Посетители сидели, стояли, лежали, смеялись, разговаривали, пели; их нестройные голоса сливались в сплошной гул, а вся эта толпа просто не поддавалась описанию, за исключением отдельных деталей, явно выделявшихся в общей массе и поражавших воображение вновь прибывших.
   Неразбериха царила невозможная: все смешалось, перепуталось, потерялось; мускулистые руки мужчин, казалось, принадлежали женщинам, тонкие ноги женщин — мужчинам; бородатая голова будто росла на плечах у пышногрудой красавицы, а волосатые мужские грудь и плечи венчались меланхоличной головкой пятнадцатилетней девочки! Даже Петрусу, с большим трудом сумевшему определить, кому принадлежат торсы и головы, не удалось разобраться, кому принадлежат ноги и руки, — так все переплелось, запуталось, нерасторжимо соединилось друг с другом!
   Лишь несколько человек держалось в стороне особняком, среди них: пьеро, притворявшийся спящим, привалившись к стене, верхом у него на плечах сидела пьеретта, он зарылся головой в коленкоровую куртку пьеретты и был похож на короткорукого великана с малюсенькой головкой; полишинель, пытавшийся обойти залу, неся по ребенку на каждом своем горбе; турок, прыгавший на одной ноге, доказывая, что он не пьян; мальчик, переодетый обезьяной (переодевание, введенное в моду Мазюрье), скакал со стула на стул, от группы к группе и заставлял жрецов богини Безумия и бога Карнавала — печальнейшей из богинь и мрачнейшего из богов! — издавать самым визгливым голосом самые неожиданные восклицания.
   Появление троих друзей в зале было встречено оглушительным «ура».
   Пьеро выдал свою мужскую сущность, приподняв куртку пьеретты и высунув свою голову.
   Полишинель прекратил свое вращение, как светило, зацепившееся за комету.
   Турок попытался подбросить в воздух сразу обе ноги; это привело к тому, что он мгновенно рухнул на стол, где проделывал свой фокус, и стол разлетелся в щепки.
   Мальчик-обезьяна в мгновение ока вскарабкался к Петрусу на плечи и под смех собравшихся стал обрывать с его шляпы изысканные камелии.
   — Поверь, лучше нам отсюда выйти, — заметил Жан Робер, обращаясь к Петрусу, — я боюсь!
   — Выйти, не успев войти? — отозвался Петрус. — Ты в своем уме? Они подумают, что мы струсили, и устроят за нами по парижским улицам погоню под стать тому, как его величество Карл Десятый гоняет кабанов в Компьенском лесу.
   — А по-твоему? — спросил Жан Робер у Людовика.
   — По-моему, раз уж мы здесь, надо идти до конца, — отвечал Людовик.
   — Так идем!
   — Осторожно! — предупредил Петрус. — На нас смотрят. Ты ведь человек театральный и знаешь, что все зависит от первого выхода.
   Он пошел прямо к подобию кратера, открывшегося под турком; в этой воронке незадачливый турок исчез, и на поверхности торчали только носки его башмаков да кончик эгрета.
   — Господин мусульманин! — произнес Петрус, по-прежнему держа на плечах обезьяну. — Вы знаете, что сказал ваш покровитель Магомет бен Абдаллах, племянник великого Абу Талиба, повелителя Мекки?
   — Нет, — донесся в ответ голос из груды обломков стола.
   — Если гора не идет ко мне — я иду к горе! Неожиданно схватив обезьяну за загривок, он оторвал ее от себя и, приподняв, словно шляпу, приветствовал турка мальчуганом, вырывавшимся из его крепкой руки.
   — Мое почтение, славный мусульманин! — проговорил он и снова посадил на плечи парнишку; тот поспешил соскользнуть, словно по шесту с призом, непременного на народных гуляниях, и, корча гримасы, убрался в угол, куда не проникал свет трех-четырех ламп, освещавших притон.
   Вежливое обхождение Петруса в сочетании с его силой вызвало всеобщий восторг.
   Турок же машинально что-то ответил и, как утопающий, вцепился в руку Петруса; тот одним махом поставил его на ноги, однако они оказались, по крайней мере на этот раз, явно недостаточной опорой для столь сильно расшатанного монумента, и турка снова поглотила пучина.
   — Положительно, — проговорил Петрус, свершив подвиг, о котором мы только что поведали, — здесь многовато народа… Поднимемся на второй этаж!
   — Как тебе будет угодно, — отвечал Людовик, — впрочем, это любопытное зрелище.
   Лакей, не спускавший с них глаз с первой минуты их появления в заведении, дабы убедиться в том, что перед ним в самом деле клиенты, тотчас вмешался в разговор.
   — Господа желают пройти на второй этаж? — спросил он.
   — Да, мы были бы не прочь, — кивнул Петрус.
   — Вон там можно подняться, — показал лакей на винтовую лестницу.
   Завидев ее, каждый невольно вспомнил восхождение Матюрена Ренье в «Вертепе»:
   И неприступен был крутой ее подъем…4
   Однако трое друзей ринулись вверх под свист и смешки масок; те и сами не знали, зачем они свистят и смеются, — верно, затем, чтобы произвести шум, который возбуждает подвыпивших и одурманивает пьяных.
   На втором этаже, как и на первом, зал был полон: то же скопление тел в накуренной комнате. Голые стены, как бы любопытствуя, выглядывали сквозь прорехи грязно-серых в розочку обоев; на окнах красные занавески с желто-зеленым греческим орнаментом; потолок черен.
   С порога было видно, что это сборище на ступень ниже того, которое только что покинули трое друзей; едва выступающее из мрака в тусклом рыжевато-белесом свете нескольких кенкетов, оно было живым образцом, явным воплощением смутных, пестрых, бессвязных мыслей, толпящихся в пьяном мозгу.
   — Ого! — воскликнул Жан Робер, который поднялся первым и толкнул дверь. — Кажется, преисподняя Бордье — полная противоположность аду Данте: чем выше поднимаешься, тем ниже скатываешься.
   — И что ты на это скажешь? — спросил Петрус.
   — Скажу, что это было ужасно, но становится любопытным.
   — Тогда давай поднимемся еще выше! — предложил Петрус.
   — Давай! — подхватил Людовик.
   И трое молодых людей снова стали подниматься по ступеням, еще более выщербленным и узким.
   На третьем этаже — то же скопище, та же обстановка, разве что потолок ниже, а воздух еще тяжелее и еще насыщеннее зловонными испарениями.
   — Ну как? — спросил Людовик.
   — Что ты на это скажешь, Жан Робер? — произнес Петрус.
   — Идем еще выше! — предложил поэт.
   На четвертом этаже оказалось еще ужаснее.
   На столах и под столами, на лавках и под лавками — всюду были человеческие существа, если только человек, опустившийся ниже скотского состояния, еще может называться этим именем.
   Полсотни живых существ: мужчины, женщины, дети — дремали, спали или просто лежали среди разбитых тарелок и бутылочных осколков, перепачканные соусами и облитые вином.
   Единственный кенкет едва освещал комнату.
   Его можно было принять за фонарь, горящий в склепе, если бы не глухие раскаты, вырывавшиеся из груди нескольких человек и громко свидетельствовавшие о том, что эти пьяницы — моральные трупы — еще живы.
   У Жана Робера замерло сердце, однако он умел владеть собой: что бы ни чувствовало его сердце, воля оставалась непреклонной.
   Петрус и Людовик переглядывались, готовые повернуть назад, несмотря на воодушевление одного и невозмутимость другого.
   Однако Жан Робер успел разглядеть, что лестница поднимается дальше, лепясь по стене, как это бывает на мельницах; он устремился вверх, по виду все более уверенный в себе (хотя на самом деле почти теряя самообладание), и призывал:
   — Ну, господа, вы сами этого хотели; идемте выше, выше! Он приотворил дверь на пятый этаж.
   Там их взору открылась комната, ничуть не отличавшаяся от нижних, однако действующие лица здесь были другие.
   Всего пять человек сидели вокруг стола; на столе можно было разглядеть колбасные объедки, а среди них возвышалось с десяток бутылок, похожих на кегли, но не так симметрично расставленных.
   Люди эти были одеты по-городскому.
   Когда мы говорим «по-городскому», мы имеем в виду, что на них были не маскарадные костюмы, а рубахи, рабочие блузы или куртки.
   Трое друзей вошли; лакей, сопровождавший их от этажа к этажу, вошел вслед за ними.
   Вновь прибывшие остановились на пороге, огляделись, и Жан Робер повел рукой, словно хотел сказать: «Вот то, что нам нужно».
   Его жест был столь выразителен, что Петрус заметил:
   — Черт возьми! Да мы здесь устроимся по-королевски!
   — И правда, — подтвердил Людовик, — не хватает только свежего воздуха.
   — Нет ничего проще! — подхватил Петрус. — Сейчас отворим окно.
   — Где господам угодно, чтобы им накрыли стол? — спросил лакей.
   — Там! — Жан Робер указал в угол, противоположный тому, где сидели пятеро завсегдатаев.
   Потолок комнаты был такой низкий, что входившие были вынуждены снять шляпу и даже после этого Жан Робер, самый высокий из троих, все равно касался его головой.
   — Что угодно господам? — вновь спросил лакей.
   — Шесть дюжин устриц, шесть бараньих отбивных и один омлет, — заказал Петрус.
   — Какое вино прикажете подать?
   — Три бутылки лучшего шабли с сельтерской, если она есть в вашем заведении.
   Услышав этот заказ, от которого за целое льё разило аристократией, один из пятерых собутыльников обернулся ко вновь прибывшим.
   — Ого! — обронил он. — Лучшего шабли с сельтерской! Никак, мы имеем дело со щеголями!
   — С богатенькими сынками! — поддержал его другой.
   — Или с «баронами», — прибавил третий.
   И пятеро выпивох рассмеялись. В описываемые нами времена благородное сословие, еще не читавшее современных романов и «Мемуаров Видока», не было знакомо с жаргонными словечками: трое наших искателей приключений даже не поняли, что их просто-напросто окрестили ворами, и потому почти не обратили внимания на смех, последовавший за оскорблением.
   Жан Робер уже положил плащ на стул, а тросточку пристроил в углу на окне.
   Лакей приготовился выйти, чтобы заказать ужин, как вдруг тот завсегдатай, что заговорил первым и назвал молодых людей щеголями, схватил лакея за фартук.
   — Ну что? — спросил он.
   — Что именно? — удивился тот.
   — Тебе приказано подать карты.
   — Совершенно верно.
   — Так что же ты их не принес?
   — Вы отлично знаете, что карты в это время подавать запрещено.
   — Это почему же?
   — Спросите у господина Делаво.
   — Кто такой господин Делаво?
   — Префект полиции.
   — Какое мне дело до префекта полиции?
   — Вам, может, и нет до него дела, да нам-то есть!
   — При чем здесь вы?
   — Нам придется закрыть заведение, что лишит нас удовольствия принимать вас у себя.
   — Но раз нельзя играть, чем же, по-твоему, нам здесь заниматься?
   — Вас никто не держит.
   — А ты, я вижу, не слишком вежлив! Я поговорю с хозяином.
   — Говорите хоть с папой римским!
   — И ты думаешь, тебе это сойдет с рук?
   — Почему бы нет?
   — А если мы рассердимся?
   — Ну что ж, — ответил лакей с тем лукавым смешком, который обычно сопровождает шутки простонародья, — если вы рассердитесь, знаете, что вы сделаете?
   — Нет.
   — Возьметесь за карты.
   — Тысяча чертей! Ты, кажется, вздумал со мной шутки шутить? — взвыл пьяница, поднявшись и грохнув по столу кулаком так, что бутылки, стаканы и тарелки подпрыгнули на шесть дюймов. — Карты! Именно карты нам и нужны!
   Но лакей был уже на лестнице, и пьянице пришлось сесть на место, выжидая, по всей видимости, удобного случая, чтобы выместить на ком-нибудь свою злость.
   — А-а! — забормотал он. — Видно, этот дурак забыл, что меня зовут Жан Бык и что я кулаком убиваю быка. Придется ему напомнить…
   Взяв со стола наполовину пустую бутылку, он поднес горлышко к губам и одним махом допил ее содержимое.
   — Жан Бык завелся, — шепнул один из пятерых сотрапезников на ухо соседу. — Я его знаю: теперь ему надо на ком-нибудь сорвать зло!
   — В таком случае, — отвечал тот, кому было адресовано это доверительное сообщение, — жаль мне этих щеголей!

IV. ЖАН БЫК

   Мы уже сказали, что тот из пяти завсегдатаев, кто требовал карты и назвался Жаном Быком — имя это как нельзя более кстати подходило к его внешности, — ожидал лишь подходящего случая, чтобы дать выход своему раздражению.
   И случай не замедлил представиться.
   Мы надеемся, что читатель внимательно следует за нами и не забыл, какое замечание отпустил Людовик по поводу атмосферы в комнате.
   В самом деле, вонь от тарелок, запах вина, табачный дым, исходящие от посетителей испарения — вот что затрудняло в этом чердачном этаже дыхание тем, кто привык к свежему воздуху. По всей вероятности, окно не открывалось с последнего пригожего дня минувшей осени; и трое друзей инстинктивно подались к единственному окну, через которое в притон мог проникнуть свет, а в случае нужды, как теперь, — и воздух.
   Петрус добрался до окошка первым; он приподнял нижнюю его часть и зацепил кольцо за предназначенный для него гвоздь.
   Это окно было из тех, что называются гильотинными.
   Жан Бык счел подвернувшийся случай подходящим, чтобы завязать ссору.
   Он поднялся с табуретки и, упёршись кулаками в стол, прорычал:
   — Похоже, господам вздумалось отворить окно?
   Он обращался ко всем троим сразу, но в особенности — к Петрусу.
   — Как видите, друг мой, — отозвался тот.
   — Никакой я вам не друг, — возразил Жан Бык, — затворите окно!
   — Господин Жан Бык! — с насмешливой учтивостью проговорил Петрус. — Позвольте вам представить моего друга Людовика, знаменитого физика; он в два счета вам объяснит, из каких элементов должен состоять воздух, чтобы им можно было дышать.
   — Что это он тут поет про какие-то элементы?
   — Он говорит, господин Жан Бык, — вмешался Людовик, не уступая Петрусу ни в вежливости, ни в насмешливости, — он говорит, что в атмосфере должно быть от семидесяти пяти до семидесяти шести частей азота, от двадцати двух до двадцати трех частей кислорода и примерно две части воды. Только такой воздух не оказывает губительного воздействия на человеческие легкие.
   — Скажи на милость! — удивился один из сидевших за столом завсегдатаев. — Он, кажется, на латыни с тобой говорит, а, Жан Бык?
   — Что ж! Зато я сейчас поговорю с ним по-французски!
   — А если он не поймет?
   — Тогда можно и стукнуть разок!
   И Жан Бык показал кулаки размером с детскую голову. Не допускавшим возражений тоном, будто говорил с людьми своего сословия, он продолжая:
   — Закройте-ка окно, да поживее!
   — Это может быть угодно вам, метр Жан Бык, но не мне, — невозмутимо заметил Петрус, скрестив руки и продолжая стоять у отворенного окна.
   — Как это не тебе? У тебя что, свое мнение есть?
   — Почему бы человеку не иметь собственного мнения, если даже скотина и та его имеет?
   — Скажи-ка, Багор, уж не меня ли этот несчастный щеголь вздумал называть скотиной? — нахмурившись, обратился Жан Бык к одному из приятелей, в котором легко было распознать тряпичника, даже если бы об этом не говорило выразительное имя, данное ему собеседником.
   — Мне тоже так показалось, — отозвался Багор.
   — И что будем с ним делать?
   — Сначала пусть закроет окно, раз ты так хотел, а потом прикончим его.
   — Отлично сказано!
   В третий раз предупреждая зарвавшихся юнцов, он потребовал:
   — Гром и молния! Закройте окно!
   — Пока что нет ни грома, ни молнии, — спокойно отвечал Петрус, — и окно останется отворено.
   Жан Бык вдруг с шумом вдохнул воздух, который трое приятелей сочли непригодным для человеческих легких, и это было похоже на грозный рык животного, чье имя он носил.
   Робер чувствовал приближение скандала и хотел его предотвратить, хотя и понимал, что это уже вряд ли возможно. Впрочем, если кому это и было под силу, то, несомненно, именно ему: он один не потерял самообладания.
   Он спокойно пошел навстречу Жану Быку и заговорил примиряюще:
   — Сударь, мы только что с улицы, и потому нам здесь показалось душно.
   — Еще бы, — заметил Людовик — здесь дышат одним углекислым газом!
   — Позвольте нам на минуту отворить окно, мы проветрим комнату и сейчас же его затворим.
   — Вы открыли окно, не спросясь, — возразил Жан Бык.
   — Ну и что? — бросил Петрус.
   — Надо было меня спросить, может, вам и разрешили бы.
   — Ну, хватит! — не вытерпел Петрус. — Я отворил окно, потому что мне так хотелось, и оно будет открыто до тех пор, пока я этого хочу.
   — Замолчи, Петрус! — перебил его Жан Робер.
   — Не замолчу! Неужели ты думаешь, что я позволю этим негодяям мне указывать?
   При слове «негодяи» четверо товарищей Жана Быка поднялись из-за стола и подошли с явным намерением поддержать зачинщика скандала.
   Судя по грубым чертам их физиономий, носивших явный отпечаток жестокости или, во всяком случае, дикой свирепости, эти четверо задиристых гуляк, пользуясь поддержкой пятого своего товарища, манеры которого нам уже знакомы, искали, как и он, лишь подходящего случая затеять шумную ссору, чтобы нарушить однообразие карнавальной ночи.
   Нетрудно было определить род занятий каждого из них.
   Тот, кого Жан Бык называл Багром, был не совсем тряпичником, как можно было бы подумать, судя по оставленному на столе фонарю, а также предмету, которому он был обязан своим прозвищем. Скорее этот человек принадлежал к тем, кого называли «мусорщиками» — по их ремеслу, которое заключалось не столько в том, чтобы рыться в кучах отбросов, а в том, чтобы багром выуживать мусор из сточной канавы.
   Для промышлявших этим ремеслом, упраздненным лет восемь или десять тому назад постановлением полиции, а в особенности из-за появления тротуаров, придорожная сточная канава превращалась порой в Пактол, и не одному мусорщику довелось выловить в ней кольца, перстни, драгоценные камни, то потерянные, то случайно оброненные из окна, когда кто-нибудь вытряхивал скатерть или ковер; в моих «Мемуарах» рассказано, как почти в те же времена, что описаны в этой книге, вот так же были выброшены серьги мадемуазель Жорж, по счастливой случайности не попавшие в лапы к господам мусорщикам.
   Второго завсегдатая Жан Бык не назвал, но мы обязаны устранить эту забывчивость; итак, то был Кирпич; одного этого прозвища было бы довольно, чтобы определить род его занятий, а пятна извести и белесая пыль, покрывавшие его лицо и руки, лишь подтверждали и друзьям его и недругам, что перед ними каменщик.
   Одним из его лучших друзей был Жан Бык. Характерно, что они познакомились при обстоятельствах, свидетельствующих о геркулесовой силе человека, которого мы только что представили читателям и которому суждено сыграть в этой истории пусть не первую, но все-таки довольно видную роль, и скоро мы в этом убедимся.
   Как-то загорелся один дом в Сите; когда охваченная огнем лестница рухнула, из окна третьего этажа стали звать на помощь мужчина, женщина и ребенок. Мужчина (это был каменщик) просил только лестницу или хотя бы веревку: он сам мог бы спасти жену и сына.
   Но присутствующие словно обезумели: ему подносили лестницы, наполовину короче требуемых, веревки, не способные выдержать троих.
   Огонь разгорался; дым клубами валил из окон, предваряя появление пламени, уже угадывавшегося по отблескам.
   Мимо проходил Жан Бык.
   Он остановился.
   — Неужто у вас нет ни веревок, ни лестниц? — закричал он. — Вы же видите, они сейчас сгорят!
   Казалось, беды не миновать.
   Жан Бык огляделся; увидев, что ничего подходящего не несут, он вытянул руки и прокричал:
   — Бросай ребенка, Кирпич!
   Каменщик и не подумал обидеться на это прозвище; он поднял ребенка, поцеловал в обе щеки и бросил его Жану.
   Присутствовавшие не могли сдержать крика ужаса.
   Жан Бык поймал ребенка и передал стоящим позади него.
   — Теперь бросай жену! — приказал он.
   Каменщик поднял жену и, не обращая внимания на ее вопли, отправил вслед за сыном.
   Жан Бык поймал и женщину; он только пошатнулся и отступил на шаг.
   — Готово! — сказал он, ставя на ноги женщину, от страха почти лишившуюся чувств, а зрители тем временем рассыпались в похвалах.
   — Теперь твоя очередь! — крикнул он мужчине, расставил пошире ноги и напряг могучую поясницу.
   Две тысячи человек, присутствовавшие при этой сцене, затаили дыхание и в последовавшие затем несколько секунд не проронили ни звука.
   Каменщик встал на подоконник, перекрестился, потом зажмурился и прыгнул с криком:
   — Господи, спаси и сохрани!
   На сей раз удар был ужасный: у Жана Быка подогнулись колени, он сделал три шага назад, но все-таки удержался на ногах.
   Толпа ахнула.
   Все бросились к человеку, проявившему неслыханную силу, но, прежде чем к нему успели подбежать, Жан Бык разжал руки и упал навзничь: он лишился чувств и у него хлынула горлом кровь.
   Ребенок, женщина и мужчина не получили ни единой царапины.
   У Жана Быка обнаружился разрыв легочной вены.
   Его перевезли в Отель-Дьё, откуда он вышел спустя два дня.
   У третьего завсегдатая лицо было настолько же черное, насколько был бел Кирпич. По-видимому, этот человек принадлежал к почтенному классу угольщиков, и звали его Туссен. Жан Бык слышал от знакомых архитекторов о талантливом негре, едва не совершившем революцию в Сан-Доминго; Жан был не лишен чувства юмора и потому прозвал угольщика Туссен-Лувертюром.
   Четвертому было под пятьдесят, он отличался живым взглядом и быстрыми движениями; он был словно насквозь пропитан запахом валерьянки; на нем были бархатная куртка, бархатные штаны, жилет и каскетка из кошачьей кожи; среди друзей он откликался на имя папаши Фрикасе.
   Он снабжал все кабачки Рынка, где готовили домашних кошек, которых Жан Робер так боялся получить на ужин вместо дикого кролика; а запах валерьянки, исходивший от этого человека, привлекал к нему несчастных животных; он продавал их тушки по десяти су кабатчикам, а шкурки — по пятнадцати су дубильщикам.
   Промысел этот процветал, но был небезопасен; помнится, то ли в 1834, то ли в 1835 году мы натолкнулись в печати на отчет о процессе над собратом папаши Фрикасе; его осудили на год тюрьмы и пятьсот франков штрафа, несмотря на впечатляющую защитительную речь, в которой он, опираясь на гастрономический авторитет знаменитых кулинаров Карема и Брийа-Саварена, попытался доказать судьям несомненное преимущество кошачьего мяса перед кроличьим.
   Пятым собутыльником — мы припасли его на конец, памятуя о евангельской мудрости: «Первые да будут последними», — итак, пятым был сам Жан Бык; читатели уже знают о его физической силе, и мы могли бы обойтись без более подробного его описания; но мы стремимся дать самый точный его портрет, чтобы стал понятнее один из самых необычных характеров, который мы когда-либо знали.
   Жан Бык был примерно пяти футов и шести дюймов росту, прямой, крепкий, под стать дубовым брусьям, какие он обтесывал, так как был по ремеслу плотником; он был похож на Геркулеса Фарнезского, высеченного из гранитного монолита; с первого взгляда казалось, что он и без четырех друзей, ринувшихся ему на помощь, справится с тремя врагами, раздавит их одним пальцем.
   Перейдя от описания его фигуры к описанию лица и одежды, скажем, что физиономию плотника обрамляли густые черные бакенбарды, соединявшиеся под подбородком; по лицу ему можно было дать от тридцати до сорока лет; у него были короткие курчавые волосы, символизировавшие у древних, например у сына Юпитера и Семелы, силу; толстая шея оправдывала прозвище, которое то ли он сам себе присвоил из честолюбия, то ли ему дали товарищи, и дополняла его облик, свидетельствуя о неразумной и грубой силе.
   Да, чуть было не забыли: на Жане Быке были куртка, штаны, жилет и каскетка из зеленоватого вельвета в рубчик.
   Из кармана его куртки выглядывал деревянный угломер, а из кармана штанов — длинный железный циркуль, одна ножка которого была заправлена внутрь, а другая болталась снаружи.
   Таковы были пятеро противников, с которыми предстояло иметь дело врачу Людовику, художнику Петрусу и поэту Жану Роберу, если только они не решились бы отступить. Но, может быть, и это не помогло бы избежать стычки.

V. БИТВА

   В начале предыдущей главы мы рассказали, какую стратегическую позицию относительно неприятеля занимали три героя нашей истории, которых мы привели с улицы Сент-Аполлин ко входу на Рынок, а затем последовали за ними в их неосторожной одиссее на пятый этаж кабака.
   Петрус прислонился к отворенному окну; скрестив руки, он с вызовом смотрел на пятерых простолюдинов.
   Людовик с любопытством разглядывал Жана Быка, забыв об опасности; он был человеком науки: в эту минуту он был готов отдать сотню франков ради того, чтобы иметь возможность вскрыть подобного субъекта и покопаться в его потрохах.
   Возможно, поразмыслив хорошенько, он заплатил бы и две сотни за то, чтобы этим субъектом оказался не кто иной, как сам Жан Бык: лучше бы такой силач распластался мертвым на столе, чем стоял перед ним полный жизненных сил, угрожая расправой.
   Жан Робер, как мы уже сказали, вышел вперед, чтобы попытаться замять дело или, в противном случае, первым вступить в бой.
   Хоть Жан Робер был молод, он уже успел немало прочесть (в том числе книгу, излагающую теорию маршала Саксонского о моральном воздействии на неприятеля) и знал, что при любых обстоятельствах, где должна быть применена сила, огромное преимущество на стороне того, кто наносит удар первым.
   Серьезные занятия боксом (в том числе французским, где допускаются удары ногой) у преподавателя, который тогда еще был неизвестным, но позднее приобрел шумную славу, вселяли в Жана Робера надежду на успех; к тому же он был наделен недюжинной силой, позволявшей ему рассчитывать на победу, если бы противником его оказался не Жан Бык.