Но странно! Из всех этих чудесных цветов прекрасная Розена Энгель заметила и подняла лишь скромный букетик фиалок с еще не распустившейся белой как снег розой в середине.
   Несомненно, этот букет подарила чья-то робкая душа. Как фиалка, эта душа пряталась в тени и посылала аромат, не показывая своего венчика.
   Фиалка символизировала скромность и робость, белая роза — чистоту и целомудрие. Существовала, очевидно, какая-то связь между тем, кто послал этот букетик, и той, кому он предназначался.
   Таково, по всей вероятности, было мнение Розены: отдав, как мы уже сказали, предпочтение этому букетику, девушка поднесла его к губам, подняла глаза к почти невидимой из зала ложе над сценой, откуда он был брошен, и перевела на цветы взгляд, исполненный любви: он был мысленным поцелуем.
   Двое иностранцев внимательно наблюдали за происходящим, стараясь не упустить ни одной подробности этой сцены. Вслед за танцовщицей они посмотрели на таинственную ложу, и генерал схватил друга за руку в ту минуту, как губы синьоры Розены Энгель почти прикоснулись к цветам.
   — Он здесь! — вскричал по-французски индиец, забыв, что его могут услышать.
   — Да, вон в той ложе, — отвечал на лахорском диалекте господин в черном фраке. — Но, ради Бога, генерал, не говорите по-французски.
   — Вы правы, Гаэтано, — кивнул генерал и опустил руку в карман своего одеяния. — Мне кажется, — продолжал он, — пришло время и нам бросить прекрасной Розене наш наззер.
   В Индии «наззером» называли подношение начальнику от подчиненного.
   Наззер генерала представлял собой шевровый мешочек с мускусом; азиатская диковинка, эта тибетская редкость источала такой аромат, что отвлекла на время внимание зрителей, не сводивших глаз с ложи, откуда был брошен букет фиалок.
   Генерал снял с руки бриллиантовый браслет, обернул им мешочек с мускусом и бросил его синьоре Энгель; та не удержалась и вскрикнула, увидев, как сверкнул, словно ручеек на солнце, браслет из бриллиантов чистейшей воды!

XV. О ТОМ, ЧТО БЫЛО СПРЯТАНО В НАЗЗЕРЕ ИНДИЙСКОГО ГЕНЕРАЛА

   «После церемонии, — как простодушно повествует легенда о Мальбруке, — все отправились спать, кто с женой, а кто и в одиночку».
   Мы не собираемся следовать ни за теми, ни за другими. Воспользовавшись нашими правами и привилегиями драматурга, мы смело проникнем за кулисы и попытаемся увидеть сквозь матовые стекла гримерной, что происходит у синьоры Розены Энгель.
   Возле двери толпились принцы, курфюрсты, маркграфы, банкиры, совсем как придворные в передней королевы во время ритуала, предшествующего ее отходу ко сну.
   Разумеется, синьоре Розене нужно было время, чтобы переодеться и снять грим. Однако в этот вечер для поклонников ожидание затянулось против обыкновения, и эта аристократическая толпа, сгрудившаяся у двери в тесном коридоре, задыхалась и начинала роптать, внешне более сдержанно, — что верно то верно! — зато в душе почти так же бушуя, как ропщет толпа простолюдинов.
   Вдруг из-за двери донесся стук каблучков и, ко всеобщему удовлетворению, дверь приоткрылась. Однако в щель высунулась плутоватая мордочка француженки-камеристки. С вольностью в обращении, свойственной всему почтенному классу французских камеристок вообще, а камеристок в услужении у актрис — в особенности, она проговорила:
   — Господа! Синьора Розена в отчаянии, что заставляет вас ждать. Но она немного нездорова и просит вас, если вы непременно хотите остаться, подождать еще десять минут.
   Поистине, воодушевляющая новость! Десять минут ожидания в тесном, лишенном воздуха коридоре несомненно грозят нежным легким дипломатов удушьем, а грубым мозгам банкиров — кровоизлиянием.
   Вздыхатели роптали.
   — Кажется, кто-то недоволен?! — заметила камеристка. — Господа, выбор за вами: вы вольны остаться или уйти.
   — Пг'елестная! Пг'елестная! — раздалось несколько голосов, старательно грассировавших на французский манер.
   — Мы согласны подождать десять минут, но ни секундой больше, — проговорил толстый банкир, привыкший не давать отсрочек должникам.
   — Хорошо, хорошо, — кивнула мадемуазель Мирза, потянув на себя дверь. — Синьора предупреждена, а если ей понадобится еще минуты две, да хоть все десять, она не будет у вас их просить, она просто их возьмет! Должна же она прийти в себя, черт возьми?!
   И язычок замка щелкнул.
   Но Розена откладывала официальный прием поклонников не потому, что хотела прийти в себя или отдохнуть: девушка уже давно переоделась. Однако, взглянув на бриллиантовый браслет, обернутый вокруг мешочка с мускусом, и приоткрыв мешочек, она заметила письмо индийца. Дорогое подношение, да еще весьма оригинальный способ его передачи разожгли любопытство танцовщицы: она непременно хотела знать, что в письме.
   Розена развернула, прочла письмо, посидела некоторое время в задумчивости, перечитала его и еще глубже задумалась. Наконец, в последний раз взглянув на подпись, она сложила листок, убрала его в мускусный мешочек и привязала индийский наззер к поясу.
   Потом, словно желая отдаться охватившему ее приятному волнению, от которого ее могло отвлечь присутствие всех этих важных господ, она приказала мадемуазель Мирзе передать обожателям, что просит у них еще десять минут, чтобы прийти в себя.
   Когда эти десять минут истекли, она кликнула камеристку и приказала отпереть дверь.
   Розена улыбнулась и с жалостью пожала плечами, услышав, что толпа ее поклонников взревела при приближении камеристки, как при виде гладиатора рычали дикие звери в цирке.
   Обожатели устремились в приотворенную дверь с неудержимостью потока, который вот-вот снесет плотину.
   Они потянулись один за другим длинной вереницей; каждый проходил мимо танцовщицы, небрежно прилегшей на канапе, и прикладывался к ее ручке.
   Мы избавим читателей и особенно читательниц от пересказа всех тех пошлых комплиментов, которые обожатели бросали к ногам красавицы Розены; смысл всех их сводился приблизительно к одному: «Вы прекрасны, как сама любовь; вы танцевали, как ангел!»
   Танцовщица слушала их так, как боги, к которым мы обращаемся, выслушивают наши молитвы. Как и у богов, мысли ее парили в горних высях; до ее слуха смутно доходило жужжание всех этих голосов, она ничего не понимала и ничего не отвечала, подобно розе, внимающей гудению пчел.
   Будучи добросовестным рассказчиком, мы, однако, считаем нелишним заметить, что под пышными и льстивыми речами, с которыми к ней обращались и которые она пропускала мимо ушей, притаился змей ревности; время от времени он с шипением приподнимал над цветами красноречия, брошенными к ногам танцовщицы, свою плоскую голову.
   Странное дело! Не бесценный наззер, брошенный на глазах у всех рукою индийца; не бриллиантовый браслет, обвивавший руку девушки и словно пылавший при свете свечей; не душистый, расшитый золотом мешочек, подвешенный к поясу прекрасной Розены будто кошелек — не эта видимая роскошь жалила сердца обожателей танцовщицы.
   Нет, они тщетно искали глазами букетик фиалок среди других цветов, которыми были завалены канапе, кресла и консоли; тот самый букетик, брошенный невидимой рукой, что своим сладчайшим ароматом заглушал резкий запах мускуса. Им не давал покоя взгляд Ангельской Розы (да позволено будет дать нам французский эквивалент немецкого имени танцовщицы), устремившийся в ложу, недоступную взору остальных. Они не могли успокоиться, вспоминая, как торопливо, изящно, радостно она подобрала этот букет и поднесла к губам. Все эти подробности, внешне незначительные, были замечены, их обсуждали и истолковывали на все лады. В результате безупречная репутация Ангельской Розы — лучшее украшение ее короны — испытала в этот вечер первый, но сильный удар.
   Первым к Розене подошел маркиз фон Химмель. Он попросил позволения взглянуть на бриллиантовый браслет, украшавший руку танцовщицы, выразил восхищение тем, с каким изяществом была украшена кожа мускусной крысы, которая при жизни и не подозревала, что после смерти она будет расшита жемчугом и золотом. Затем один из самых упорных чичисбеев красавицы Розены осмелел и спросил, не знает ли она, кто тот таинственный незнакомец, что бросил ей букет фиалок.
   Тихо, почти неслышно для других, она отвечала:
   — Маркиз, это был мой исповедник.
   — Ваш исповедник?!
   — Да, но не прежний, а новый.
   — Не понимаю.
   — Ну что вы, это совсем не трудно понять, особенно вам. Ведь вы предали огласке мое решение удалиться в монастырь. И вот срок моего ангажемента сегодня вечером истек, мое послушничество начинается завтра. Так что вы не можете усмотреть ничего дурного в том, что мой новый духовник как можно скорее хотел познакомиться со своей новой послушницей.
   Старый граф фон Асперн не слышал ответа Розены и обратился к ней с тем же вопросом. Она вполголоса отвечала:
   — Граф! Могу сказать вам правду, ведь именно вы распространяете слух, что я выхожу замуж. Между прочим, не знаю, зачем вы мне вредите подобными разговорами: к вам я питаю большую слабость, чем ко всем здесь присутствующим. Итак, граф, этот букет я получила от своего жениха: белая роза символизирует мою добродетель, а фиалки — мою скромность. Вдохните аромат этих фиалок, граф, и постарайтесь запомнить этот запах.
   Наконец о тайне букета спросил атташе русского посольства граф Герстгоф. Розена посмотрела на него в упор и громко проговорила:
   — Граф! Неужели вы серьезно меня об этом спрашиваете?
   — Разумеется! — отвечал граф.
   — Значит, вы хотите посвятить этих господ в нашу маленькую тайну?
   — Я вас не понимаю, — удивился московский щеголь.
   — Господа! Дело вот в чем. Вы знаете, что мне предложили ангажемент в Санкт-Петербургском императорском театре?
   Одни кивнули, другие отрицательно покачали головой.
   — Его сиятельству графу Герстгофу было поручено передать мне это приглашение. Чтобы окончательно уговорить меня принять ангажемент, один из самых выгодных кстати, граф прибавил к нему и свое сердце; поскольку я не решалась принять ни то ни другое, граф сказал: «Если вы, дорогая Розена, примете самый скромный букет из тех, что вам бросят нынче вечером, вы сделаете меня самым счастливым человеком: это будет мне знаком, что вы едете в Петербург и позволяете мне вас сопровождать…» Я решила из двух предложений принять хотя бы одно — предоставляю скромности господина графа угадать, какое именно, — и подняла букетик фиалок, как самый скромный из тех, который получила сегодня.
   — Так вы, стало быть, уезжаете в Петербург? — вскричали сразу несколько голосов.
   — Если не уеду в Индию, куда меня приглашает Ранджит-Сингх танцевать в его Лахорском королевском театре, о чем вы можете судить, господа, по великолепному задатку, переданному сегодня через его посланника.
   — Итак, ваш ангажемент?.. — спросил маркиз фон Химмель.
   — Вот здесь! — подхватила танцовщица. — Он вот в этом мешочке. Я вам его не показываю, потому что он написан на хинди. Но завтра я прикажу его перевести и, если сочту его именно таким, на какой я вправе рассчитывать, приглашу всех своих поклонников, которые не побоятся ради меня предпринять путешествие — последовать за мной на берега Инда или какой-нибудь из рек Пенджаба. Однако до Петербурга отсюда — сто льё, до Лахора — четыре тысячи, — поднимаясь, продолжала Розена, — и, какой бы выбор я ни сделала, времени терять нельзя. Позвольте же мне, господа, проститься с вами. Искренне обещаю, что никогда не забуду милостей, которыми вы меня осыпали.
   С очаровательной улыбкой танцовщица сделала безупречный в хореографическом отношении реверанс и поклонилась изысканному и галантному обществу, не желавшему с ней расставаться: все пошли проводить Розену до экипажа, ожидавшего на площади перед театром. Она легко прыгнула в карету, словно синичка в свою клетку.
   В ту минуту как кучер дал волю нетерпеливо бившим копытами лошадям, все шляпы в знак прощания разом взлетели вверх, словно над площадью пронесся смерч.
   Экипаж Розены Энгель покатил по Аугустинергассе, потом по Крюгерштрассе и остановился в Зайлерштетте, где был расположен ее особняк.

XVI. ИСТОРИЯ ОДНОГО МАЛЬЧИКА

   Если бы после сказочного спектакля в Императорском театре кто-то из зрителей не захотел возвращаться домой, страшась очутиться в окружении знакомых предметов, дабы не окунуться в реальную жизнь, которую он с радостью забыл на час, ему достаточно было пересечь площадь Парадов и, углубившись в предместье Мариахильф, пуститься по освещенной луной главной дороге в Шёнбруннский дворец: расположившись на одном из холмов, он мог вдоволь полюбоваться чудесным видом, будто продолжая наслаждаться сказкой из «Тысячи и одной ночи», начавшейся еще в театре и перенесенной в поэтическую природу Верхней Германии.
   Однако прежде чем прийти в деревню Майдлинг, наш путешественник, может быть, остановился бы, завидев в левом крыле Шёнбруннского дворца шестнадцатилетнего юношу, или скорее мальчика, который стоял у балконного окна, опершись обеими руками на резную решетку; его лицо в свете луны было еще бледнее, чем луна. Казалось, он тоже любуется роскошным зрелищем, в поисках которого сюда пришел бы наш путник.
   Из окна юноша мог в эту ясную, светлую, почти весеннюю ночь видеть впереди и внизу всю Вену, ее дома, колокольни, высокие башни и над ними — изящный шпиль ее великолепного собора; изнутри город еще подсвечивался последними огнями, зато снаружи чернел опоясывающий его широкий земляной вал; необъятный Дунай, обогнув одним из своих рукавов остров Лобау, продолжал свой путь и терялся вдали среди знаменитых равнин Асперна, Эсслинга и Ваграма.
   С противоположной стороны взгляду юноши открывалась огромная долина в окружении холмов, откуда вода падала каскадами в прозрачные озера, а вековые деревья застыли вокруг, словно часовые на посту. Вглядевшись еще внимательнее, юноша несомненно мог различить в туманной дымке поросшие лесом холмы, убегающие вдаль, словно стадо испуганных буйволов, и поднимающиеся к самым высоким вершинам далеких Альп.
   Но ни свет и тени засыпающей Вены, ни тихий плеск озерной волны, ни звонкие каскады, ни туманные дали, ни мрачные горы не занимали юношу.
   Он не сводил глаз с дороги, соединявшей Шёнбрунн с Веной, и, насторожившись, не обращая внимания на ледяной февральский ветер, вслушивался в малейшие шорохи, доносившиеся со стороны города; не раз уже его заставлял вздрогнуть то хруст сломанной ветки, то скрип флюгера, то скрежет дворцовых ворот, запиравшихся на ночь.
   Случайного свидетеля, снизу наблюдавшего за юношей с развевающимися на ветру белокурыми волосами и в белоснежной форме полковника австрийской армии могла бы поразить меланхолическая красота задумчивого молодого человека, похожего на влюбленного в ожидании первого свидания или на поэта, в ночной тиши ищущего вдохновения для своих первых стихов.
   Сразу же оговоримся, что белокурый юноша с меланхоличным лицом и в белом мундире и был тем самым человеком, которого — хотя он присутствовал на представлении — так долго и безуспешно искали в Императорском театре гости из Индии.
   Теперь читатели, очевидно, догадались, что перед нами не поэт, пытающийся разгадать по звездам тайну мироздания, а просто-напросто влюбленный, пожирающий взглядом ту часть освещаемой луной дороги, которая соединяет Шёнбрунн с Зайлерштатте; дорога белеет в ночи, подобно атласной ленте; она должна привести к нему красавицу-танцовщицу.
   То ли он устал стоять в одной позе, то ли ему послышался вдалеке какой-то шум: он выпрямился во весь рост, и теперь стало заметно, что он слишком высок для своего сложения (юноша был похож на тоненький гибкий тополек); теперь стало понятно и беспокойство индийского генерала за его здоровье.
   Очевидно, наши читатели хотели бы поближе познакомится с молодым человеком, стоящим у окна, узнать некоторые неизвестные подробности, которые долг историка обязывал нас собрать и которые, возможно, будут уместны в нашем повествовании? Изложим их в нескольких словах.
   Одна строфа нашего великого поэта Виктора Гюго скажет нам больше, чем двадцать страниц г-на де Монбеля о том, как начиналась эта короткая жизнь, достойная скорее пера поэта, чем историка:
   В закатных небесах без всякого усилья
   Орел парил, но вихрь сломал внезапно крылья.
   Пал молнией гордец, а на его престол
   Слетелось воронье урвать хотя бы малость —
   Хватайте, кто жадней!
   Добыча всем досталась:
   Орленок — Австрии,
   Британии — орел.8
   Орленка посадили в клетку Шёнбруннского императорского дворца, расположенного на окраине Вены, примерно в полутора льё от австрийской столицы.
   Там он и вырос, любуясь роскошным зрелищем, которое мы только что описали. Он вырос под сенью восхитительного сада, раскинувшегося до Парковой беседки; своими бассейнами, мраморными статуями, оранжереями он напоминал мальчику версальский парк, а кабаны, лани, олени и косули бегали там так же свободно, как в Сен-Клу или Фонтенбло… Он вырос, любуясь прелестными деревушками Майдлинг, Грюнберг и Хитцинг, похожими на группы загородных домиков, разбросанных вокруг дворца. Он с трудом выговаривал незнакомые названия, но в конце концов выучил их, по мере того как забывал Мёдон, Севр и Бельвю.
   Однако у несчастного маленького изгнанника возникали порой, подобно вспышкам молнии, глубокие и яркие воспоминания.
   Он, например, помнил, что раньше его звали Наполеоном и у него был титул короля Римского.
   Но с 22 июля 1818 года его стали звать Францем, герцогом Рейхштадтским.
   — Почему меня называют Францем? — спросил однажды мальчик у своего деда, императора Австрийского, качавшего его на коленях. — Я думал, что мое имя Наполеон.
   Вопрос был точен, зато ответить на него оказалось непросто.
   Император задумался, потом сказал:
   — Отныне вас не зовут Наполеоном по той же причине, по какой не зовут королем Римским.
   Такой ответ мальчика, естественно, не удовлетворил. Он тоже немного подумал и продолжал:
   — Дедушка! А почему я больше не король Римский? Второй вопрос смутил деда еще больше, чем первый.
   Император попытался было, как и в первый раз, уклониться от ответа, но потом, видимо, решил сразить внука серьезным доводом, чтобы тот больше не возвращался к этой теме.
   — Вы знаете, дитя мое, что, помимо титула императора Австрийского, я еще ношу титул короля Иерусалимского; это, однако, не дает мне абсолютно никаких прав на город, находящийся во власти турок, верно?
   — Да, — кивнул мальчик, следивший за рассуждениями Франца II со всем вниманием, на какое был способен.
   — Вот и вы, дорогой Франц, являетесь королем Римским в такой же степени, — продолжал император, — в какой я король Иерусалимский.
   То ли ребенок понял объяснение не до конца, то ли слишком хорошо его усвоил, но он опустил голову, замолчал и больше никогда об этом не заговаривал.
   Будучи еще совсем ребенком, он каким-то образом узнал о славе и несчастьях своего отца. Но как и от кого? Бог знает! То ли сердце ему подсказало, то ли ангел-хранитель его первых лет поведал ему об этом в ночной тиши…
   Однажды знаменитый принц де Линь, один из самых доблестных и остроумных дворян XVIII века, прибыл с визитом к императрице Марии Луизе, находившейся тогда вместе с сыном в Шёнбруннском дворце.
   В присутствии мальчика доложили о господине маршале принце де Лине.
   — Это маршал? — спросил мальчик у своей гувернантки г-жи де Монтескью.
   — Да, ваше высочество.
   — Один из тех, кто предал моего отца?
   Ему отвечали: нет, напротив, принц был храбрым и верным солдатом, после чего мальчик принял старого маршала весьма дружелюбно.
   Как-то раз мальчик стал ему рассказывать о том, как был потрясен воинскими почестями во время похорон генерала Дельмота и какое удовольствие получил, глядя на марширующие войска.
   — В таком случае, ваше высочество, — отвечал принц, — скоро я доставлю вам еще большее удовлетворение, потому что похороны фельдмаршала — самое пышное зрелище в этом роде.
   И действительно, принц сдержал слово: спустя почти полгода он дал сыну императора возможность полюбоваться грандиозным зрелищем: десять тысяч солдат в полном боевом снаряжении провожали фельдмаршала в последний путь.
   Примерно в то же время принцесса Каролина Фюрстенберг в интимном кругу заговорила в присутствии герцога Рейхштадтского о великих событиях и людях века. О мальчике просто забыли или решили, что шестилетнего ребенка можно не стесняться.
   Генерал Соммарива назвал трех самых выдающихся полководцев своего времени.
   Вдруг мальчик, задумчиво слушавший это перечисление, поднял голову и перебил:
   — Я знаю четвертого, вы его не назвали, господин генерал!
   — Кого же, ваше высочество? — удивился генерал.
   — Моего отца! — выкрикнул мальчик и выбежал вон. Генерал Соммарива бросился за ним, догнал и привел обратно.
   — Вы правы, ваше высочество, что говорите так о своем отце, но вы напрасно убежали.
   Несмотря на навязанный ему титул герцога Рейхштадтского, несмотря на хитроумное сравнение, которое провел его дед между королевством Иерусалимским и королевством Римским, мальчик не хотел забывать о своем происхождении.
   Однажды один из эрцгерцогов показал юному герцогу золотую медаль с его поясным портретом, выбитую по случаю его рождения; такие медали были розданы народу после церемонии его крещения.
   — Знаешь, кто изображен на этой медали, Рейхштадт? — спросил эрцгерцог.
   — Я, — без запинки отвечал мальчик, — это было в те времена, когда меня звали королем Римским.
   В пятилетнем возрасте, когда начинают давать образование принцам австрийского дома, стали обучать и сына Наполеона. Общее руководство было поручено графу Морицу Дитрихштейну. Под его началом капитан Форести обучал мальчика военным наукам, а поэт Коллин — брат Генриха Коллина, автора трагедий «Регул» и «Кориолан», и сам автор трагедии «Граф Эссекс» — всему остальному.
   В пять лет принц говорил по-французски как истинный парижанин.
   Было решено выучить его немецкому. Борьба была долгой: отвращение, с которым он воспринимал этот язык, вошло у австрийцев в поговорку. Напрасно ему приводили самые убедительные доводы, желая пробудить в нем интерес к занятиям; напрасно уверяли, что он должен говорить на языке страны, ставшей отныне его родиной. Мальчик сопротивлялся всеми силами, упрямо не желая говорить ни на каких других языках, кроме французского и итальянского.
   Чтобы победить его непримиримость, пришлось пообещать юному герцогу, что немецкий язык будет для него лишь дополнительным, а основным останется французский.
   Характер мальчика, уже в это время довольно определившийся, был смесью доброты и гордости, твердости и разумности. Упрямый от рождения, юный принц любую новую мысль встречал в штыки, и только уговорами можно было заставить ее принять. Он был добр к низшим и любил своих учителей, но его доброта и любовь были глубоко спрятаны: нужно было о них догадываться (ведь он их скрывал) и извлекать на свет с таким же трудом, с каким ныряльщик достает со дня моря жемчужину.
   Его любовь к правде граничила с фанатизмом: он терпеть не мог сказки и басни.
   — Раз этого никогда не было, — говорил он, — все это ни к чему.
   Его преподаватель Коллин это мнение отнюдь не разделял, ведь он был поэтом и, напротив, жил в выдуманном мире. Учитель попытался преодолеть эту склонность ребенка принимать на веру лишь то, что действительно происходило в жизни. Он нашел такое средство. Однажды он отправился вместе с юным принцем на прогулку, предупредив мальчика, что им предстоит долгий путь. Когда они взошли на зеленые холмы, раскинувшиеся над Шёнбрунном, учитель и ученик ненадолго остановились, потом продолжили поход, вступив в узкую и тенистую долину, откуда не видно за густыми деревьями ни Вены, ни бескрайних дунайских равнин, лишь горы синеют вдали, поднимаясь гигантским амфитеатром до самых вершин Шнееберга.
   В этой долине сохранилась одинокая хижина, построенная в соответствии с окружающими ее горами в виде тирольского шале; ее так и называют Tyroler Haus 9.
   В этом месте, вдали от целого света, среди гор, оврагов и лесов, поэт стал превозносить красоту и величие дикой природы. И вдруг безо всякого перехода, не говоря, правда это или вымысел, он рассказал мальчику чудесную историю Робинзона Крузо; она так поразила ребенка или, вернее, пробудила его дремавшее воображение, что он сейчас же представил себя на необитаемом острове и сам предложил учителю смастерить инструменты, необходимые для удовлетворения основных жизненных потребностей; вместе они взялись за дело и, с грехом пополам управившись с этим делом, меньше чем за две недели вырыли пещеру, наподобие той, что была у потерпевшего крушение англичанина (ее и сегодня показывают путешественникам как дело рук сына Наполеона и называют не иначе как пещерой или гротом Робинзона Крузо).
   В восемь лет принц приступил к изучению древних язы ков. Для его учителя Коллина это оказалось одним из самых суровых испытаний: мальчик с глубочайшим отвращением воспринимал древнегреческий и латынь, зато инстинктивно тянулся к наукам, имеющим отношение к военному искусству.