— Я удивлен этим не меньше вас, господин Жакаль.
   — Что вы скажете, если я исправлю эту несправедливость судьбы?
   — Ничего не могу на это сказать, господин Жакаль, пока не узнаю, каким образом вы собираетесь это исправлять.
   — А что если я сделаю из вас генерала!
   — Генерала?
   — Да, бригадного генерала.
   — Какой же бригадой я буду иметь честь командовать, господин Жакаль?
   — Бригадой сыскной службы, дорогой Жибасье.
   — Иными словами, вы мне предлагаете стать просто-напросто фискалом?
   — Да, просто-напросто!
   — И я должен отказаться от своей индивидуальности?
   — Отечество ждет от вас этой жертвы.
   — Я сделаю все, что потребует отечество. А что оно сделает для меня?
   — Сформулируйте свои желания.
   — Вы меня знаете, дорогой господин Жакаль…
   — Я имею эту незаслуженную честь.
   — Вы знаете, что у меня большие запросы.
   — Мы готовы их удовлетворить.
   — Меня посещают дорогостоящие фантазии!
   — Мы о вас позаботимся.
   — Словом, я готов оказать вам большие услуги.
   — Окажите, дорогой господин Жибасье, и вам за это воздастся.
   — А теперь позвольте вам сказать несколько слов, после чего вам сразу станет ясно, на что я способен.
   — Я считаю вас способным на все, генерал!
   — И на многое еще, вы сами увидите.
   — Слушаю вас.
   — От чего зависит величие и спасение государства?.. От полиции, не так ли?
   — Правда, генерал.
   — Страна без полиции — большой корабль без компаса и руля.
   — Это не только верно, но и поэтично, Жибасье.
   — Можно рассматривать миссию полицейского как самую священную, самую деликатную и полезную из всех.
   — Не мне оспаривать ваши слова.
   — Почему же так бывает, что для исполнения этой важной задачи, этой спасительной миссии выбирают, как правило, самых последних идиотов? Почему это происходит? Я вам скажу! Вместо того чтобы заниматься важными государственными вопросами, полиция вникает в самые незначительные мелочи и занимается недостойными ее возможностей делами.
   — Продолжайте, Жибасье.
   — Вы тратите многие миллионы на раскрытие политических заговоров, не так ли? Сколько вы их раскрыли с тысяча восемьсот пятнадцатого года?
   — С тысяча восемьсот пятнадцатого года… — начал г-н Жакаль.
   — … вы не раскрыли ни одного заговора, — перебил его Жибасье, — потому что сами их организуете.
   — Верно, — согласился г-н Жакаль, — теперь, когда вы вступили в наши ряды, я не стану ничего от вас скрывать.
   — Заговор Дидье — дело рук полиции; заговор Толлерона, Пленье и Карбонно — дело рук полиции; заговор четверых сержантов из Ла-Рошели — дело рук полиции! Как вы до этого дошли? Вы не смеете просто-напросто взяться за четверых-пятерых главарей заговора, которых каждый день встречаете на улицах Парижа. Вы обрезаете ветви дерева, не осмеливаясь замахнуться на ствол, а почему? Потому что вашим несчастным агентам глаза даны для того, чтобы не видеть, а уши — чтобы не слышать; потому что вы превратили их миссию в постыдное и непопулярное дело; потому что вы принизили смысл слова «полиция» и обрекли избранных на отлавливание воров, вместо того чтобы поручить им заботу о безопасности государства.
   — В ваших словах есть доля правды, Жибасье, — сказал г-н Жакаль, взяв щепотку табаку.
   — Да что они вам сделали, эти жалкие воришки? Неужели вы не можете позволить им спокойно работать? Они вам мешают? Они сетуют на закон о печати? Они пишут на вас сатиры? Они выступают против иезуитов?.. Нет, они позволяют вам преспокойно проводить вашу ограниченную политику крайних. Вы знаете хоть одного вора, который когда-нибудь входил в какой-нибудь заговор? Вместо того чтобы оказывать им помощь и покровительство как людям мирным и безвредным; вместо того чтобы по-отечески закрыть глаза на их незначительные проступки, вы бросаетесь за ними в погоню, как охотник за добычей; и вы называете это полицией? Фи! Господин Жакаль, это мелкое и низкое поддразнивание; это азы искусства, это полиция в том виде, в каком она существовала в раю в те времена, когда Адама и Еву арестовали из-за такой безделицы, как яблоко, вместо того чтобы задержать змея-подстрекателя. Знаете, господин Жакаль, не далее как третьего дня арестовали… кого, я вас спрашиваю? Ангела Габриеля!
   — Вашего друга ? О-хо-хо…
   — Вам это неприятно?
   — Так его узнали?
   — Совсем нет. Он проголодался, славный мальчик, и вошел, бедняжка невинный, попросить у булочника хлеба. А тот не был расположен разговаривать: его только что взяли с поличным, когда он недовешивал, и исправительная полиция оштрафовала его на двенадцать франков. Он грубо отказал голодному в куске хлеба. Тогда тот схватил булку, вгрызся в нее и, не обращая внимания на крики булочника, съел ее до последней крошки раньше, чем прибежали ваши агенты. А те, вместо того чтобы арестовать булочника, схватили Габриеля.
   — Да, — согласился г-н Жакаль, — я знаю, что наше законодательство порочно, но с вашим участием мы эти пороки победим, честнейший Жибасье.
   — А пока ваши подручные занимались этим неправедным делом, знаете ли вы, что происходило у них под ногами, на глубине примерно ста футов?
   — Там собрались заговорщики, верно?
   — А знаете, какой у них был девиз?
   — «Да здравствует император!» Итак, я вижу, что Говорящий колодец говорил не только для меня, но и для вас, Жибасье… Ну, и какие выводы вы сделали из этого девиза?
   — Через месяц, а может быть, и через две-три недели, у нас сменится форма правления.
   — Ну, после того как вы сами пришли к такому заключению, мне почти нечего прибавить.
   — А мне остается лишь получить ваши приказания, мой маршал, — поднося руку к виску, как офицер, отдающий честь старшему, отрапортовал Жибасье.
   — Когда вы сможете встать на ноги?
   — Когда будет нужно, — отозвался Жибасье.
   — Даю вам двадцать четыре часа.
   — Этого более чем достаточно.
   — Завтра утром вы отправитесь в Кель. Овсюг вручит вам паспорт. В Келе вы остановитесь в почтовой гостинице. Через этот город должен проехать в почтовой карете, направляясь из Вены, некий господин: сорок восемь лет, глаза черные, усы седые, волосы подстрижены бобриком, росту — пять футов и семь дюймов. Он путешествует под вымышленным именем, настоящее же его имя — Сарранти. Как только он попадется вам на глаза, не теряйте его из виду. Как — это ваше дело. Когда я вернусь, я должен знать, где он остановился, чем занимается, что собирается делать. Вот чек на тысячу экю, которые можно получить на Иерусалимской улице. Вы получите двенадцать тысяч франков, если точно исполните мои указания.
   — Ах, я знал, что буду рано или поздно вознагражден по заслугам! — воскликнул Жибасье.
   — Ваши слова тем более справедливы, Жибасье, что, если бы существовал такой человек, чьи заслуги были бы больше ваших, я доверил бы это дело ему. А теперь, дорогой Жибасье, примите пожелания скорейшего выздоровления и удачи.
   — Что касается моего выздоровления, так я уже совершенно оправился. Желание быть полезным его величеству — вот в чем заключается секрет этого чуда. Что же касается удачи, можете на меня положиться.
   В эту минуту вошел Овсюг и шепнул несколько слов на ухо г-ну Жакалю.
   — Вы знаете знаменитое изречение короля Дагобера, дорогой Жибасье? «Нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть». Но долг и добродетель важнее удовольствия и дружбы. Прощайте, и удачи вам.
   Господин Жакаль торопливо вышел.
   На площади Паперти собора Парижской Богоматери его ожидала дорожная берлина, запряженная четырьмя лошадьми, которыми правили два форейтора.
   — Ты здесь, Карманьоль? — спросил г-н Жакаль, отворяя дверцу кареты.
   — Да, господин Жакаль.
   — Ну и оставайся здесь.
   — Вы увозите меня с собой в Вену?
   — Нет, я беру тебя в дорогу. Обернувшись к Овсюгу, он продолжал:
   — Третьего дня на улице Сен-Жак арестовали одного бедолагу за кражу хлеба. Найдите его: мне нужно с ним переговорить по возвращении. Он откликается на имя «ангел Габриель».
   Господин Жакаль поднялся в карету и основательно уселся на заднем сидении, тогда как Карманьоль скромно устроился на переднем.
   — Бельгийская дорога! — приказал г-н Жакаль форейтору, закрывавшему за ним дверцу. — Шесть франков прогонных!
   — Слышал, Жолибуа? — крикнул тот напарнику. — Шесть франков!
   — Но чтобы ехали быстро! — приказал г-н Жакаль, высунувшись из окошка.
   — Помчимся во весь дух, ваша светлость! — пообещал форейтор, взбираясь на козлы. — Вперед!
   И карета исчезла в ту минуту, как показалось солнце.

XII. МИНЬОНА

   Предоставим г-ну Жакалю и Карманьолю мчаться на почтовых в Германию; отгородимся от них французской границей и вернемся в тот самый дом на Западной улице, у которого, как мы видели, однажды утром остановился украшенный гербами экипаж княжны Регины де Ламот-Удан.
   Войдем вслед за ней в ворота. Однако, вместо того чтобы остановиться, как это сделала она, поднимемся на три этажа только что отстроенного дома и остановимся перед дверью, отделанной гвоздями и украшенной на арабский манер резьбой.
   Теперь поведем себя как друзья хозяина: не постучав, повернем ручку и окажемся на пороге мастерской нашего старого знакомого Петруса Эрбеля.
   Мастерская у него была восхитительная. Петрус был не только художником, но также музыкантом, поэтом и аристократом. Принято думать — и это мнение ошибочно, — что только у художника может быть своя мастерская. Но в те времена каждому мыслящему человеку, который занимался сочинительством любого рода, было тесно в мышеловках, которые мы называем рабочими кабинетами. Очевидно, чтобы подняться над обыденностью, мысли, этой королеве-пленнице, нужны, как орлам, пространство и воздух. Мы надеемся, что настанет время, когда домовладельцы сами станут людьми думающими, поймут пользу мастерских и вынудят квартиросъемщиков жить в них хотя бы согласно требованиям моды, если те сами не почувствуют в этом потребности.
   В те времена, когда причудливые мастерские только начали приходить на смену мастерским классическим, комнату Петруса можно было принять за типичное жилище Рафаэля новой школы.
   Впрочем, как мы уже сказали, мастерская могла принадлежать не только художнику, но и музыканту, и поэту, и аристократу.
   Как видит читатель, мы упомянули об аристократе в последнюю очередь; по нашему мнению, дворянство таланта старше, чем громкое имя г-на графа де Мерода, утверждающего, что происходит от Меровея, и даже чем имя г-на герцога де Леви, уверяющего, что он ведет свой род от Девы Марии! Мы не беремся оспаривать эти родословные; однако происхождение Шекспира и Данте, мы полагаем, древнее и достойно большего уважения. Один из них произошел от Гомера, другой — от Моисея.
   Если кто-нибудь попадал в мастерскую Петруса, он оказывался удивленным, изумленным, очарованным. Царившая в мастерской атмосфера воздействовала на все чувства разом: слух ласкали звуки органа; обоняние услаждал аромат росного ладана и алоэ в турецких курильницах; зрение радовал вид тысячи разнообразных предметов, от которых разбегались глаза.
   Это были молитвенные скамеечки XIV века, украшенные резными колоколенками; полотна строгого содержания, написанные в ярких тонах; шедевры периода царствования Карла IV, Людовика XI и Людовика XII. Имена их авторов неизвестны, как неизвестны архитекторы и скульпторы, создавшие наши прекрасные соборы. Были в мастерской и лари эпохи Возрождения, времен Генриха III и Людовика XIII, с инкрустациями из панциря черепахи, перламутра и слоновой кости. Там были статуэтки с надгробий герцогов Бургундских или Беррийских, изображавшие молящихся монахов, печальных небесных заступниц, святых Георгия и Михаила, побеждающих драконов: одни — раскрашенные, как апостолы из Сент-Шапель, другие позолоченные, как евангелисты из Монреаля. Под потолком были подвешены голландские клетки, какие можно видеть в окнах у женщин Мириса, медные лампы с причудливо загнутыми рожками, как в интерьерах Герарда Доу. Было там и оружие всех видов, всех времен и народов, от длинных копий Меровингов до изящных карабинов, только что начавших выходить из мастерских Девима; от простой палицы и лука с отравленными стрелами дикарей Новой Зеландии до кривых сабель турецкого паши и арнаутских пистолетов с чеканной серебряной рукояткой. А среди всего этого великолепия — подвешенные на невидимых нитях и оттого словно парящие в воздухе морские и лесные птицы из Европы и Африки, из Америки и Азии, разных размеров и цветов, от гигантского альбатроса, падающего из-под самых облаков на жертву, словно метеорит, до колибри, похожей на унесенный ветром рубин или сапфир. Мастерскую украшали статуи, копии шедевров Фидия и Микеланджело, Праксителя и Жана Гужона; торсы, вылепленные с натуры; бюсты Гомера и Шатобриана, Софокла и Виктора Гюго, Вергилия и Ламартина. Наконец, все стены были увешаны копиями с полотен Пуссена, Рубенса, Веласкеса, Рембрандта, Ватто, Грёза, эскизы Шеффера, Делакруа, Буланже и Ораса Берне.
   Когда глаза, удивленные и даже встревоженные при виде стольких разнообразных предметов, уступали место слуху, посетитель оглядывался в поисках инструмента, а также музыканта, чьи мелодичные звуки и беглые пальцы наводняли мастерскую гармоничными созвучиями; взгляд проникал в оконную нишу с разноцветными витражами, где стоял орган. Молодой человек лет двадцати восьми — тридцати, бледный, грустный, перебирал пальцами клавиши, импровизируя мелодию, полную восхитительного чувства и глубокой печали.
   Этот музыкант, нечто вроде метра Вольфранга, был не кто иной, как наш друг Жюстен. Вот уже больше месяца он разыскивал Мину, но, несмотря на обещания Сальватора, так ничего и не узнал.
   Похоже, Жюстен ждет, пока другой человек сочинит или, вернее, переведет стихи. Этот другой молодой человек, смуглый, кудрявый, с умным взглядом, с сочными и чувственными губами, — наш поэт Жан Робер. Он позирует и в то же время занимается переводом.
   Позирует он для картины Петруса, а переводит стихи Гёте.
   Против него — прелестная девочка лет четырнадцати в одном из тех причудливых костюмов, которые она придумывает сама: золотые цехины украшают шею и волосы, красный кушак обвивает талию; на ней платье с золотыми цветами; ее босые ноги удивительно изящны; у девочки бархатные глаза, жемчужные зубки и черные волосы до пят.
   Это Рождественская Роза в костюме Миньоны.
   Девочка исполняет для своего друга Вильгельма Мейстера танец с яйцами, который она отказалась танцевать на улице для своего первого хозяина.
   Вильгельм Мейстер сочиняет в то время, как она танцует; он на нее смотрит, улыбается и снова возвращается к работе.
   Как мы уже сказали, Вильгельм Мейстер — это наш поэт.
   Рядом с Рождественской Розой — Баболен в костюме испанского скомороха, он лежит на полу; девочка печально улыбается, глядя на этого маленького наивного могиканина, которого мы уже видели в доме школьного учителя и у Броканты. Баболен дополняет восхитительную жанровую сценку, которую Петрус набрасывает на холст и которая достойна занять место среди полотен Изабе и Декана.
   Петрус все такой же художник и аристократ. У него все то же красивое благородное лицо, но сейчас оно выражает глубокую печаль, а на губах его мелькает горькая усмешка.
   Молодой человек усмехается в ответ на свою мысль; это не имеет отношения к тому, что он делает и говорит в настоящую минуту.
   А занят он, как мы уже сказали, полотном, представляющим Миньону, исполняющей перед Вильгельмом Мейстером танец с яйцами.
   Говорит он при этом следующее:
   — Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет.
   Думает он о том — это и вызывает на его губах горькую усмешку, — что, пока он заканчивает свою картину (он работает над ней третью неделю) и спрашивает у Жана Робера: «Песня Миньоны готова?», вытирая батистовым платком испарину со лба, — в это самое время красавица Регина де Ламот-Удан венчается с графом Раптом в церкви Сен-Жермен-де-Пре.
   Как видите, есть некоторая аналогия между тем, что происходит, и картиной Петруса.
   Рождественская Роза, позирующая для Миньоны, — это воспоминание о красавице Регине, которую он так глубоко любит и которая навсегда ускользает у него из рук в эту самую минуту. На одно мгновение мрачную жизнь маленькой цыганки осветил сверкающий отблеск жизни Регины. Чтобы иметь хотя бы косвенный предлог вернуться к образу дочери маршала и супруги графа Рапта — ибо Регина становится женой соперника, — Петрус разыскал Рождественскую Розу, чей портрет он набросал раньше, еще не будучи с ней знаком. Он нашел девочку и с помощью Сальватора уговорил ее прийти к нему в мастерскую.
   Как видите, Рождественская Роза позирует, очарованная красивым костюмом, заказанным для нее Петрусом; широко раскрытыми от удивления и восхищения глазами она смотрит, как словно по волшебству появляется ее изображение на полотне.
   Надо также сказать, что никакой художник, никакой поэт, ни Петрус, желавший передать ее образ на полотне, ни Гёте, создавший ее в своих мечтах, — никто не смог бы представить, а еще меньше — изобразить Миньону, подобную той, какую видел перед собой Петрус.
   Представьте себе нищету в образе ребенка или, скорее, детство в нищенских лохмотьях со всей наивной прелестью и золотой беззаботностью, вместе с тем проникнутое неведомо откуда взявшейся печалью и задумчивостью.
   Помните прелестную, дрожащую в лихорадке девушку, сидящую в лодке, на прекрасной картине Эбера «Малярия»?..
   Нет, не пытайтесь ничего представлять и вспоминать; лучше дайте волю своему воображению, и вы скорее увидите то, что мы пытаемся описать.
   На кого же была похожа эта Миньона Петруса?
   Трудно сказать.
   Если бы мы спросили Рождественскую Розу, она, глядя на изображенную на полотне цыганку, наверное сказала бы, что Миньона Петруса похожа на фею Кариту, или, вернее, на мадемуазель де Ламот-Удан.
   А если бы мы спросили Регину (объясняйте это, как хотите, дорогой читатель), она несомненно нашла бы сходство между этой Миньоной и Рождественской Розой.
   Как это могло получиться?
   Дело в том, что Петрус, смотрел на Рождественскую Розу, а думал о Регине. И вот, глядя на Рождественскую Розу и думая о Регине, он спросил у поэта: «Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет».
   — Вот она, — сказал в ответ Жан Робер.
   Жюстен полуобернулся на своем стуле, Петрус опустил подлокотник и палитру на колено, Баболен приподнялся на локтях, Рождественская Роза заглянула Жану Роберу
   через плечо и увидела исчерканные каракули — три куплета столь популярной в Германии песни Миньоны.
   — Читай, мы слушаем, — попросил Петрус.
   Жан Робер прочел:
   Ты знаешь край?
   Лимоны там цветут,
   К листве, горя, там померанцы льнут,
   И нежный ветр под синевой летит,
   Там тихо мирт и гордо лавр стоит.
   Ты знаешь их?
   Туда, туда
   Умчаться б нам, о милый, навсегда.
   Ты знаешь дом?
   Колонны стали в ряд,
   Сверкает зал, и комнаты блестят,
   Стоят и смотрят мраморы, грустя:
   «Что сделали с тобой — увы! — дитя?»
   Ты знаешь их?
   Туда, туда
   Умчаться б нам, о добрый, навсегда.
   Ты знаешь гору с облачной тропой?
   В тумане мул там путь находит свой,
   В пещерах жив драконов древний род,
   Крута скала, над ней же круча вод!
   Ты знаешь их?
   Туда, туда
   Наш путь, отец, — умчимся ж навсегда.47
   Жюстен вздохнул, Рождественская Роза смахнула слезу, Петрус протянул Жану Роберу руку.
   — Давайте скорее ваши стихи, — заторопился Жюстен. — Думаю, мне удастся написать к ним хорошую музыку.
   — Вы поможете мне разучить эту песню, правда? — попросила Рождественская Роза.
   — Разумеется.
   Петрус тоже собирался что-то сказать, как вдруг в дверь постучали три раза с равными промежутками.
   — О-о! — бледнея, прошептал Петрус. — Это Сальватор.
   Он собрался с духом и откликнулся, стараясь придать голосу твердость:
   — Войдите!
   Все услышали из-за двери голос Сальватора:
   — Лежать, Ролан!
   Потом дверь отворилась и взглядам присутствовавших предстал Сальватор в костюме комиссионера. Ролан остался лежать за дверью на лестнице.

XIII. СВИДАНИЕ

   Сальватор медленно вошел в комнату; по мере того как он приближался, Петрус невольно поднимался ему навстречу.
   — Все кончено? — спросил Петрус.
   — Да, — отозвался Сальватор. Петрус покачнулся.
   Сальватор подался вперед, чтобы его поддержать. Петрус понял это намерение и попытался улыбнуться.
   — Пустое… Я знал, что это должно было произойти, — сказал он.
   Петрус снова провел батистовым платком по взмокшему лбу.
   — Я должен вам кое-что сказать, — тихо проговорил Сальватор.
   — Мне? — переспросил Петрус.
   — Только вам.
   — В таком случае, прошу ко мне в комнату.
   — Мы тебе мешаем, Петрус? — спросил Жан Робер.
   — Что вы!.. Мне нужно побеседовать с господином Сальватором; я перейду в комнату. А вы все оставайтесь здесь. Жюстен должен сочинить музыку.
   И он первым вошел в свою комнату, знаком пригласив Сальватора следовать за ним и предоставив ему притворить дверь.
   Петрус, словно обессилев, упал в кресло и воскликнул:
   — Она, она, этот ангел!.. Жена этого ничтожества!.. Нет, стало быть, справедливости в этом мире!
   Сальватор посмотрел на молодого человека: тот сидел, обхватив голову руками, едва сдерживая рыдания и судорожно вздрагивая.
   Сальватор стоял перед ним, и в его взгляде читалось глубокое участие.
   Должно быть, этот человек знал меру страданий, испытав их на себе.
   Он не спеша вынул из кармана письмо в изящном конверте из атласной бумаги и после некоторого колебания протянул его Петрусу:
   — Возьмите!
   Петрус отнял руки от лица, покачал головой и, потерявшись на мгновение, спросил:
   — Что это?
   — Письмо, как видите.
   — От кого?
   — Не знаю.
   — Где вам его вручили?
   — Напротив особняка Ламот-Уданов.
   — А кто?
   — Камеристка. Ей нужен был посыльный, тут я и попался ей на глаза.
   — Это письмо адресовано мне?
   — Взгляните сами: «Г-ну Петрусу Эрбелю, Западная улица».
   — Дайте.
   Петрус поспешно взял письмо из рук Сальватора, мельком взглянул на адрес и смертельно побледнел.
   — Ее почерк! — вскричал он. — Она написала мне… сегодня?
   — Я этого ожидал, — произнес Сальватор.
   — Ах, Боже мой! Что же она может мне написать? Сальватор указал на конверт с таким видом, словно хотел сказать: «Читайте».
   Петрус дрожащими руками распечатал письмо; в нем было всего две строки. Молодой человек несколько раз принимался читать, но глаза его застилала кровавая пелена.
   Он сделал над собой невероятное усилие, подошел к окну с намерением прочесть письмо в последних лучах заходящего солнца и наконец с трудом разобрал две строки.
   Несомненно, письмо содержало в себе нечто странное, потому, что он дважды на разные лады повторил:
   — Нет, нет, это невозможно! Это не так, я грежу! Он схватил Сальватора за руку.
   — Послушайте, — проговорил он, — я вам сейчас дам прочесть это письмо, а вы мне скажете, потерял я рассудок или я в здравом уме. А пока скажите мне правду… Может быть, какое-то непредвиденное происшествие, о котором вы и не догадывались, помешало этой свадьбе?
   — Нет, — ответил Сальватор.
   — Они обвенчались?
   — Да.
   — Вы их видели?
   — Видел.
   — Перед алтарем?
   — Перед алтарем.
   — Вы слышали, как их благословил священник?
   — Да, я слышал, как их благословил священник. Вы же сами меня просили отправиться в церковь и не пропустить ни одной подробности венчания, а затем последовать за ними до особняка Ламот-Уданов и зайти к вам только вечером, чтобы дать полный отчет, не так ли?
   — Это верно, друг мой; вы были необыкновенно добры, когда согласились сделать это ради меня.
   — Если когда-нибудь я расскажу вам о себе, — ласково и печально улыбаясь, проговорил Сальватор, — вы поймете, что любой страждущий может мной располагать как братом.
   — Благодарю… Итак, вы ее видели?
   — Да.
   — Она все так же прекрасна, не правда ли?
   — Да, но очень бледна; может быть, бледнее вас.
   — Бедная Регина!
   — Когда она вышла из кареты у входа в церковь, ноги у нее подкосились и я подумал, что она упадет; ее отцу тоже так показалось: он поспешил к ней, чтобы ее поддержать.
   — А господин Рапт?
   — Он тоже подошел, но она от него отшатнулась и бросилась в объятия маршалу. Господин Рапт подал руку княгине.
   — Значит, вы видели ее мать?
   — Да, знаете ли, странное существо! Она и сейчас довольно красива; можно себе представить, до чего она была хороша в молодости. У нее необычайно белая кожа, словно в жилах ее течет не кровь, а молоко. Ноги у нее то и дело подкашиваются, она передвигается с трудом, как китаянки, у которых с детства изуродованы ступни; выглядит она встревоженной и хлопает ресницами при виде солнца, будто ночная птица.
   — А что Регина?
   — Это была минутная слабость. Она сделала над собой нечеловеческое усилие и снова стала такой, какой вы привыкли ее видеть. Она довольно твердым шагом приблизилась к хорам, где для будущих супругов были приготовлены два кресла и две подушечки красного бархата с гербами Ламот-Уданов. На венчании присутствовало все Сен-Жерменское предместье и среди прочих — три ее подруги по пансиону Сен-Дени; они молились за нее, ведь она нуждалась в утешении.