Зародыш революции 1830 года появился в утробе Франции в первые месяцы года 1827 — го. Потрясения, которые испытывает великая нация и которые заставляют ее вздрагивать от ужаса и в то же время от надежды, — это та самая жизнь, что начинает биться в плоде, сокрытом в ее чреве.
   Созревание будет долгим, трудным, болезненным; страдания затянутся на три года, зато роды под июльским солнцем будут прекрасными.
   Тысяча восемьсот двадцать седьмой год принес с собой немало несправедливостей, знаю: нации не могут обойтись без суровых акушеров — только благодаря им идеи воплощаются в события.
   Давайте же смело возьмемся за эту цепь рабства и коррупции, лжи и насилия, гонений и обманов, характеризующих год их воплощения.
   Правительство Карла X, оказавшееся под давлением иезуитов Монружа и Сент-Ашёля, ступает на кривую дорожку, с которой уже невозможно свернуть: оно глухо к жалобам и предупреждениям. Наступает день, когда оно клеймит позором священную независимость; потом оно отправляет в изгнание достойнейших общественных деятелей, недооценивает оказанные услуги, чернит прославленных людей, удаляет от себя людей добродетельных и приближает к себе дурных советчиков.
   Иезуитство насквозь пропитано печалью и озабоченностью, пронизано захватническим и завистливым духом деспотизма и придирчивости; оно, словно мрачный призрак, притаилось под сенью трона, позади королевского кресла. Его никто не видит, но все угадывают его присутствие! Со своего места иезуиты нашептывают королю анафемы против любой знаменитости, исходят завистью к чужому богатству, брызжут ненавистью к чужому уму, противопоставляют себя любой передовой мысли. Их путают свободные, возвышенные, независимые люди, и они по-своему правы: каждый, кто не является их прислужником или рабом, становится им врагом!
   Итак, обстоятельства были серьезные и борьба обещала стать ожесточенной.
   Общественное мнение и несменяемые должностные лица изо всех сил сопротивлялись наступлению этой теократии; однако и король, и кабинет министров, и все правительственные чиновники получали приказания из Монружа и Сент-Ашёля и слепо им следовали.
   В эпоху, когда это считалось невероятным, смутно назревала религиозная война. Где она должна была вспыхнуть? Никто этого не знал; однако, по всей вероятности, поле боя будет находиться в Португалии, а для поддержки этой войны деньги на полуостров хлынут из монастырей и иезуитских орденов Италии, Франции и Испании.
   Юбилей 1826 года завершился в Валенсии аутодафе: еретика Риполя сожгли, словно дело происходило в XV веке… Это была перчатка, брошенная либералам; это был рог, вызывавший на бой обитателей Виндзорского замка. Чем рисковала Испания? Разве не стояли на ее стороне Франция, Италия и Австрия? Разве вождей святой лиги не звали Фердинандом VII, Карлом X, Григорием XVI и Францем II?
   Мы упустили из виду эту эпоху и бываем весьма удивлены, когда один из нас, проходя по мертвым равнинам прошлого, пробуждает подобие жизни, всколыхнув воспоминания и вынуждая события вновь встать перед нашим взором.
   Это была совершенно новая лига, как мы уже сказали.
   От Галиции до Каталонии подсчитывали холостяков, женатых, вдовцов — одним словом, всех, кто был в состоянии носить мушкет; во всех орденах вербовали монахов, обучали их военному строю и маршировке, собираясь возродить процессии 1580 года; собирали шпаги, копья, огнестрельное оружие, патроны, съестные припасы; в церквах проводили сбор пожертвований.
   В Монруже находилась типография, поставлявшая памфлеты во все монастыри, конгрегации, крупные и небольшие семинарии, и в каждом из этих памфлетов Рим выступал против Англии: не может существовать какая бы то ни было вера, пока не разрушена Англия! Странное дело! Наполеон проводил в жизнь ту же идею в освободительных целях, а Бурбоны предпринимали все это ради порабощения мира. Британское могущество хотели сломить в Индии с помощью России, в Ганновере — посредством Пруссии; в Нидерландах и Германской конфедерации — силами Франции; в Ирландии — опираясь на католическое население; в Шотландии — играя на национальном вопросе; а в самой Англии — анархией и смутой.
   Таким образом, война с Великобританией была боевым кличем этих заговорщиков, которые вот уже десять лет прятались в тени; министры сменяли один другого, и ни один из них не смел занести над заговорщиками руку, а кабинет был настолько замешан в заговоре, что облек организацию огромными полномочиями. Поводом к войне должен был послужить левый берег Рейна, который Франция хотела вернуть себе. Так война религиозная по сути должна была иметь вид политической.
   Эта власть, поначалу оккультная, темная, тайная, оформилась помимо Хартии и уже начинала показывать свою силу; уверенная в поддержке короля, она бросала вызов общественному мнению — у иезуитов нет отчизны! Она презирала законы — иезуиты не соблюдают других законов, кроме статутов своего ордена. Будучи по видимости лишены прав, в действительности они являлись абсолютными хозяевами всей Франции. Им была предложена отмена эдикта об их изгнании, но они отказались, заявив, что принять такое предложение значило бы подчиниться Хартии и, следовательно, тем самым законам, которые они объявляли нечестивыми, революционными, — одним словом, недействительными.
   Друзья короля, оракулы министров, наставники детей, исповедники женщин, хранители тайн каждой семьи, они распоряжались по своему усмотрению общественным достоянием, как и репутацией отдельных граждан; считая себя истинными пэрами и судьями в королевстве, они презирали пэрство и судейскую власть и пытались пробудить к ним пренебрежительное отношение. Они чувствовали, что в пэрстве и судействе и заключено главным образом сопротивление: судейство было несменяемым, пэрство полагало себя таковым. Палата депутатов представлялась им самозванной властью, чем-то вроде собора раскольников, зато себя они считали законными представителями страны; они сказали г-ну де Виллелю: «Поддержите нас, и мы поддержим вас». Господин де Виллель их поддерживал, и иезуиты свято исполняли свое обещание.
   Кабинет министров был для этой конгрегации лишь инструментом разрушения всего того, что внушало ей опасения; чем-то вроде покорного исполнителя ее высоких и низменных дел; делегатом, которому она на время передавала свои права; полномочным представителем, облеченным властью подчинить, сломить, при необходимости уничтожить дух нации; ответственным редактором, готовым исполнить любое самое суровое ее приказание; козлом отпущения, отводящим от нее в нужную минуту народный гнев.
   В общем, в лице г-на де Виллеля иезуиты нашли человека, который был им необходим. Господин де Виллель был их истинной креатурой; иезуиты знали, что он держится у власти только благодаря их влиянию и потому вынужден слепо им повиноваться; он был из тех, кто, будучи полуплебеем, полудворянином и не имея поддержки в высшем свете, вынужден искать опору в другом месте и хвататься за нее, где бы она ни подвернулась. Господин де Виллель обрел ее среди заговорщиков, которые были ему малосимпатичны, — это верно; впрочем, он сам вызывал у них еще меньшее воодушевление. А самые прочные союзы зиждятся на общности не принципов, но интересов.
   О таинственном росте могущества Сент-Ашёля можно судить по шумихе вокруг некоторых религиозных обрядов, имевших место в самом Париже по случаю юбилея 1826 года. Господин де Келен объявил об открытии этого праздника в пастырском послании, носившем не только религиозный, но и политический характер; в нем настойчиво подчеркивалось, что «смердящие соблазны и яд вредных писаний» вошли в кровь честных граждан и будут отравлять общество до третьего и четвертого поколения; «вызывают тревогу, — писал прелат, — и плачевные результаты распущенности, которую осуждают даже самые горячие приверженцы той умеренной свободы, истинные пределы и точную меру которой даже самые большие умы до сих пор не в силах обозначить».
   Помимо особо отведенных мест, где внушительное число босых верующих стояли толпой, образовались четыре огромные процессии; в них находились Карл X, члены королевской семьи, депутации от различных гражданских и военных учреждений; можно было видеть высших должностных лиц королевства в нескончаемых вереницах кающихся. Маршал Франции вместо жезла нес свечу; знаменитый адвокат вцепился в шнур балдахина, понимая, что это единственный колокольчик, способный отворить двери к королевским милостям.
   Таким образом, партия священников завладела настоящим, прошлым и уже потянулась расставить свои вехи в будущем.
   «Иезуиты испытывали потребность вмешиваться во все дела, вплоть до найма прислуги, — говорит г-н де Монлозье в своей знаменитой» Памятной записке «. — Сельские жители, свитские офицеры, королевская охрана — никто не мог избежать этой заразы. Насколько мне известно, — прибавляет он, — один маршал Франции, просивший для сына места супрефекта, добился его лишь по рекомендации кюре своей деревни!»
   После юбилея — иными словами, после достигнутого иезуитами успеха — двор Карла X стал выглядеть не только более благочестиво, но приобрел мрачный, даже зловещий вид; казалось, время повернуло вспять и вы очутились при дворе Людовика XIV накануне отмены Нантского эдикта.
   Театральные представления и балы в Тюильри были полностью отменены, а вместо них проводились лекции, произносились проповеди — все упражнялись в благочестии. Старый король проводил все время на охоте и за молитвой. Откройте наугад любую газету того времени — начала, конца, середины года, — и вы непременно найдете эту неизменную, привычную, избитую фразу, которую издатели перепечатывали друг у друга, дабы избежать лишних расходов на составление ее:
   «Сегодня поутру в семь часов король слушал в часовне мессу. В восемь часов Его Величество отправился на охоту».
   Однако порой формулировка менялась; очевидно, газеты старались избегать однообразия и писали так:
   «Сегодня поутру в восемь часов Его Величество отправился на охоту. В семь часов он слушал мессу в своих апартаментах».
   Можно было подумать, что население ликовало, восхищалось, читая каждое утро эту захватывающую новость; совершенно непонятно, как оно могло восстать против столь благочестивого перед иезуитами короля и такого великого перед Богом охотника!
   Герцог Ангулемский не имел после смерти Людовика XVIII собственной воли, во всем полагался на короля, старался во всем ему подражать и тоже проводил все время за молитвой и на охоте.
   Герцогиня Ангулемская становилась день ото дня все мрачнее и строже; несчастливая юность обрекала ее на суровую старость. Никогда даже самые близкие люди не видели на ее губах улыбку; на ее лице словно отпечатались
   события прошлых лет, предчувствие катастрофы в будущем; казалось, она нюхом чувствовала беду и перед ее взором зловещим призраком вставало грядущее изгнание.
   Герцогиня Беррийская, юная, остроумная, доброжелательная, одна пыталась, как мы уже сказали в начале этого романа, нарушить однообразие этой монашеской жизни и задавала праздники то в Елисейском дворце, то в своем замке Рони; она поддерживала свою популярность, раздавая милостыню, всегда очень удачно распределяемую, посещая фабрики, делая покупки в магазинах, показываясь время от времени в театре; однако все было тщетно: эта деятельность казалась какой-то лихорадочной и ненормальной на фоне окружавшего ее мрачного оцепенения; ей было не по силам оживить этот двор, впавший в религиозную летаргию, самую глубокую из всех летаргии!
   Шло время, а старый король слепо отдался на волю волн, которые несли его к бездне.
   Quos vult perdere Jupiter dementat! 21

XXV. «ЗАКОН ЛЮБВИ»

   Четвертого ноября 1826 года, то есть в день своих именин, Карл X снова назначил в кабинет министров двух священников: герцога де Клермон-Тоннера, архиепископа Тулузского; г-на де Латиля, архиепископа Реймсского.
   Епископы-ультрамонтаны снова могли поднять голову, чувствуя свое первенство. Господин де Латиль, их заступник перед Карлом X, не успел войти в кабинет, как стал подстрекать короля против прессы. Закон 1822 года, и так несправедливый и суровый, был объявлен недостаточным; Карл X забыл, о чем обещал при восхождении на трон (а ведь его обещание было встречено с воодушевлением!) и приказал умельцам Монружа и Сент-Ашёля придумать такой закон, который бы подразумевал негласную цензуру и был бы более обременителен для издателей, чем для писателей.
   На сей раз вдохновители этого закона хотели сразу покончить и с мыслью, и со средством ее выражения. Так, например, одной из статей этого закона предписывалось все рукописи в двадцать страниц и более подавать за пять — десять дней до публикации. Если эта формальность не выполнялась, тираж шел под нож, а издателя приговаривали к штрафу в три тысячи франков. Так издатели становились цензорами публикуемых произведений. Ответственность ложилась также на владельцев газет: штрафы были непомерные и доходили до пяти, десяти, даже двадцати тысяч франков!
   После обсуждения проекта г-н де Пейроне, хранитель печатей, министр юстиции, был удостоен рискованной чести представить в Палате депутатов этот закон, покушавшийся одновременно на все права человеческой мысли и на жизнь миллиона граждан. Когда на следующий день статьи проекта стали известны в Париже, со всех сторон стали раздаваться крики возмущения, а тремя днями позднее эти крики были подхвачены по всей Франции.
   Сразу стало ясно, какое страшное брожение поразило умы французов.
   Это самое брожение породило инцидент, который должен занять соответствующее место в этой книге, предназначенной, подобно зеркалу (но такому зеркалу, которое сохраняет отпечаток предметов), отражать события прошлого.
   Этот инцидент был спровоцирован г-ном Лакретелем, членом Французской академии. Это уважаемое учреждение, как хорошо воспитанная девочка, каковой Академия и являлась, так редко заставляет о себе говорить, что мы спешим ухватиться за случай подтвердить ее существование в 1827 году; с тех пор она, может быть, уже перестала существовать, но пусть останется в истории тот факт, что в 1827 — м Академия еще была.
   Господин Лакретель, весьма опасаясь не только за свободу, но и за Реставрацию, предложил Французской академии обратиться либо к своему покровителю — королю, либо в обе Палаты с категорическим протестом против проекта закона, позорного для литераторов, катастрофического для политики. Он согласовал этот шаг с г-ном Вильменом. Большинство членов Академии были настроены по отношению к правительству отнюдь не враждебно, скорее наоборот: истинных друзей короля было, может быть, среди членов Академии больше, чем где бы то ни было еще, и собрание безо всякого предубеждения отнеслось к этому предложению, прямо затрагивавшему неприкосновенность и независимость литературы.
   Сейчас же был назначен день для общего собрания всех членов. Во время открытия заседания зачитали или, точнее, пытались зачитать письмо г-на де Келена, архиепископа Парижского и члена Академии; усердие прелата, ратовавшего за национальную свободу, заметно поубавилось, как можно было судить по отрывку из его пастырского послания, который мы приводили выше; в своем письме он дошел до того, что выражал опасение, как бы в наказание за обыкновенное прошение на имя короля не было распущено славное собрание, к которому он имел честь принадлежать.
   Этот приступ тревоги шокировал собравшихся; по предложению г-на де Вильмена было решено прервать чтение письма г-на де Келена.
   Многочисленные упреки в адрес проекта закона были смело высказаны, с проницательностью обсуждены и добросовестно рассмотрены господами де Шатобрианом, де Сегюром, Вильменом, Андриё, Лемерсье, Лакретелем, Парсеваль-Гранмезоном, Дювалем и Жуй, несмотря на различие их воззрений. Господин Мишо, автор «Истории крестовых походов», высказался в том же духе, хотя его монархическое рвение подтверждалось тем, что он был назначен редактором «Ежедневной газеты», а также многочисленными преследованиями, которым он подвергался в период правления императора. Словом, у проекта закона были весьма робкие и растерянные защитники, очень скоро бросившие свое дело, напирая лишь на неуместность и даже неконституционность прошения. Предложение г-на Лакретеля было принято большинством в семнадцать голосов против девяти. Господам де Шатобриану, Вильмену и Лакретелю было поручено отредактировать петицию.
   Преподобные отцы Монружа, поставленные в известность о том, что произошло, стали думать, как нанести удар академикам. Шатобриан был неуязвим, лишившись постепенно всех своих должностей; зато Вильмен и Лакретель были профессорами филологического факультета. 18 января в «Монитёре» появился королевский ордонанс, отрешавший их от обязанностей: Вильмена — от должности докладчика по кассационным прошениям в государственном совете, Мишо — от должности королевского чтеца, Лакретеля — от должности драматического цензора. Этот государственный переворот в миниатюре никого не удивил; с этого времени все были готовы к тому, что Вильмена и Лакретеля уволят из Университета, и они пополнят ряды впавших в немилость знаменитостей: Ройе-Коллара, Гизо, Кузена, Пуансо.
   Король — этот несчастный охотник-святоша — был ослеплен своими странными советчиками; он забывал, что все эти впавшие в немилость роялисты поднимали голос против потомков Равальяка только из любви к Генриху IV!
   Но в обмен на свершившуюся уже немилость и в ожидании грозившей им новой немилости трое академиков получили на заседании 18 января поздравления и рукопожатия всего прославленного собрания. Господин Вильмен был встречен особой и заслуженной овацией; у него было единственное достояние — талант; зрение его так ослабело, что его считали слепым и он был вынужден диктовать свои доклады. Вот почему г-н Вильмен, лишаясь своего места, терял больше других: он, его жена и дети оставались без куска хлеба. Однако он ничем не замарал репутацию честного человека, верного сердцем и возвышенного духом, сумел сохранить ее до наших дней и сохранит до последнего вздоха.
   Когда он вошел в зал заседаний Института, все вспомнили о том, что произошло с Гударом де ла Мотом: он был слеп, и, когда случайно наткнулся на человека, тот его ударил.
   — Ах, сударь, — заметил поэт, — вы раскаетесь в своем поступке, ведь я слепой!
   Правительство ударило столь же грубо, как тот человек, однако не раскаивалось.
   Эти увольнения ничуть не помешали составить проект прошения. Зато и проект прошения не помешал проекту закона.
   Господин де Пейроне приказал подняться на защиту этого проекта и сам выступил в «Монитёре»; он назвал это творение, которое мог бы выдвинуть на обсуждение суд инквизиции, «законом любви». Это название так за ним и осталось; так же, очевидно, его станут называть и в будущем. Да, порой коллега г-на де Виллеля бывал шаловлив!
   Прошение Академии явилось не единственным актом протеста против «закона любви». Все издатели Франции объединились для подачи петиции. Ройе-Коллар, бывший директор по делам печати, подал в Палату эту петицию; в ней было двести двадцать три подписи.
   В конечном счете этот закон, закон ненависти и мести, начал приносить свои плоды. С первых же дней его обсуждения бумажные фабрики, типографии, фабрики шрифтов прекратили работу; перестали поступать заказы, и книготорговля оказалась в плачевном состоянии.
   Число типографий сократилось в Париже до восьмидесяти; однако помимо того, что некоторые из них лишились постоянных заказов, кабинет министров лишил патентов многих печатников. Напрасно издатели на всех углах предлагали патенты: желающих их приобрести не было; никто больше не осмеливался заниматься рискованным ремеслом, сулившим не только потери и банкротство, но еще и Штрафы, грабежи, насилие и тюремное заключение.
   Никогда еще по отношению к издателям не наблюдалось такой лютой ненависти со времен великого поджигателя Омара. Тот хотя бы имел то оправдание, что сжигал старые книги; а ведь поджигатели 1827 года стремились уничтожить книги, еще не появившиеся на свет.
   Самые преданные сторонники Реставрации, доказавшие свою приверженность идее королевской власти и семейству Бурбонов, выражали открыто и не без грусти свое осуждение того, как себя вел кабинет министров, и оплакивали роковые последствия этой системы угнетения.
   Многие родители, встревоженные тем, что образование полностью подпадает под влияние монахов, трепетавшие от страха перед веяниями, исходившими от Сент-Ашёля и Монружа, забирали детей из пансионов и коллежей и, насколько это было возможно, пытались воспитывать их дома, предпочитая, даже в ущерб образованности, чтобы их дети выросли прежде всего хорошими людьми.
   Многострадальный французский народ, выплачивавший ежегодно налоги более чем в миллиард, отдававший последние гроши на общественные нужды, желавший одного — спокойно заниматься развитием промышленности и науки, спрашивал себя: за что с ним обращаются таким образом, угрожают его правам, ущемляют его интересы, унижают его достоинство; и все это проделывает кучка с трудом выкарабкавшихся из безвестности выскочек, не заслуживших этого права ни талантом, ни добродетелью, ни трудолюбием, не имевших никакой другой силы, кроме той, которую они получили от клики заговорщиков, ненавидимой во Франции, тиранически правящей в Испании и просто смехотворной в других странах!
   Самое нелепое и особенно несправедливое во всем этом было то, что кабинет министров, единственный вдохновитель проявлявшихся волнений и недовольства, под этим предлогом добивался принятия законов, способных скорее раздражить, нежели успокоить умы; именно прессу кабинет министров обвинял в том состоянии дел, в котором только он один был повинен, и у министров не было других аргументов для своих противников, кроме того, что они предъявили трем уволенным академикам: «Вы враги правительства!»
   Впрочем, и с армией — по крайней мере, со старой гвардией, то есть настоящей, той, что сражалась, побеждала и завоевывала мир, — обращались не лучше, чем с литературой; произвол лигистов Сент-Ашёля и Монружа не ограничился увольнением академиков: они также лишили маршалов Франции тех титулов, которые им пожаловал император; несмотря на статью Хартии, гласившую: «Старой знати возвращаются титулы, а новая знать сохраняет свои звания», в гостиной австрийского посла, г-на Аппоньи, прославленные воины слышали, как отказывает им в герцогских и княжеских титулах лакей, докладывающий о посетителях.
   Это оскорбление было одинаково воспринято юрисконсультом и поэтом. Юрисконсульт, г-н Дюпен-старший, в письме, адресованном в «Конституционалист», горячо протестовал против отказа в уважении знаменитостям императорского периода. Газета г-на Корбьера полностью оправдывала Австрию, заявляя, что французские генералы были на законном основании лишены титулов и что посол г-на Меттерниха имел полное право отказать в них генералам. Поэт, г-н Виктор Гюго — как он сам говорил, сын лотарингца и вандейки, — до тех пор считал себя роялистом. Однако оскорбление, нанесенное славной армии, одним из сыновей которой он был, заставило его выйти вперед (подобно герою древности, выступавшему из строя, чтобы принять или бросить вызов) и кинуть перчатку провокаторам. Три дня спустя после приема у австрийского посла появилась «Ода Колонне».
   Итак, это была война не на жизнь, а на смерть, объявленная под тем или иным видом разуму, человеческой духовности, законам, наукам, литературе, промышленности. Странная эпоха, когда Руссо не мог бы стать избирателем, а Кювье — присяжным заседателем!
   Наконец все то, что стремилось сделать людей лучше, способствовать развитию вкуса, служить прогрессу, поощрять искусства, развивать науку; все то, что имело целью заставить человечество сделать еще один шаг к цивилизации, было запрещено, осквернено и опозорено!
   Искусство ослепления народов было для этих черных законодателей сутью власти.
   Однако, запрещая чтение, правители поощряли игорные дома, лотереи, притоны. И когда какая-то газета бросала им в лицо: «Вы покровительствуете злу; вы создаете рабочему не только возможность, но еще и искушение промотать плоды своего труда!» — правительство отвечало:
   «Это клевета! Я воплощение морали, а доказательство тому: в правилах моей полиции запрещен вход в игорные дома лицам моложе двадцати одного года; запрещено делать ставки меньше чем в два франка, не разрешается вход в блузах и куртках, следовательно, рабочим и ремесленникам это зло не грозит. Прочтите эти правила, если еще не читали, а если читали невнимательно, перечитайте!»
   Это была истинная правда, и такие полицейские правила в самом деле существовали; однако правительство не говорило, что оно само нашло способ обходить их. Запрещалось входить в игорные дома лицам моложе двадцати одного года. Однако по какому признаку узнать возраст — по бороде? Да любой цирюльник приклеит бороду и бакенбарды, так что шестнадцатилетний юнец мигом превратится в совершеннолетнего! Запрещалось делать ставки меньше чем в два франка. Да четверо бедняков устраивали складчину ради того, чтобы иметь право потерять последние жалкие десять су, на которые они могли бы купить хлеба всей семье! Не разрешалось входить в игорные дома в рабочей одежде. Однако владельцы заведений устроили гардеробы, где ремесленник менял куртку на фрак, а рабочий свою блузу — на редингот.