет, да и когда было ее получать, если нужно было иметь какую-то профессию и работать, чтобы жить, ибо краеведением не проживешь.
   Писать они не борзы и чаще всего совсем не златоусты, поэтому печатных трудов не имеют. Почетных званий и орденов им не дают, иногда дают им только клички, но - не обидные: их, как когда-то городских сумасшедших, зря не обижают. У них нет никаких привилегий и прерогатив, к сожалению, очень часто у них нет и никаких прав.
   У них есть только одно - всепоглощающая страсть, неутолимая любовь к родной стране, ее настоящему и ее прошлому. В отличие от других видов любви, эта никогда не ослабевает, а только усиливается, в ней не разочаровываются и не охладевают. Ей подчиняется, ей отдается вся без остатка жизнь. Она не приносит ни славы, ни денег, ради нее терпят лишения и невзгоды, семейные нелады, а иногда и полный разлад. Она делает людей неуязвимыми к насмешкам и даже оскорблениям, дает силы и стойкость, которые позволяют все перенести и выдержать. Она способна двигать горами и, пожалуй, даже больше, потому что иногда легче сдвинуть гору, чем преодолеть тупое упрямство невежественного чиновника. Зародившись как личное увлечение, отдушина для себя от повседневной "нормальности", страсть краеведа очень скоро превращается в служение людям, потому что в этом ее единственный смысл. Все, что собирает, узнает краевед, предназначено другим, и смыслом его жизни становится желание и готовность сообщить, отдать людям то, что сумел собрать и узнать он. Только становясь общим достоянием, собранное превращается в сокровище.
   Вот таким краеведом был директор чугуновского музея Аверьян Гаврилович Букреев. Университет он закончил перед самой революцией, в силу разных житейских передряг оказался в Чугунове, где долго преподавал в школе историю и по совместительству географию. Одних уроков для его деятельной натуры было мало, он заинтересовался кустарными промыслами района - тогда они еще существовали - и начал собирать образцы их продукции, потом старинную посуду и утварь, потом... Потом очень скоро домик, принадлежавший его жене, превратился в склад хлама и старья, как говорила жена, в котором не то что жить, а нельзя было повернуться. Рассказывать о мытарствах Аверьяна Гавриловича, пока он добивался решения об открытии музея, слишком долго и стыдно.
   Музей в конце концов открыли, Аверьян Гаврилович покинул школу и стал его директором. Жена Аверьяна Гавриловича умерла, и если прежде так называемой личной жизни он отводил крайне ограниченное время, то теперь все, без остатка, время было отдано любимому делу и не приходилось отвлекаться на то, что называется бытом и семейной жизнью. Несложное домашнее хозяйство вела младшая сестра Букреева, бодрая еще старушка. Ее Аверьян Гаврилович приспособил и к работе в музее в качестве кассира и контролера у входа, так как охотников до пустяковой кассировой зарплаты найти было трудно. Несмотря на то, что ему уже было под семьдесят, Аверьян Гаврилович остался по-юношески поджарым и подвижным.
   Нельзя сказать, чтобы музей ломился от посетителей.
   Хотя Аверьян Гаврилович безотказно - и бесплатно - проводил всюду, где удавалось, беседы и лекции, взрослые предпочитали посещать кино, ресторан или, на худой конец, чайную, где по вечерам чай уже не подавали. Но Аверьян Гаврилович добился, чтобы все учителя истории окрестных школ приводили или привозили в музей своих учеников. И это было самым важным детские души восприимчивее, они еще не обросли корой бытовых забот и жадно тянулись к знаниям. В летнее время посетителей было еще меньше, во всяком случае, не было экскурсий, и Аверьян Гаврилович без всяких командировочных - откуда бы они взялись? - на попутных машинах, а то и пешком колесил по округе. Он знал в ней не только каждое селение, но чуть ли не каждый дом, неустанно искал и находил то, что, по его мнению, следовало поместить в музее. Если удавалось - выпрашивал в дар, у хозяев-жмотов покупал, а поскольку средств на закупку музей почти не имел, Аверьяна Гавриловича останавливал только лимит собственной зарплаты - убежденный вегетарианец, он считал, что им с Дусей вполне хватит овощей и картошки с приусадебного огорода. Чтобы увеличить жалкий закупочный фонд, Аверьян Гаврилович старался подработать. Он был мастером на все руки и в свободное время ремонтировал для школ разного рода наглядные пособия, которые школьники с извечным постоянством ломали или портили.
   Годы, а особенно война с разного рода бюрократами наложили на лицо Букреева явственный отпечаток. Густые брови нависли над глазами, почти скрывая их, а возле рта прорезались горькие, с некоторым даже оттенком сарказма, складки. Но стоило кому-нибудь проявить интерес к музейному экспонату или любому вопросу из истории края, как лицо Аверьяна Гавриловича совершенно преображалось: под нависшими бровями оказывались нисколько не полинявшие, а как-то даже по-детски сияющие глаза, саркастическая гримаса превращалась в обаятельную улыбку.
   Вот так и просияло лицо Аверьяна Гавриловича, когда Толя по дороге домой зашел в музей и со своей обычной вежливостью спросил, не может ли товарищ директор ответить на один вопрос.
   - С удовольствием, с удовольствием! Чем могу?
   - Мы всей семьей живем сейчас на даче, в Ганышах.
   Там стоят развалины бывшего помещичьего дома...
   - Ну как же! Как же! Знаю! - подхватил Аверьян Гаврилович. - Деревянный дом был заменен каменным в начале девятнадцатого века. А в начале двадцатого к нему пристроили большой новый. Разграблен и сожжен в восемнадцатом году. Все перекрытия рухнули, но коробка весьма прочная. Могла бы еще пригодиться... Я не раз ставил вопрос об использовании. Ее можно было бы и под дом отдыха приспособить, и под школу... А еще бы лучше...
   Тут Аверьян Гаврилович остановился, едва не выдав свою затаенную мечту - после соответствующего ремонта разместить там музей. Мечта была несбыточной - деньги и фонды на ремонт нужны большие и никто их не даст, а если бы даже дали и все произошло по желанию Аверьяна Гавриловича, то кто бы посещал захолустный музей? И Аверьян Гаврилович оторвался от своих беспочвенных мечтаний.
   - Да, так что же с этими развалинами?
   - Там над входом было что-то такое налеплено - не то герб, не то украшение...
   - Нет, какое же украшение?! Герб, конечно! Фамильный дворянский герб. Ганыки - род литовско-русского происхождения. Род, в общем-то, малозначительный, ничем, так сказать, себя не прославивший, но герб Ганыки имели самый настоящий. И даже высочайше, то есть императором, утвержденный. Если интересуетесь, могу показать...
   - Если вас не затруднит, - вежливо сказал Толя, - я с удовольствием.
   Герб Юке понравился, и Толя решил узнать о нем побольше.
   Моторы всякого рода играют в нашей жизни все большую роль, и все чаще по отношению к людям употребляют слова из автомобильно-тракторного, так сказать, лексикона, и, например, о людях, которые быстро включаются в какое-либо дело, увлекаются, принято говорить, что они "заводятся с пол-оборота". Аверьян Гаврилович заводился даже с "четверти оборота", если речь заходила о деле его жизни. Сейчас Аверьян Гаврилович уже "завелся" и спешил рассказать если не все, что знал, то хотя бы то, что удастся.
   - Гербоведение, или геральдика, весьма любопытная отрасль исторической науки. Зародились прообразы гербов еще в древности, как особые знаки, изображения, которые выделяли какое-либо лицо среди других. Но особенное развитие гербы получили в средние века у рыцарства. Они стали просто необходимы, потому что - представляете? - все закованы в стальные латы, все похожи друг на друга, так-скать, как консервные банки, как тут отличить одного от другого? Как отличить прежде всего вождя, командира? Вот и появились всякие условные изображения, эмблемы на латах, знаменах, печатях. Постепенно они закреплялись, стали передаваться по наследству, становясь, так-скать, родовыми. К нам гербы пришли через Польшу, ведь и само слово "герб" - польское... А в России они начали утверждаться со времен Алексея Михайловича, потом особенно при Петре Первом, а император Павел даже особым манифестом обязал составить общий гербовник дворянских родов. Но вообщето в России, в отличие, скажем, от Польши, к гербам относились спустя рукава. Всего насчитывалось около шестидесяти тысяч дворянских родов, а гербы зафиксированы были у каких-нибудь трех тысяч... одной двадцатой... Но Ганыки, хотя никакими доблестями свой род не прославили, герб имели...
   Аверьян Гаврилович ввел Толю в свой кабинет - маленькую комнату, в которой стояли крохотный ученический столик и узкая табуретка перед ним. Все остальное было занято книгами. Ими до самого потолка были забиты пристенные полки, они шаткими колонками прислонялись к полкам, стопками и грудами занимали пол, оставляя лишь узкий коридорчик к столу. Они лежали на столе, под столом, должно быть, и в столе тоже, и если пол комнаты не проваливался, то только потому, что проваливаться было некуда - он лежал на фундаменте.
   Аверьян Гаврилович усадил Толю на табурет перед столом и достал с полки толстую книгу без переплета.
   - Сейчас посмотрим, - сказал он, открывая ее. - Г...
   г... г... Ганыка... Вот, пожалуйста. - И он положил перед Толей развернутую книгу. - Это изображение герба Ганык. А вот и описание... "В щите, имеющем серебряное поле, изображено красное сердце, пронзенное двумя саблями. Щит увенчан дворянским шлемом с дворянскою на нем короною. Намёт на щите серебряный, подложенный красным". Намётом называется вот это обрамление по бокам и сверху щита из таких условных как бы листьев... Он образует, так-скать, шатер над щитом... Да, собственно, намёт - это и есть по-польски шатер...
   - А что это значит, - спросил Толя, - сердце, пронзенное саблями?
   - Вот уж тут, знаете, - развел руками Аверьян Гаврилович, - не умею вам объяснить. Думаю, просто перенято с какого-нибудь другого герба. Это довольно распространенный в геральдике мотив - сердце, пронзенное мечом, кинжалом... А может, и был какой-нибудь Ганыка, переживший трагическое разочарование? Или измену?
   Мотивы, так-скать, вечные. Ведь и до сих пор, - прижмурился Аверьян Гаврилович, - молодые люди вырезают на скамейках и на деревьях сердца, пронзенные стрелами...
   - Да, бывает, - согласился Толя и почему-то покраснел, хотя сам никогда таких сердец не вырезал. - А можно, - сказал он, чтобы перевести разговор, - вы не позволите мне перерисовать этот герб? Я бы хотел показать его своим товарищам в Ганышах, - добавил он и покраснел еще больше.
   - Пожалуйста! Вы хорошо рисуете? Может, лучше скопировать: на папиросной бумаге, я имею в виду? Вот вам листочек бумаги, карандаш... Только, пожалуйста, сильно не нажимайте...
   Толя перерисовал герб, записал, как он раскрашен, и, несмотря на полную готовность Аверьяна Гавриловича продолжить столь интересно начатую беседу, поблагодарил и распрощался. Он был очень доволен собой. Не потому, что многое узнал, а потому, что его осенила мысль сделать Юке сюрприз. Он представил, как удивленно и восхищенно Юка взмахнет своими мохнатыми ресницами, и заранее сдержанно и скромно улыбался.
   Внезапно эта воображаемая картина исчезла вместе с улыбкой. Толя припустил бегом к дому. Он схватил портативный магнитофон, проверил, на месте ли бобина, и побежал обратно. За высоким дощатым забором выла собака. Может быть, она потеряла хозяина и теперь изливала свою тоску о нем, а может, это просто был уже большой, но еще глупый щенок, которого оставили одного, ему стало невыносимо неуютно и скучно в одиночестве, и он жалобным воем выражал свою обиду на судьбу и хозяев.
   Толя подвесил микрофон к нагрудному карману, приоткрыл крышку магнитофона и включил. Бедный пес начинал с короткого повизгивания, его сменял скулеж, становящийся все громче и протяжнее, и завершал все необычайно тягучий, с какими-то даже фиоритурами, невыносимо тоскливый вой. Толя записал несколько таких рулад и, очень довольный, выключил магнитофон.
   В этот день ему решительно везло. Неподалеку от своего дома он нагнал женщину, катившую коляску, в которой куксился и хныкал маленький ребенок. Толя включил запись. Ребенок плакал все громче, пока не зашелся в отчаянном "уа-уа". Мать вынула его из коляски, начала тетешкать на руках и тут заметила Толю.
   - Что тебе нужно, мальчик? - сердито сказала она. - Не видишь, ребенок плачет, а ты тут крутишься со своим ящиком.
   - Извините, пожалуйста, - сказал Толя и ушел.
   Фонотека всегда была у них в идеальном порядке, и Толя тотчас нашел серенаду Мефистофеля из оперы Гуно.
   Правда, Шаляпин пел ее по-французски, но это не имело значения - слова Толе не были нужны. Однако прослушав Шаляпина, Толя поставил серенаду в исполнении Пирогова и - остановился на ней: запись была свежее, голос звучал грубее, резче... Толя свел записи на одну пленку, потом, меняя их местами, вслушивался, регулировал тембр, громкость, а кое-где даже менял скорость, и звук растягивался, плыл, становился странным и каким-то диким...
   Настал вечер, который в Чугунове очень быстро переходит в ночь. Толя покончил с записями и сел к столу у открытого окна, чтобы изготовить свой сюрприз. Он отодрал от блокнота обложку из плотного картона, перенес на нее рисунок герба и густо раскрасил акварельными красками. Потом он вырезал герб, обтянул целлофановым листком; а при помощи клея и полоски материи прикрепил английскую булавку к обратной стороне герба. Получилась вполне приличная брошка.