Петр знал, что у него есть враги, а самый ярый среди них - его жена, но не боялся их и даже презирал - он был уверен, что они не посмеют, так как это было бы нарушением дисциплины и всех основ жизни.
   А они посмели. Окруженный придворными, Петр приехал в Петергоф, чтобы отпраздновать именины. Екатерины там уже не было, и через какое-то время стало известно, что в столице мятеж против государя. Это был первый удар, от которого мир Петра III зашатался. Но сам Петр устоял. Он писал указы, рескрипты, рассылал курьеров в Петербург, воинские части, в Кронштадт. Преданные царедворцы рвались в Петербург, чтобы призвать к покорности мятежников, Екатерину усовестить, а в крайности убить ее. Курьеры не возвращались, а преданные - предавали. Это был второй удар. Оставалось последнее прибежище и надежда - армия и флот. Но воронежский полк и другие части, уже направившиеся на войну по нарвской дороге, не вняли призывам императора, а спешно возвращались в Петербург. Разместив придворных на галере и парусной яхте, Петр направился в Кронштадт, чтобы послать военные корабли бомбардировать мятежную столицу и, высадив десант, овладеть ею. Но Кронштадтская гавань преграждена боном, а на требование императора открыть бон мичман Кожухов прокричал в рупор, что императора больше нет, а есть императрица Екатерина и чтобы яхта и галера уходили, иначе крепостные орудия откроют по ним огонь. Армия отказала в повиновении монарху, флот угрожал ему бомбардировкой. Это был третий и сокрушающий удар. Мир, которым и в котором жил Петр III, мир субординации и дисциплины рухнул, Петр был сломлен нравственно и физически.
   Кто мог ему помочь? Изящные придворные дамы превратились в стадо истерически рыдающих, визжащих баб.
   Приближенные давали советы. Советов было много. Отправиться в Петербург и призвать войска к повиновению... Это равнозначно добровольной сдаче в руки беспощадного врага. Скакать через Нарву в Пруссию к русским экспедиционным войскам, чтобы их обрушить на мятежников... Скакать не на чем - все ямы и заготовленные лошади захвачены мятежниками. Идти на галере в Ревель к главным силам флота российского... Пока галера на веслах дойдет до Ревеля, флот уже присягнет Екатерине - курьеры по сухопутью доскачут быстрее. Занять в Ораниенбауме оборону и дать мятежникам бой... Ораниенбаумские пушчонки годились для салютов, но ке имели боевых ядер, а рота голштинцев могла противостоять надвигающейся армии не больше, чем клок соломы урагану.
   Петр запретил всякое сопротивление как бессмысленное и бесполезное кровопролитие и уже почти безучастно наблюдал, как бегут от него вчера еще "рабски преданные"
   придворные.
   Неужели Петра предали все, не нашлось людей, которые до конца остались верны присяге? Их не насчитать и десятка. Иван Голицын и Андрей Гудозич, генераладъютанты Петра, не стали служить Екатерине и 34 года прожили в своих деревнях, в отставке; генерал-поручик Петр Измайлов, управлявший двором императора, генерал Измайлов, шеф кирасирского полка, не позволявший подчиненным стать на сторону Екатерины, - оба немедленно уволены от службы. Предчувствия Воейкова, загнанного гренадерами в Фонтанку, не обманули его.
   Майор Воейков и майор Шепелев от службы уволены, дальнейшая судьба их неизвестна. Капитан Лев Пушкин, дед поэта, пытавшийся удержать подчиненных ему солдат от присяги Екатерине, уволен от службы и посажен в крепость...
   А народ? Ну, кто же тогда интересовался тем, что думает и чего хочет народ?!
   3
   Итак, злодей и супостат низринут и заточен под неусыпное смотрение вернейших из верных, которых отобрала сама императрица. Торжествующая Екатерина ликует внутренне, но многолетняя школа выдержки и лицемерия пройдена недаром, ликование ее проявляется только в милостивых улыбках, коими она неустанно одаривает сподвижников. Сподвижникам скрывать свои чувства незачем, и они радуются открыто, шумно и бурно, не без надежды, что ликование это будет замечено и вознаграждено. Обескуражена и раздосадована только воинственная княгинюшка Дашкова. Не только оттого, что никакой баталии не произошло и ей не довелось сыграть роль русской Жанны д'Арк, но и потому, что она приготовилась к роли наперсницы и наставницы императрицы, однако сразу же после победы обнаружилось, что императрица предпочитает не наперсниц, а наперсников, такой наперсник давно есть, и не кто иной, как худородный Григорий Орлов, наставницы же не нужны ей вовсе.
   Огорчение юной княгини, разумеется, не могло омрачить общей атмосферы. Возвращение Екатерины из Петергофа в Санкт-Петербург было, ни дать ни взять, триумфом, наподобие тех, какие устраивали древние римляне своим прославленным полководцам после сокрушительной победы над врагом, и, пожалуй, даже торжественнее, так как сопровождалось колокольным звоном, которого римляне не знали. Здесь, правда, победа пришла без сражений, потому что нельзя же считать сражением стычку в Петергофе, где гусары надавали безоружным рекрутам тумаков и затрещин, не шли вереницы пленных, не везли награбленных сокровищ, но в том и не было нужды - державная казна поджидала в столице. Несмотря на отсутствие этих внешних признаков триумфа, он был полным и всеобщим: войска предотвратили нежеланную войну, гвардия отстояла свои привилегии и воочию показала, сколь опасно покушаться на них, духовные пастыри счастливы ниспровержением попыток подорвать основы православия, Екатерина же не только уничтожила угрозу, нависшую над нею, но и получила вымечтанную власть, стала не регентшей, не соправительницей, а самодержавной императрицей.
   В столице всеобщий восторг достиг еще большего накала благодаря догадливости кабатчиков, снова распахнувших настежь двери своих заведений, и расторопности жаждущих ликования толп, кои порастрясли заведения недогадливых. Степень этого накала была нечисленна даже в рублях: с 28 июня по 1 июля у кабацких откупщиков было выпито на 77 133 рубля 60 копеек с двумя полушками, вольные же кабатчики потеряли 28 375 рублей и 53 копейки.
   Откупщики были богаче и потому более рисковы и догадливы - они добровольно открывали двери трактиров и лавок, таким способом показывая свою приверженность матушке-государыне. Им уплатили. Вольные торговцы жались и выжидали, потому их кабаки и были главным образом разграблены. И хотя сумма их потерь была почти в три раза меньшей, они еще долго обивали пороги канцелярий, вымаливая возмещение убытков, пока императрица не положила этому конец, написав на прошении одного из торговцев: "Как казна не приказала грабить, то и справедливости не вижу, чтоб казна платила".
   Чтобы окончательно осчастливить и покорить сердца подданных, Екатерина снизила цену пуда соли на 10 копеек, туманно пообещала дальнейшие "матерние милосердия" и занялась делом более важным и безотлагательным обживанием захваченного трона. Нужно было устраивать приемы для иностранных дипломатов и столичной знати, на которых, стараясь всех обаять и очаровать, она не жалела любезностей и милостивых улыбок, и одновременно предпринимать осторожные, но достаточно решительные меры, дабы всенародное ликование ввести в рамки желаемого и дозволенного, из коих оно начало выходить слишком далеко. Вся гвардия была горда победой, пуще же всех возгордились измайловцы, так как они первые "провозгласили", видели себя новыми лейб-кампанцами и потому решили, что им все позволено.
   В первую же ночь по возвращении, перепившись до изумления, измайловцы в три часа ночи возжелали вдруг и без промедления увидеть дело своих рук императрицу и потребовали, чтобы им показали матушку-государыню.
   Ни Разумовскому, ни Орловым утихомирить их не удалось. Екатерине пришлось ехать в Измайловский полк и самой урезонивать не в меру восторженных почитателей. Несколько разграбленных кабаков - беда небольшая, но шатающиеся по улицам толпы пьяных бездельников после кабаков могли приняться и за что-либо другое, а этого допускать уже никак не приходилось. Того ради на площадях и важных перекрестках были расставлены войсковые пикеты. Хмурый вид гренадер, заряженных пушек и канониров с горящими фитилями наготове очень быстро охладили чрезмерный пыл, шумство прекратилось, и улицы опустели. Кабатчики принялись подсчитывать, во что им обошлось ликование, а петербургский обыватель вновь стал молчалив и осторожен.
   И в самую пору. Краткого манифеста о "восприятии престола" показалось недостаточно, и Екатерина издала манифест, в котором уже без обиняков называла Петра Великого своим дедом, а Елисавет Петровну теткой, во всех подробностях рассказывала, как бывший император Петр III, еще будучи наследником, желал тетке скорейшей смерти, а потом радовался этой смерти и пренебрегал долгом христианина и племянника, сколь был он "мал духом", негоден в императоры и недостоин престола российского, как, став императором, замыслил искоренить "древнее православие", ее, Екатерину, и йаследника Павла истребить и даже живота лишить, законы все пренебрег, гвардию возненавидел, армию раздробил, а отечество вел к скорой и неминуемой погибели. Вследствие всего этого Екатерина вняла народным мольбам, решила принести себя в жертву любезному отечеству и выступила в поход против императора. Далее рассказывалось, как император сначала просил отпустить его "в Голстинию"
   и короны российской "отрицался", и, наконец, приводилось "своеручное" письмо Петра, в котором тот отрекался от престола и клялся никогда его не домогаться. Вот поэтому Екатерине и пришлось "воцариться", хотя она к тому "ни намерения, ни склонности никогда не имела".
   Не успел столичный обыватель вслушаться в этот длинный манифест и сообразить, что к чему, как его настиг новый:
   "В седьмой день после принятия Нашего престола Всероссийского получили Мы известие, что бывший император Петр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим, впал в прежестокую колику. Чего ради не презирая долгу Нашего христианского и заповеди святой, которою Мы одолжены и к соблюдению жизни ближняго своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предусмотренкю следств, из того приключения опасных в здравии -его, и скорому вспоможению врачеванием.
   Но к крайнему Нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашняго вечера получили Мы другое, что он волею.
   Всевышняго Бога скончался. Чего ради Мы повелели тело его привести в монастырь Невский, для погребения в том же монастыре; а между тем всех верноподданных возбуждаем и увещеваем Нашим Императорским и Матерним словом, дабы без злопамятствия всего прошедшаго, с телом Его последнее учинили прощание и о спасении души его усердныя к Богу приносили молитвы; сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение, принимали за Промысел Его божественный, который Он судьбами своими неисповедимыми Нам, Престолу Нашему и всему Отечеству строит путем, Его только святой воле известным.
   Дан в Санктпетербурге месяца июля 1762.
   Екатерина".
   И без того сбитый с толку недавними "действами", крестился, дивился и недоумевал петербуржец, пораженный теперь внезапной смертью императора, о недугах коего прежде ничего не слыхивал. И валом повалил на последнее прощание, хотя было это не легко.
   С юга город, в сущности, кончался на правом берегу Фонтанки. За Аничковым мостом были слободы, потом простирались пустоши, охотничьи угодья, а далее дичь и глушь, которые прорезала единственная дорога на Новгород. От нее отходила просека к месту, где Черная речка впадала в Неву. За пятьсот лет перед тем, когда раздробленную на удельные княжества Русь заливало кровавое половодье монгольского нашествия, северные соседи решили урвать и свою долю. По преданию, именно здесь, возле устья Черной речки, объединенные войска шведов, датчан и литовцев в 1241 году были разгромлены русскими под командой тогдашнего князя новгородского Александра, который за победу сию и получил прозвание Невского. Велением Петра I среди болот и редкого ивняка на месте битвы во славу святой Троицы и преславного князя Александра была заложена Невская обитель, ставшая впоследствии Александро-Невской лаврой. Монастырь рос быстро, был богат и благолепен, одна беда - далековат. От Дворцовой площади верст шесть, от Калинкиной заставы, Екатерингофа и все десять. Знатным господам в каретах да колясках - прогулка, простолюдинам пешим ходом - попробуй доберись. Однако добирались, шли и шли непрерывной вереницей, толпились на монастырском дворе, поджидая черед, когда удастся проскользнуть в узенькую струйку, текущую мимо часовых у входа в покой, где лежало тело бывшего императора.
   Однако и пройдя через тот покой, петербуржец не избавлялся от недоумения, а впадал в еще большее, не умея сказать себе, что же он видел и что могло означать увиденное.
   Гроб стоял на катафалке в глубине покоя, в нем, ногами к проходящим, лежал человек в голубом мундире голштинских гусар, а не в Преображенском мундире, который всегда носил император. Сложенные на груди руки были зачем-то в шведских перчатках с высокими крагами, шея закутана шарфом. Покойники всегда светлы ликом, а у этого лицо было черным-черно. Пламя редких свечей колебалось на сквозняке, по багрово-черному лицу скользили блики и тени, и казалось,.будто оно непрестанно и ужасающе гримасничает. Нависшие над головой своды, черное сукно, которым были обтянуты стены, поглощали скудный свет, и в этом полумраке, как в склепе, скорым шагом продвигалась вереница людей. Скорым оттого, что гвардейские офицеры, коих было на удивление много, стояли цепочкой между текущей толпой и катафалком и то и дело вполголоса подгоняли: "Проходи, проходи, не задерживайся!.." Тут не только вглядеться как следует, а толком лба не перекрестить и не поклониться покойному...
   Выходил человек, осенял себя крестным знамением, и на лице его были растерянность и недоумение. Зачем предуказано захоронение бывшего императора здесь, в Невском монастыре, а не в усыпальнице императоров Петропавловском соборе Санкт-Петербургской крепости?
   Почему не идут заупокойные службы во всех церквах столицы, как было всего полгода назад после кончины Елисавет Петровны, а только здесь, в Благовещенском соборе? И почему над телом покойного идут не евангельские чтения, а усталый иеромонах, зевая, бубнит Псалтырь, как над каким-нибудь коллежским секретарем?
   И отчего это у императора... Да мало ли какие еще вопросы теснились в смятенном уме петербуржца, но задавать их было некому, и не приходило ему в голову задавать эти вопросы на людях - он слишком хорошо знал, куда ведет чрезмерная любознательность...
   А через день состоялись отпевание и погребение. При оных присутствие имели только особы первых пяти классов, то есть не ниже генерал-майора и статского советника. Императрица с наследником на похороны прибыть не изволила, люди простого звания допущены не были. Они, эти люди, молчаливыми толпами толклись на монастырском дворе, за оградой, на прилегающем кладбище. Отгудел последний скорбный удар колокола, кареты и коляски умчали знать в столицу, а толпы все стояли и стояли.
   На что они надеялись, чего ждали? Бог весть! Дождались же только того, что гвардейцы, увещевая уже не императрицыным "матерним словом", но гвардейским матерным, а кое-где и поколачивая палашами в ножнах по загривкам, разогнали ожидающих. Иноки заперли ворота ограды и стали прибирать истоптанный, замусоренный двор.
   Вот теперь спектакль "санкт-петербургских действ"
   на самом деле окончен. Занавесом послужила крышка гроба - сама по себе вещь, конечно, прискорбная, но, что ни говори, - самый прочный заслон от прошлого.
   С прошлым покончено раз и навсегда, освобожденное от этого тягостного груза настоящее следовало использовать для приуготовления будущего. И Екатерина не теряла времени даром. Очарованные любезностью императрицы и вполне удовлетворенные ее заверениями в том, что Россия под ее державством желает только мира и доброго согласия со всеми прочими коронами, дипломаты слали о том депеши и рапорты своим правительствам. Никита Панин усердно сочинял, исправлял и уточнял то, что мнилось ему как бы конституцией, которая установит в России не единоличное державство, а коллегиальное управление делами по шведскому образцу. Екатерина поощрительно улыбалась и желала все новых поправок.
   И этот умный человек и опытный дипломат с большим опозданием поймет, что она попросту водила его за нос и умалять своего "державства" вовсе не собиралась.
   Остальным придворным не было нужды ни в какой конституции, они занимались совсем другим - приготовлением к предстоящим торжествам. Петр III не успел короноваться - законный император по праву наследования и завещания, он был убежден, что процедура эта чисто формальная и с нею можно погодить до окончания военных дел. Екатерине, ставшей императрицей вопреки праву и закону, коронация была нужна безотлагательно, дабы священною церемонией этой окончательно утвердиться на престоле. И уже через четыре дня после переворота она приказала спешно к ней готовиться, назначила коронацию на сентябрь, а отъезд в Москву на август. Прочие жители Петербурга ни участвовать в коронации, ни даже увидеть ее не могли и потому вернулись к своим обычным делам: грузили и разгружали суда, строили дома и от зари до зари надрывались в мануфактурах и всяких мастерских. И потому иностранные посланники сообщали своим правительствам, что жизнь в столице российской вернулась в нормальное русло, положение императрицы все более упрочивается, она же всячески проявляет свое стремление сохранить приязнь со всеми державами.
   Белые ночи кончились, и Домна Игнатьевна встретила Сен-Жермена уже с двусвечником в руке.
   - Дома ли хозяин, Домна Игнатьевна? - спросил граф, поздоровавшись.
   - Нет, нету, батюшка.
   - А скоро будет?
   - Кто ж его, шалопута, знает? Он мне не сказывает.
   - Вы извините, что я так поздно. Мне хотелось повидать Грегуара, а другого времени уже не будет.
   - Так проходи, проходи, батюшка граф, в комнаты.
   Не прикажешь ли вина подать или еще чего? За этой забавой время пройдет, а там, может, и Григорей навернется.
   - Благодарствуйте, Домна Игнатьевна, мне ничего не нужно. Вот только если пожелаете побеседовать со мной?
   - Да что тебе за интерес? - смущенно сказала Домна.
   - Напрасно вы так! Очень, очень интересно... Только вы, пожалуйста, тоже присядьте.
   - Я и постоять могу, мы привычные.
   - Нет, нет, Домна Игнатьевна, присядьте, иначе и мне придется встать.
   - Ну, спасибо, батюшка, что не побрезговал старухой... Только я вязанье свое прихвачу - не могу без дела сидеть, а это дело - разговору не помеха...
   Домна вернулась с вязаньем, села напротив СенЖермена, и спицы с необычайной скоростью замелькали в ее руках. Сен-Жермен молчал и с любопытством присматривался к этому мельканию. Домна подняла на него глаза раз и другой, потом спросила:
   - А что, батюшка, там у вас все такие?
   - Какие, Домна Игнатьевна? И у кого - у. нас?
   - Ну, обходительные такие, чтобы со слугой полюдски разговаривать. А у вас - у немцев, стало быть.
   - Я ведь не немец.
   - Я в том не понимаю, батюшка, по мне, как не русский, так и немец все не по-нашему разговаривают.
   Я их впервой-то и увидала, как в этот содом пришла.
   Тут они все спесивые, еще шибче наших.
   - Что вам сказать? У нас, пожалуй, так же, как и у вас. Но, как говорит русская пословица, в семье не без урода. По-видимому, я один из уродов.
   - Нам бы поболе таких уродов... А вот есть еще турки. Тех-то я не видала вовсе. Покойный барин сказывал, они все как есть с бритыми башками, усища? - во!
   И при кажном страшенный кинжал...
   - Действительно, головы турки бреют и усы растят.
   А что касается ятаганов, то есть кинжалов, так они не у всех. Больше таких, что с сохой или просто с кнутом - скот пасут.
   - Вон оно что! Басурмане-басурмане, а и у них, выходит, люди есть.
   - Есть, есть, Домна Игнатьевна. Люди всюду есть...
   Исчерпав темы светской беседы, Домна замолчала, и спицы в ее руках замелькали еще быстрее.
   - Как ловко у вас получается! - сказал Сен-Жермен.
   - Теперь-то где уж, - полыценно улыбнулась Домна. - Смолоду я куда ловчее была, прямо горело все в руках... А давай-ка, батюшка, я тебе чулки свяжу? - осенило ее. - Без похвальбы скажу - чулки я вяжу знатные. С виду неказисты, зато теплые, как печка. Покойный барин мой, царство ему небесное, он смолоду все в стражениях был, ну и застудил ноги вчистую. Бывало, в непогоду прямо криком кричит. И обувки никакой носить не мог все ему жало да резало. Только мои чулки и надевал. Круглый год их носил, и зимой и летом. Даже со двора в них езживал...
   - Спасибо, Домна Игнатьевна, ноги у меня пока не простужены, а путешествовать в одних чулках затруднительно. Да и некогда уже. Я ведь попрощаться заехал.
   Подорожная в кармане, утром в путь.
   - Видно, как в гостях ни хорошо, а дома лучше. Далеко ли тебе до дому-то?
   - Тысячи две. Да мне еще к приятелю завернуть надо, а версты здесь не мерянные, может, и все три тысячи верст наберется.
   - Я, батюшка, на тыщи эти считать не умею. Дале, как до Новгорода?
   - В Новгороде не бывал, но, думаю, дальше. Много дальше.
   - Страсть какая!.. Мне бы тоже уехать в пору. Домой. У нас ведь в Бежецком не то, что тут. Такая благодать, такая тишина... Бывало, благовест к вечерне за десять верст слыхать... Только теперь и ехать некуда.
   Чужое все.
   - Зачем же ехать? Разве здесь вам плохо?
   - А что хорошего, коли никому не нужна?
   - А Грегуару? Я не видел его с мая месяца. Разве он так переменился?
   - Перемениться не переменился. Только теперь и дома не ночует, когда-никогда забежит. Вот я и сижу день-деньской, как пес на цепи, пустой дом сторожу. А он все там отирается...
   Сердито поджав губы, Домна Игнатьевна ткнула спицей за спину, в ту сторону, где находился Зимний дворец.
   - Вы этого не одобряете?
   - Кто мое одобрение будет спрашивать? Я за него боюсь.
   - Чего же бояться? Грегуар теперь - как это у вас говорят? - пошел в гору, обласкан императрицей.
   - То-то и есть, что в гору... Чем выше влезешь, тем больнее падать. А ласка да таска, они завсегда в обнимку ходят...
   - Почему обязательно ожидать дурного? Никому плохого Грегуар не делает, и ему не станут. У него, повидимому, и врагов нет.
   - Про врагов не знаю. Больно он добер, вся душа нараспашку. Я хоть и не родная мать, а почитай, как родная - своей грудью вскормила, у меня на руках вырос. Оттого и душа у меня болит, как он надолго куда заподенется все беда какая чудится. Вот и ноне. Давеча Алешка забегал - нет ли Григорья? Во дворце его спрашивают, а нигде сыскать не могут. Куда он в эту пору мог запропаститься? Глухая ночь на дворе...
   В дверь громко и резко застучали. Домна переменилась в лице, схватила двусвечник и заспешила в прихожую. Оттуда донеслись мужские голоса, топот и крик Домны Игнатьевны. Сен-Жермен бросился туда. Навстречу ему четверо солдат несли на плаще неподвижное тело, в котором только с трудом можнобыло узнать Григория Орлова. Мундир его был грязен, изорван в клочья, сквозь дыры видны были кровоподтеки, лицо превратилось в окровавленную, вспухшую маску. Побелевшая Домна, не сводя с него глаз, крестилась и приговаривала:
   - Мать пресвятая богородица, что же это? Кто же это? Накликала... Сама беду накликала!
   Сзади шел худенький юный унтер-офицер.
   - Живой? - спросил Сен-Жермен.
   - Был живой, - сказал передний солдат. - Куды его?
   - Сюда, сюда несите...
   Домна Игнатьевна распахнула дверь в спальную.
   Солдаты переложили Григория на кровать, он замычал от боли, но глаз не открыл.
   - Кто его так?..
   Унтер-офицер кивнул солдатам, те вышли.
   - Кто - не знаю, - сказал унтер, - а нашли мы его избитого и без шпаги на берегу Фонтанки. Кругом ни души. Он было очнулся и сказал: "Дом Кнутсена знаешь?
   Снесите туда. Я - Орлов"... Вот мы и принесли... Я-то ведь его знаю. Только, кабы не сказал, нипочем не узнать...
   Сен-Жермен склонился над Григорием, послушал дыхание и сердце.
   - Пьяный, поди? - спросила Домна Игнатьевна.
   - Нет, вином не пахнет.
   Сен-Жермен вышел в прихожую, что-то сказал своему лакею, тот бросился на улицу, вскочил на козлы ожидавшей кареты, и кони с места рванулись рысью. Граф вернулся в спальню, достал из кармана какой-то флакончик, поднес к носу Григория. Лицо его передернулось, он пошевелился, отстраняясь, но граф не отодвигал флакончика. Григорий с усилием выдохнул воздух и открыл глаза. Взгляд его был мутен и бессмыслен, но сознание возвращалось к нему, он глубоко вздохнул, перевел взгляд и узнал Сен-Жермена.
   - Саго padre, - с трудом шевеля вспухшими губами, проговорил он. - Ну, сл,ава богу...
   Он облегченно расслабился, закрыл глаза, передохнув, снова открыл их, обвел взглядом стоящих над ним графа, Домну и унтер-офицера и так же, еле шевеля губами, спросил:
   - Это ты меня принес?
   - Мои солдаты. Я только первый увидал, как вы там лежали. Мы пикетом по берегу Фонтанки шли.
   - А сам кто таков?
   - Измайловского полка унтер-офицер Новиков.
   - Молод ты для унтера...
   - Так я только с двадцать восьмого июня унтер... - смутился Новиков. Когда государыня к нашим слободам подъезжала, а вы впереди бежали, я на часах у подъемного моста стоял и без всякой команды мост опустил. Меня за это в тот же день и произвели... Вы меня не помните, а я вас хорошо запомнил.
   - Ничего, жив буду, я тебя вспомню... Мамушка, подай шкатулку за изголовьем... а ты, унтер, снимай шапку... Только с солдатами поделись...
   Новиков оскорбленно выпрямился и даже отступил на шаг.
   - Я хотя унтер, господин капитан, но обижать себя...