— Пять франков умножаем на восемь месяцев: итого получается сорок.
   — Да, только вот уже месяц, как я у тебя не живу, стало быть, семью пять — тридцать пять.
   — Ты оставил в комнате старую корзину, и это помешало мне сдать ее другим жильцам, — заметил папаша Фрикасе.
   — Надо было выбросить корзину в окно, только и всего!
   — Ага! Чтобы ты потом сказал, что в ней было сто тысяч франков!
   — Ну ладно, пускай будет восемь месяцев, — сдался Багор, — я завтра же заберу свою корзину.
   — Ну уж нет, теперь это мой залог!
   — Значит, мой долг будет и дальше расти?
   — Заплати сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов, и долга не будет.
   — Ты отлично знаешь, что у меня нет ни единого су из твоих ста семидесяти пяти франков четырнадцати сантимов!
   — В таком случае не спорь, когда я считаю.
   — Считай… только не забывай подливать!
   Папаша Фрикасе налил Багру седьмую или восьмую рюмку (тряпичник сбился со счета, и мы — с позволения читателей — тоже перестаем считать).
   — Мы остановились на том, что за восемь месяцев ты мне задолжал сорок франков; кроме того, тридцать пять франков пятьдесят сантимов ты у меня брал по мелочам.
   — Раз шестьдесят я у тебя занимал, а то и больше!
   — Ты, стало быть, не возражаешь, что я одалживал тебе деньги?
   — Нет. Я признаю, что должен тебе семьдесят пять ливров десять су; я любому готов это повторить, я буду кричать об этом на каждом углу.
   — Отлично! Двенадцать процентов от семидесяти пяти франков пятидесяти сантимов…
   — Двенадцать процентов?! Законная ставка составляет пять… в крайнем случае — шесть процентов.
   — Дорогой мой Багор! Ты забываешь, что я рискую.
   — Верно, верно, — кивнул тряпичник, — о риске я забыл.
   — Значит, ты согласен на двенадцать процентов? — продолжал папаша Фрикасе, снова наполняя рюмку приятеля.
   — Согласен, — заплетающимся языком пролепетал тот.
   — Так вот, — продолжал кошатник, — в первый месяц двенадцать процентов составили девять франков и два с половиной сантима; прибавим эту сумму к семидесяти пяти с половиной франкам, итого — восемьдесят четыре франка и пятьдесят два с половиной сантима.
   — А-а, так это, значит, каждый месяц?..
   — Что?
   — Твои двенадцать процентов…
   — Разумеется.
   — Да если так считать, за год набежит сто сорок процентов!
   — Черт побери! Я же рискую!
   — Что верно — то верно, — все больше хмелея, проговорил Багор, — риск есть!
   — Теперь ты прекрасно понимаешь, что должен мне сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов, не так ли?
   — О! При ста сорока процентах годовых меня удивляет, что я не должен тебе больше.
   — Нет, больше ты мне не должен, — подтвердил папаша Фрикасе.
   — Это-то и странно! — воскликнул Багор.
   — Ты, стало быть, готов признать, что должен мне сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов?
   — А не хватит тебе ста семидесяти пяти франков? — усмехнулся Багор.
   — Так уж и быть, я тебе прощаю четырнадцать сантимов, — великодушно согласился папаша Фрикасе.
   — Нет уж, — с надменным видом заявил Багор. — Нет, сударь, мне милости не нужно: можете их оставить за мной!
   — Мы разве уже больше не на «ты», Багор? — удивился кошатник.
   — Нет; я вижу, что поступал легкомысленно, называя вас своим другом!
   — Да ведь я тебе говорю, что прощаю четырнадцать сантимов!
   — Нет, нет и нет, я сам не хочу, чтобы мне прощали мои долги!
   — Мы на них закажем поесть.
   — Я не голоден, я хочу пить.
   — Тогда мы эти деньги пропьем.
   — Это другое дело!
   — Так ты на меня не сердишься? — спросил папаша фрикасе, наполняя рюмку своего должника.
   — Нет, я пошутил, а в доказательство…
   — Какое там еще доказательство!
   — А вот оно…
   — Молчи! — остановил его кошатник. — Не хочу никаких доказательств.
   — Да я хочу тебе объяснить!..
   — Тогда сначала подтверди, что должен мне сто семьдесят пять франков, — предложил кошатник, вынимая из кармана лист бумаги.
   — Чего ты от меня хочешь? Я не умею писать.
   — Поставь крест.
   — А в доказательство, — продолжал Багор гнуть свое, — если бы ты пожелал дать мне всего десять франков, я бы признал эти сто семьдесят пять франков.
   — Я и так слишком много тебе давал.
   — А сто су?
   — Невозможно.
   — Ну хоть три франка, а?
   — Давай сначала сведем старые счеты.
   — Может, сорок су?
   — Вот перо: ставь крест.
   — Дай хотя бы двадцать су! Человеку не нужно иметь друга, если он рискует его потерять из-за двадцати су!
   — Вот твои двадцать су, — сдался папаша Фрикасе. И он вытащил из кармана монету в пятнадцать су.
   — Я так и знал, что ты уступишь, — проговорил Багор и обмакнул перо в чернила.
   — И ты тоже! — отозвался кошатник, подвигая к нему бумагу.
   Багор хотел было уже поставить крест, но кто-то загородил свет. Это был Сальватор.
   Молодой человек протянул через отворенное окно руку, взял долговое письмо, которое Багор приготовился удостоверить значком, имевшим среди простого люда большее значение, чем подпись, разорвал его на тысячу клочков и швырнул на стол семьдесят пять франков и пятьдесят сантимов.
   — Вот сумма, которую он вам задолжал, Фрикасе, — сказал Сальватор. — Отныне Багор — мой должник.
   — Ах, господин Сальватор! — приходя в изумление, вскричал тряпичник. — Не хотел бы я сам иметь такого должника, какого вы видите перед собой!
   В эту минуту послышался мелодичный голосок, так отличавшийся от пропитого голоса Багра.
   — Господин Сальватор! — прозвучал голос, принадлежавший, по-видимому, юной особе. — Не угодно ли вам будет отнести это письмо на улицу Варенн в дом номер сорок два?
   — Третьему клерку господина Баратто, как всегда?
   — Да, господин Сальватор, это ответ… Вот пятьдесят сантимов.
   — Спасибо, прелестное дитя, ваше поручение будет исполнено, и очень скоро, не беспокойтесь!
   Сальватор в самом деле торопливо зашагал прочь, оставив папашу Фрикасе в полном замешательстве, сравнимом разве что с удовлетворением, которое испытывал кошатник, получив обратно свои семьдесят пять франков пятьдесят сантимов.

XXX. ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ИМЕЕТ УДОВОЛЬСТВИЕ ПРЕДСТАВИТЬ ЧИТАТЕЛЯМ ГОСПОДИНА ФАФИУ

   В тот момент, когда папаша Фрикасе прятал в карман семьдесят пять франков пятьдесят сантимов, когда окончательно охмелевший Багор захрапел, а Сальватор (который только что швырнул — в прямом и переносном смысле этого слова — в окно сумму, довольно значительную для человека его положения) согласился удовлетворить просьбу, произнесенную нежным голоском, и всего за десять су совершить путь длиной в полульё, — в этот самый момент на пороге кабачка «Золотая раковина» появился Бартелеми Лелон под руку с мадемуазель Фифиной, той самой женщиной, которая, если верить Сальватору, имела на жизнь плотника столь огромное влияние.
   В мадемуазель Фифине на первый взгляд не было ничего, что подтверждало бы возможность такого неслыханного влияния; впрочем, вероятно, в данном случае действовал закон равновесия в природе, согласно которому сильный иногда подчиняется слабому. Это была высокая темноглазая бледная девушка лет двадцати — двадцати пяти (нет ничего труднее, чем определить возраст парижской простолюдинки, до времени состарившейся от нищеты или пьянства). Она была без платка, и ее светлые волосы могли бы восхитить любого, если бы принадлежали светской барышне, однако они теряли половину своей прелести, потому что были плохо причесаны; шея поражала худобой, но, несмотря на это, была довольно красива. Руки были хороши, но скорее бледны, нежели белы (богачка сумела бы скрыть этот недостаток, подчеркнула бы имеющиеся достоинства и добилась бы того, чтобы эти руки стали главной ее прелестью). Тело, прикрытое несколько вылинявшим шелковым платьем и большой шерстяной шалью, гибкостью движений напоминало змею или сирену; казалось, стоит ему лишиться своей опоры, и оно согнется, будто тополек под ветром. Преобладало же в ее облике некое ленивое сладострастие, которое было, впрочем, не без приятности, а также — судя по тому, какую силу взяла мадемуазель Фифина над Жаном Быком, — имело свой результат.
   Лицо плотника светилось гордостью и радостью. То ли из каприза, то ли от равнодушия мадемуазель Фифина нечасто соглашалась выйти с ним на люди, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда он приглашал ее в театр. Мадемуазель Фифина обожала театр, но сидела только в партере или нижнем ярусе; на билеты уходил заработок целого дня, и Жан Бык не мог, к огромному своему огорчению, доставлять мадемуазель Фифине это аристократическое удовольствие так часто, как ему бы этого хотелось.
   Мадемуазель Фифина лелеяла честолюбивую мечту: поступить в театр (именно так она произносила слово, в котором воплощался предмет ее честолюбивых мечтаний). К несчастью, у нее не было могущественных покровителей; кроме того, недостаток в произношении, на который мы только что указали, очевидно, повредил ее репутации в глазах директоров. За неимением первых и вторых ролей мадемуазель Фифина была готова довольствоваться положением фигурантки, и, может быть, эта не столь возвышенная мечта исполнилась бы, но Жан Бык заявил, что не желает иметь любовницей комедиантку и что он ей все кости переломает, если она выйдет на сцену. Мадемуазель Фифина громко смеялась над угрозой Жана Быка: она знала, что плотник пальцем ее не тронет и что, напротив, это она, если пожелает, согнет его как тростник. Не раз в минуты бешенства плотник заносил кулак, готовый вот-вот опуститься на голову любовницы и убить ее одним ударом, но мадемуазель Фифине достаточно было сказать: «Ну-ну, ударьте женщину! Прекрасно! Давайте!» — и он безвольно опускал руку. Жан Бык гордился своей силой; он легко приходил в ярость от ревности или в пьяном угаре и готов был сразиться с кем угодно, но презирал бы себя, если б обидел того, кто не мог дать ему отпор.
   Тяжелый характер Жана Быка проявлялся не только в те минуты, когда он ревновал или бывал пьян, но и когда его мучили угрызения совести, — именно угрызения совести, а не раскаяние, заметьте.
   Десятью годами раньше, когда Бартелеми Лелон еще не был Жаном Быком, он сочетался законным браком с тихой, порядочной, трудолюбивой женщиной, которая родила ему троих детей. И вот после шести лет счастливой семейной жизни он встретил мадемуазель Фифину; с этого дня началась для него бурная жизнь, которая не только не сделала его счастливым, но стала несчастьем для его жены и детей, вечно видевших его раздраженным и усталым.
   Плотник чувствовал, что жена любит его по-настоящему, тогда как мадемуазель Фифина даже не давала себе труда притворяться влюбленной. Нет! Вот кого мадемуазель Фифина готова была любить, обожать, ради кого она была способна на любые безумства, так это ради актера!
   Почему Бартелеми Лелон так дорожил женщиной, ни во что его не ставившей, и почему мадемуазель Фифина, совершенно равнодушная к Бартелеми Лелону, все-таки оставалась с ним? Только Декарт, открывший сцепляющиеся атомы, мог бы нам объяснить то, что каждый из нас испытал хоть раз в жизни и что сформулировал один из моих друзей, когда я задал ему вопрос по поводу его самого и его любовницы:
   «Раз вы друг друга не любите, зачем живете вместе?»
   «Что ж ты хочешь? Мы слишком сильно друг друга ненавидим, чтобы расстаться!»
   У мадемуазель Фифины родился от Бартелеми Лелона ребенок. Отец обожал свое дитя; благодаря этому ребенку она главным образом и укрощала колосса, подцепив его на крючок, словно рыбак — рыбку. Когда она была в плохом настроении и ей было нужно (кто знает зачем?) привести несчастного плотника в отчаяние, она говорила протяжно:
   — Твоя дочь? Какая еще дочь? Ты не имеешь права называть ее дочерью, потому что ты женат и не можешь признать ее по закону. Да и кто тебе сказал, что этот ребенок от тебя? Она ничуть на тебя не похожа!
   И этот человек, этот лев, этот носорог катался по полу, заламывал руки, кусал кулаки, выл от бешенства и кричал:
   — Несчастная! Бессовестная! Она говорит, что моя девочка не от меня!
   Мадемуазель Фифина взирала на его ярость стеклянным взглядом бессердечной женщины; ее губы кривились в злой усмешке, открывая острые, как у гиены, зубы.
   — Да, — говорила она, — ребенок не от тебя, если хочешь знать!
   Тут Бартелеми Лелон снова становился Жаном Быком; он с ревом поднимался, набрасывался на хрупкую, словно паучиха, женщину; он заносил свой кулачище, похожий на молот циклопа, а она говорила только:
   — Ну, ударьте женщину! Прекрасно! Давайте!
   Жан Бык запускал пальцы себе в волосы и, забывшись от боли, с воем и ревом вышибал дверь ногой, скатывался по ступеням вниз. Горе северному Гераклу или южному Алкиду, который попался бы в эту минуту ему на пути! Только слабый мог рассчитывать на его снисхождение.
   Вот в одну из таких ночей он и встретил трех друзей в кабаке Бордье.
   Мы знаем, как все произошло; эта драма закончилась бы для Бартелеми Лелона апоплексическим ударом, если бы вовремя не подоспел Сальватор: он пустил плотнику кровь и приказал отнести его в больницу Кошен.
   Вот уже неделю как плотник вышел из больницы (об этом мы тоже уже упоминали). Он встретил Багра и папашу Фрикасе в разгар их спора, рекомендовал им обратиться к Сальватору за советом и пригласил пообедать в «Золотой раковине».
   Когда Бартелеми Лелон вошел в заведение, один из сотрапезников уже вышел из игры: это был Багор.
   Оставался папаша Фрикасе.
   Бартелеми Лелон приказал накрыть стол на три персоны, простер руку над Багром, храпевшим, как фагот, и торжественно произнес известные всем слова:
   — Слава мужеству побежденных!
   Устрицы были уже открыты, и все сели за стол; мадемуазель Фифина всем была недовольна, на все у нее было готово замечание.
   — До чего же вы разборчивы, прелестное дитя! — вздохнул папаша Фрикасе.
   — И не говори! — заложив огромную ладонь за голову и стиснув зубы, процедил Бартелеми Лелон. — Это потому, что она со мной. Кошатина в кабаке у заставы показалась бы ей изысканнейшим блюдом, если бы ее пригласил этот комедиант, шут, паяц Фафиу, а когда она выходит со мной в такое приличное место, как «Канкальский утес» или «Провансальские братья», ей подавай хоть фазана с трюфелями — она все недовольна!
   — Ну вот, новое дело! — растягивая слова, проговорила мадемуазель Фифина. — Да я уже больше недели не показывалась на бульваре Тампль.
   — Да, с тех пор как я вышел из больницы, твоей ноги там не было; но мне говорили, что до этого ты бегала туда каждый день, и в балагане сьёра Коперника не было более прилежной зрительницы, чем ты.
   — Вполне возможно! — отозвалась мадемуазель Фифина с беззаботным видом, приводившим Жана Быка в бешенство.
   — О, если бы я вправду так думал!.. — воскликнул плотник и согнул железную вилку, словно это была зубочистка.
   Он повернулся к папаше Фрикасе и продолжал:
   — Знаешь, больше всего мне отвратительно то, что она влюбляется все в каких-то мозгляков, молокососов, которых и мужчинами-то не назовешь. Да я их одним пальцем прихлопнул бы, но мне зазорно связываться с юнцами; их и бить-то страшно: тронь — рассыплются! Могу поклясться, Фрикасе, если бы ты его увидел, этого Фафиу, ты бы со мной согласился: это не мужчина!
   — Вкусы, знаете ли, бывают разные, — заметила мадемуазель Фифина.
   — Так ты признаешь, что влюблена в него? — вскричал Жан Бык.
   — Я не говорю, что влюблена, я говорю, что вкусы у всех разные.
   Жан Бык взревел и грохнул об пол стакан.
   — Что за стаканы, лакей?! — крикнул он. — Неужто ты думаешь, что Жан Бык будет пить из наперстков? Подай пивную кружку!
   Лакей уже привык к ухваткам Жана Быка, завсегдатая заведения. Он поставил на стол то, что от него требовали (в кружку входило полбутылки), и стал собирать осколки.
   Жан Бык наполнил кружку до краев и осушил залпом.
   — Хорошенькое начало! — проговорила Фифина. — Знаю, что будет дальше: через двадцать минут вас придется тащить домой: вы напьетесь до бесчувствия… И проспите часов десять — двенадцать, а я тем временем успею пройтись по бульвару Тампль.
   — Ты только посмотри, какая она бессердечная! — плачущим голосом проговорил Бартелеми Лелон, обращаясь к папаше Фрикасе. — И ведь сделает как обещает!
   — Почему бы и нет? — бросила мадемуазель Фифина.
   — Если бы у тебя была такая жена, Фрикасе, скажи откровенно, как бы ты поступил? — спросил Бартелеми Лелон.
   — Я-то? — отозвался папаша Фрикасе. — Взял бы ее за ноги и — шмяк головой, как кролика!
   — Как кошку! — прошипела мадемуазель Фифина. — Вот я вам и советую: проваливайте оба к вашим кошкам!
   — Лакей! Вина! — крикнул Жан Бык.
   В ту минуту как в «Золотой раковине» вот-вот готов был вспыхнуть скандал между Бартелеми Лелоном и мадемуазель Фифиной, высокий, худой, костлявый юноша, длинношеий, словно гитара, со вздернутым, словно охотничий рог, носом, ничего не выражавшими бесцветными коровьими глазами навыкате, горчичного цвета шевелюрой, — одним словом, господин, вызывавший у прохожих улыбки, несмотря на его невозмутимо-важный вид, выходил на Рыночную площадь по главной жизненной артерии Парижа, призванной накормить целый город и называвшейся улицей Сен-Дени.
   Нелепая шляпа придавала этому человеку еще более дурацкий вид, она словно обрамляла его лицо и в то же время бросала на него тень. Это была треуголка, из тех, что наши дети могут себе представить только по воспоминаниям отцов или увидеть на голове Жанно.
   Когда новый персонаж, которого мы выводим на сцену, оказался в самой гуще затопившего рынок насмешливого народца, его встретил дружный гогот, возникший мгновенно, как от электрической искры, и провожавший незнакомца до дверей «Золотой раковины».
   Однако он — подобно служащему похоронного бюро, не считающему себя обязанным сохранять печальный вид только потому, что все вокруг невеселы, — полагал, что может не смеяться, когда это делают другие. Итак, человек в старомодной треуголке прошел сквозь строй весельчаков с невозмутимостью цивилизованного человека, имеющего дело с дикарями, и, сделав несколько шагов, добрался до цели своего путешествия.
   Его целью был, несомненно, Сальватор. Подойдя к дверям «Золотой раковины», он остановился у того места, где обыкновенно сидел комиссионер, невероятно комичным жестом стянул с головы шляпу, а другой рукой вцепился в свои желтые волосы.
   — А вот здесь-то его и нет! — воскликнул он. Человек вскарабкался на каменную тумбу и огляделся: нет Сальватора! Он расспросил окружавших его людей, которые видели, как он взбирался на тумбу, и немедленно обступили его, словно надеясь, что сейчас увидят представление; никто из присутствовавших не мог точно сказать, где тот, кого он ищет.
   Его осенило: может быть, Сальватор зашел в кабак?
   — Какой же я дурак! — громко вскричал он. Спустившись со столба — подходящего пьедестала для статуи, которую незнакомец собой только что олицетворял, — он направился ко входу в «Золотую раковину».
   Проходя мимо окна, он на мгновение заслонил свет. Бартелеми Лелон живо обернулся и, будто ужаленный скорпионом, вскричал:
   — О, ошибки быть не может!
   Он сейчас же перевел взгляд от окна ко входной двери и впился в нее глазами. Губы его шептали:
   — Пусть войдет! Пусть только войдет! Я не стану нарочно его искать, но уж если он придет сам!..
   В это мгновение господин, явившийся причиной столь буйного веселья на рынке и возбуждавший такую лютую ненависть в Бартелеми Лелоне, показался в дверях и, не переступая порога первой комнаты, по-черепашьи вытянул шею и уставился ничего не выражавшими глазами в зал, пытаясь, как мы знаем, увидеть Сальватора. Но Жан Бык решил, что он ищет женщину, и эта женщина — мадемуазель Фифина. Он смертельно побледнел и закричал страшным голосом:
   — Господин Фафиу!.. Обернувшись к подруге, он прибавил:
   — Так вы назначили ему здесь свидание! Вот почему вы согласились со мной пойти, мадемуазель Фифина!
   — Может, и так, — по привычке растягивая слова, отвечала мадемуазель Фифина.
   Жан Бык только вскрикнул и метнулся вперед — в одно мгновение он оказался верхом на несчастном Фафиу, схватил его за шиворот, встряхнул так же, как мальчишки трясут весной молодые буковые деревья, сбивая майских жуков. Фафиу не успел опомниться и попал в руки своего смертельного врага раньше чем понял, какая над ним нависла опасность.
   Опасность была немалая. Бедняга Фафиу жалобно вскрикнул.
   — Господин Бартелеми! Господин Бартелеми! — сдавленным голосом запричитал он. — Клянусь вам, что пришел не ради нее… Клянусь, я не знал, что она здесь!
   — К кому же ты пришел, ничтожный шут?
   — Да вы не даете мне сказать.
   — Говори, к кому пришел!
   — К господину Сальватору.
   — Врешь!
   — Ой, вы меня задушите!.. На помощь!
   — К кому ты шел?
   — К господину Сальватору… Помогите!
   — Я тебя спрашиваю, к кому ты шел!
   — Ко мне, — раздался за спиной у Фафиу тихий, спокойный голос, в котором, однако, чувствовалась твердость. — Отпустите этого человека, Жан Бык.
   — Это правда? Вы правду говорите, господин Сальватор?
   — Вы знаете, что я никогда не лгу… Отпустите же его, говорю вам!
   — Клянусь честью, вовремя вы подоспели, господин
   Сальватор, — проговорил Бартелеми Лелон, выпуская из рук жертву и шумно дыша, как дышал бы в подобных обстоятельствах зверь, у которого он заимствовал свое имя. — Господин Фафиу едва не испустил дух, и господину Галилею Копернику, зятю господина Зозо Северного, пришлось бы сегодня вечером обойтись без паяца.
   Равнодушно отвернувшись от того, кого считал своим главным соперником, претендующим на сердце мадемуазель Фифины, он позволил г-ну Фафиу беспрепятственно выйти из кабачка вслед за Сальватором.

XXXI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕЧЬ ПОЙДЕТ О ФАФИУ И МЕТРЕ КОПЕРНИКЕ И АВТОР РАССКАЖЕТ О СВЯЗЫВАЮЩИХ ИХ ОТНОШЕНИЯХ

   Сальватор занял привычное место у стены. Фафиу, как мы сказали, следовал за Сальватором, на ходу ослабляя узел галстука, чтобы набрать в легкие побольше воздуху.
   — Ах, господин Сальватор, — сказал он, — я должен за вас Бога молить! Клянусь честью, вы уже во второй раз спасаете мне жизнь! Слово Фафиу, если я могу отплатить вам какой-нибудь услугой, настоятельно прошу: располагайте мной!
   — Возможно, что я поймаю тебя на слове, Фафиу, — пообещал Сальватор.
   — Клянусь Господом Богом, вы меня осчастливите, это я вам говорю!
   — Я тебя ждал, Фафиу.
   — Неужели?
   — И почти потеряв надежду тебя увидеть, я собирался тебе написать.
   — Ах, господин Сальватор, вы правы, я в самом деле опоздал; но дело, видите ли, в том, что я застал Мюзетту в одиночестве, а когда это случается, я даю себе волю и говорю ей о своей любви.
   — Ты любишь всех женщин, ветреник?
   — Нет, господин Сальватор, я люблю одну Мюзетту. Это так же верно, как то, что меня зовут Фафиу.
   — А как же мадемуазель Фифина?
   — Вот ее-то я не люблю! Это она в меня влюблена и бегает за мной, а я как завижу ее, так удираю со всех ног.
   — Советую тебе поступать точно так же, когда увидишь
   Жана Быка: может так случиться, что меня не окажется рядом и некому будет вырвать тебя из его рук.
   — Вот уж скотина!.. Впрочем, я его извиняю: когда кто-нибудь ревнует…
   — А, ты, стало быть, тоже ревнив?
   — Как тигр королевы Таматавы!
   — Так ты действительно любишь Мюзетту?
   — До исступления! Только посмотрите на меня: я отощал от любви, ей-Богу!
   — Если так, почему не женишься?
   — Ее мать не дает согласия на брак.
   — В таком случае, нужно иметь мужество взглянуть правде в глаза, мальчик мой, и отказаться от этой женщины.
   — Никогда! Чтобы я от нее отказался?! Ну уж нет! Я терпелив: подожду!
   — Чего ты собираешься ждать?
   — Подожду, пока мать будет съедена… Рано или поздно это непременно произойдет.
   Сальватор едва заметно улыбнулся, видя, с каким жестоким смирением Фафиу ожидает кончины будущей тещи, чтобы жениться на избраннице своего сердца.
   Пусть, однако, читатели не судят Фафиу слишком строго. Этот несчастный паяц, работавший в труппе комедиантов г-на Галилея Коперника, был, в сущности, славный и добрый парень.
   Нанявшись за скромную плату — пятнадцать франков в месяц, которую он получал раз в четыре месяца, он исполнял роли шутов, разных там Жанно, Жилей, Жокрисов — одним словом, «краснохвостых» паяцев, что так соответствовало его внешности.
   Однако этим не ограничивались его обязанности: он был брадобреем, делал парики, причесывал всю труппу, состоявшую всего из восьми человек, включая директора, г-на Галилея Коперника, исполнявшего роли Кассандров. Мадемуазель Мюзетта играла Изабелей, а он, Фафиу, изображал паяцев и Жилей, соперничающих с прекрасным Леандром, что было для него настоящим мучением, потому что он без памяти был влюблен в Мюзетту (Изабель) и ему приходилось постоянно слушать, как его возлюбленная другим говорит нежные слова, а ему — одни колкости.
   Правда, когда молодые люди оставались одни, они наверстывали упущенное: тогда Фафиу доставались все ласки, а красавчику Леандру (заочно) — все решительные отказы, полученные Фафиу на сцене.
   Бедному Фафиу очень нужна была эта любовь, составлявшая его гордость и в то же время муку! Он был один в этом мире и с самого нежного возраста не знал никакой семьи — родной или приемной: ни отца, ни матери, ни дяди, ни тети, ни молочного брата, ни мужа кормилицы. Папаша Галилей Коперник, проходя однажды у холма Сент-Женевьев, увидел на улице мальчишку, который делал кульбиты, и подобрал его, пообещав развить его природные данные. Он увел его с собой и, чтобы приманить, накормил таким ужином, какого мальчик и во сне не мечтал попробовать. Вообразив, что будущее сулит ему одни удовольствия, Фафиу составил себе несколько ошибочное представление о жизни бродячего скомороха; он позволил сломать себе позвонки, вывихнуть кости, чтобы легче было переворачиваться в воздухе и исполнять все положенные клоуну гимнастические трюки.