Рана на голове была незначительной: процарапана кожа под волосами, но кости не были задеты.
   Рана в груди на первый взгляд казалась самой тяжелой; и действительно, кирасирская сабля вошла в трех дюймах от ключицы и вышла в спине над лопаткой.
   Третья рана — она-то и была самая тяжелая — находилась на правой руке. Отражая удары, Карл подставил внутреннюю сторону руки под удар лезвия противника, и артерия была перерезана.
   Однако эта рана спасла раненого. Большая потеря крови привела к обмороку, а во время обморока кровь перестала течь.
   В продолжение всего этого тягостного осмотра Елена не переставала спрашивать:
   — Он умер? Он умер? Он умер?
   — Сейчас посмотрим, — ответил хирург.
   И, взяв свой ланцет, он открыл вену на левой руке Карла. Сначала вследствие обморока кровь не потекла, но, нажимая на вену, доктор сумел выдавить из нее каплю теплой и красной крови.
   Карл не был мертв.
   — Он жив! — сказал хирург.
   Елена вскрикнула и упала на колени.
   — Что нужно сделать, чтобы вернуть его к жизни? — спросила она.
   — Ему нужно перевязать артерию, — сказал хирург, — хотите, я отправлю его в полевой госпиталь?
   — О нет, нет! — вскричала Елена. — Нет, я с ним не расстанусь. Значит, вы не думаете, что его можно довезти до Франкфурта?
   — По воде можно. Признаюсь вам даже, что, видя интерес, который вы проявляете к этому молодому человеку, я предпочел бы, чтобы скорее кто-то другой, а не я, сделал эту трудную операцию. Так вот, если вы располагаете каким-нибудь быстрым средством перевозки по воде…
   — У меня есть лодка, — сказал Фриц, — и я отвечаю, если господин (и он кивнул на Бенедикта) пожелает мне прийти на подмогу, я отвечаю за то, что мы будем во Франкфурте через три часа.
   — Остается только знать, — сказал врач, — при том, сколько крови он потерял, проживет ли он эти три часа.
   — Боже мой! Боже мой! — вскричала Елена.
   — Не смею вас просить посмотреть сюда, сударыня, но вся земля залита кровью.
   Елена горестно закричала и прикрыла рукой глаза.
   Разговаривая с Еленой, обнадеживая ее и пугая с ужасным хладнокровием привыкших играть со смертью людей, хирург накладывал корпию по обе стороны грудной раны и перевязывал эту рану бинтом.
   — Вы опасаетесь, что он потерял слитком много кропи? Сколько же можно потерять кропи, чтобы при этом не умереть? — спросила Елена.
   — Все относительно, сударыня: мужчина такой силы, как тот, которого я бинтую и данную минуту, может иметь и теле до двадцати четырех, двадцати пяти фунтов крови. Он может потерять четверть ее. Но это — все.
   — Но, наконец, на что же я могу надеяться и чего мне опасаться? — спросила Елена.
   — У вас есть надежда, что раненый доживет до Франкфурта, что он потерял меньше крови, чем мне кажется, что умелый хирург сделает ему перевязку артерии. У вас есть опасение, что начнется вторичное кровотечение сегодня или через восемь — десять дней при потере струпа.
   — Но, в конце концов, его ведь можно спасти, правда?
   — У природы есть столько возможностей, что надеяться нужно всегда, сударыня.
   — Хорошо, — сказала Елена, — не будем терять ни минуты.
   Бенедикт и хирург взялись за факелы, оба солдата подняли раненого и перенесли его на берег.
   Хирург отправился в Ашаффенбург, чтобы купить матрас и одеяло. Фриц их принес.
   Раненого поместили в кормовой части лодки.
   — Нужно ли мне пытаться привести его в чувство? — спросила Елена.
   — Или я должна оставить его в том состоянии, в каком он находится?
   — Ничего не делайте для того, чтобы вывести его из обморока, сударыня. Его обморок останавливает кровотечение, и, если перевязка артерии будет сделана до того, как он очнется, его еще можно спасти.
   Каждый сел на свое место вокруг раненого.
   Оба пруссака стояли в лодке с факелами в руках, Елена стояла на коленях, хирург поддерживал раненого, Бенедикт с Фрицем сели за весла. Резвун, вовсе не возгордившийся, хотя он сыграл такую видную роль во всем деле, сел на носу и горящими глазами изучал местность.
   На этот раз проворная лодка, которую вели четыре сильные, умелые и привычные к веслам руки, ласточкой скользила по поверхности воды.
   Карл оставался в обмороке. Врач опасался, как бы ночная свежесть — она всегда больше на реках, чем на земле, — не привела бы раненого в чувство. Но этого не приходилось страшиться: Карл все время оставался неподвижен и не подавал никаких признаков жизни.
   Они прибыли в Деттинген. Бенедикт щедро расплатился с обоими пруссаками и попросил хирурга, которому Елена смогла только протянуть руку и знак благодарности, во всех подробностях отчитаться и поездке перед Фридрихом.
   Бенедикт окликнул Ленгарта, заснувшего на сидении своей кареты.
   Он должен был во весь опор вернуться во Франкфурт и позаботиться о том, чтобы к их приезду слуги с носилками были на берегу Майна во Франкфурте.
   Что же касается самого Бенедикта, то он вместе с Еленой и раненым продолжал путь по воде, ибо вода была наиболее мягким способом передвижения, какой можно было найти для умирающего.
   Ближе к Ханау небо начало светлеть, широкая розовато-серебристая лента протянулась над горами Баварии.
   Легкое дуновение, что кажется дыханием зари, освежило растения, да и сердца людей, утомившиеся за эту тяжелую и неспокойную ночь. Первые лучи солнца вспыхнули во всех направлениях еще до того, как появилось само солнце; потом его сияющий диск взошел из-за горы, и природа проснулась.
   Елене показалось, что легкая дрожь пробежала по всему телу раненого.
   Она вскрикнула, и это заставило обоих гребцов обернуться.
   И тогда Карл, не двигаясь ни одним мускулом, открыл глаза, прошептал имя Елены и опять закрыл их.
   Все это произошло так быстро, что, если бы Бенедикт и Фриц не видели этого, как и Елена, она стала бы в этом сомневаться!
   Эти раскрывшиеся глаза, этот вздох, вытолкнувший одно слово, показались не возвращением человека к жизни, а сном мертвого.
   Иногда восход солнца оказывает такое действие на умирающих. Природа совершает последнее усилие над ними и, перед тем как навсегда закрыться, их веки приветствуют солнце.
   Эта мысль пришла в голову Елене.
   — Боже мой! — прошептала она, разражаясь слезами. Не последним ли был этот вздох?
   Бенедикт оставил на миг весло и приблизился к Карлу.
   Он взял его за руку, пощупал пульс — пульс был незаметным. Он послушал сердце — сердце казалось немым. Он осмотрел артерии — кровь в артериях больше не пульсировала.
   При каждой его попытке Елена шептала:
   — Боже мой! Боже мой!
   И наконец Бенедикт сам засомневался, как и она. Тогда он отыскал в маленькой сумке, которую всегда носил при себе, небольшой ланцет и, повторяя опыт врача, кольнул им раненого в плечо. Раненый, видимо, ничего не почувствовал и не двинулся, но слабая капелька крови показалась там, куда перед этим вошло острие ланцета.
   — Мужайтесь! — сказал Бенедикт. — Он жив.
   И он опять взялся за весло… Елена принялась молиться.
   В первый раз молитва целиком пришла ей на память. До сих пор она разговаривала с Богом только вздохами горя и надежды.
   С предыдущего дня никто даже не задумался о еде, кроме фрица. Бенедикт разломил хлеб и предложил кусок Елене.
   Она с улыбкой отказалась, и это означало: «Разве ангелы едят?» Бенедикт, который отнюдь не был ангелом, поел и принялся грести.
   Они подплывали к Оффенбаху и уже видели, как вдали вырисовывались силуэты Франкфурта. К восьми часам они должны были приплыть. Так и случилось: в восемь часов лодка причалила у улицы, ведущей к порту.
   Уже издали они узнали Ленгарта с его каретой, а рядом с ним находился предмет, по форме походивший на носилки.
   Итак, все данные наспех распоряжения были исполнены с умом.
   Раненого приподняли с такими же предосторожностями, как и раньше, переложили его на носилки и задернули в них занавески.
   Бенедикт хотел уговорить Елену сесть в карету к Ленгарту, ибо у этой милой девочки весь верх платья был испачкан кровью; но она закуталась в большую шаль и пожелала идти рядом с носилками. При этом, чтобы не тратить время, она попросила Бенедикта съездить за доктором Боденмакером — тем же врачом, что лечил барона фон Белова.
   Сама же она прошла весь город, от улицы Саксенхаузен к дому своей бабушки, следуя за носилками с Карлом.
   Люди смотрели на нее с удивлением, тихо переговаривались, подходили и задавали вопросы Фрицу, который шел сзади, и, так как Фриц отвечал, что это идет невеста за телом своего возлюбленного, а все знали, что мадемуазель Елена де Шандроз была невестой графа Карла фон Фрейберга, каждый, узнавая прекрасную и целомудренную девушку, с уважением отступал, давая дорогу и кланяясь.
   Подойдя к дому, Елена увидела, что дверь сама собою открылась.
   По обе стороны дверей бабушка и сестра, догадываясь о том, что произошло, встали, пропуская носилки и за ними Елену. На ходу девушка протянула руки обеим.
   При виде глубокого отчаяния, написанного на ее лице, они расплакались и захотели помочь ей подняться по лестнице. Но Елену поддержи нала та самая сила нервного напряжения, которая совершает чудеса. За носилками она прошла бы всюду, куда бы они ни двигались, и прошла бы за ними многие льё. Слушая обеих, она ограничилась только словами:
   — В мою комнату!
   Раненого отнесли в комнату Елены и положили на ее кровать.
   К этому времени вместе с Бенедиктом пришел доктор Боденмакер. С помощью Ганса они освободили Карла от остатков его одежды и уложили в кровать.
   Врач осмотрел его, и Бенедикт почти с такой же тревогой, как Елена, следил за осмотром.
   — Кто осматривал этого человека до меня? — спросил врач. — Кто его перевязал?
   — Полковой хирург, — ответила Елена.
   — Почему он не перевязал артерию?
   — Была ночь, при свете факелов и на открытом воздухе он не осмелился взяться за это и посоветовал обратиться к более опытному врачу, чем он сам. Вот я и обращаюсь к вам.
   Хирург с беспокойством посмотрел на раненого.
   — Этот человек потерял больше четверти своей крови, — прошептал он.
   — Так что же? — спросила Елена. Врач покачал головой.
   — Доктор, — вскричала Елена, — не говорите мне, что нет надежды! Мне всегда говорили, что кровь очень быстро восстанавливается.
   — Да, — ответил врач, — когда тот, кто потерял кровь, может есть, когда органы, что обновляют кровь, могут действовать. Но у этого молодого человека, — сказал он, посмотрев на раненого, бледного настолько, как если бы он был уже мертв, — все не так просто. Но это не имеет значения, врач обязан все испробовать. Попробуем перевязать ему артерию. Вы можете мне помочь? — обратился он к Бенедикту.
   — Да, — ответил тот, — я имею некоторые понятия о хирургии.
   — Вам, наверно, следовало бы уйти? — спросил хирург у Елены.
   — О! Ни за что на свете! — вскричала девушка. — Нет, нет, я останусь здесь до конца.
   — Тогда, — сказал хирург, — держите себя в руках, будьте спокойной, не подходите, ни в чем нас не стесняйте.
   — Нужно ли мне подготовить зажим? — спросил Бенедикт.
   — Нет надобности, — сказал врач, — теперь артерия не
   кровоточит. Я найду ее и мышце. Вы мне только подержите руку.
   Бенедикт взял руку Карла и повернул ее внутренней стороной наружу.
   Врач порылся в сумке, приготовил нить, положив ее на предплечье Карла, и, не разрешая обмыть рану, сделал продольный разрез примерно в два дюйма, а затем открыл артерию. Он быстро зажал ее маленькими щипцами, обернул нитью и затянул.
   Операция была проведена так ловко, что это восхитило Бенедикта.
   — Уже сделано? — воскликнула Елена.
   — Да вроде так, — сказал врач.
   — И с восхитительной ловкостью! — сказал Бенедикт.
   — Теперь можете обмыть кровь, но только не снимайте сгустка на руке.
   Под скальпелем вытекло крайне мало крови. Бледно-розовые ткани указывали на то, что вены были пусты.
   — А теперь, — продолжал врач, — нужно непрерывно лить на эту руку ледяную воду, по капле, по капле.
   В одно мгновение Бенедикт соорудил аппарат, при помощи которого через трубочку от вороньего пера из подвешенного к потолку сосуда стала капать вода.
   Принесли льда и через несколько минут аппарат уже действовал.
   — Теперь, — сказал врач, — посмотрим.
   — Что посмотрим? — спросила Елена, охваченная дрожью.
   — Посмотрим, как подействует ледяная вода.
   Все трое стояли у кровати, и было бы затруднительно решить, кто из них более всего был заинтересован в удачной операции: врач из профессионального самолюбия, Елена из глубокой любви к раненому или Бенедикт из чувства дружбы, которое он питал к Карлу и Елене.
   Когда первые капли ледяной воды стали падать на свежую рану, нанесенную врачом, раненый явно вздрогнул. Затем несколько раз по его телу пробежал легкий трепет, у него задрожали веки, глаза раскрылись и в полном удивлении посмотрели вокруг, потом в конце концов остановились на Елене.
   Затем неясная улыбка появилась на губах Карла и в уголках его глаз. Губы его силились заговорить и словно выдохнули имя Елены.
   — Ему не нужно говорить, — живо сказал врач, — по крайней мере, до завтрашнего дня.
   — Молчите, друг мой, — сказала Елена. — Завтра вы скажете мне, что любите меня.

XXXI. ПРУССАКИ ВО ФРАНКФУРТЕ

   Известие о разгроме в Ашаффенбурге вызвало глубокую и всеобщую печаль во Франкфурте. Увидев, как действовали пруссаки, жители Франкфурта начали опасаться, как бы те, кто не посчитал нужным отнестись с уважением к владениям ганноверского короля, не поступили бы так же в отношении города, где заседал Сейм.
   В тот же вечер, после битвы, как мы уже говорили, известие о бедствии достигло Франкфурта.
   Появившееся на следующий день, 15-го, убеждение, что оккупация Франкфурта неминуема, наложило на весь город печать траура. Художник, посетивший так называемый Лес, прогулочную аллею, где летом бывают все жители города Франкфурта, не встретил там ни души.
   Говорили, что пруссаки намереваются войти в город 16-го, во второй половине дня.
   Спустилась ночь, и вместе с нею опустели улицы, а если на них и встречался какой-нибудь горожанин, то по его быстрому шагу было понятно, что он спешит устроить свои неотложные дела или же несет в какое-нибудь иностранное представительство на хранение деньги, драгоценности или ценные бумаги, ибо полагает, что держать их у себя дома небезопасно.
   Окна и двери в домах закрыли рано. Можно было догадаться, что жители скрытно от других копали тайники и прятали туда столовое серебро и драгоценности.
   Шестнадцатого утром Сенат развесил по всему городу листки, содержавшие следующее уведомление:
   «Сенат — жителям города и сельской местности.
   Прусские королевские войска войдут во Франкфурт и его окрестности. Наши отношения с ними значительно изменятся по сравнению с теми, что установились, когда войска стояли в нашем городе гарнизоном. Сенат сожалеет об изменениях, произошедших в этих отношениях, но общие жертвы, которые мы уже принесли, представятся нам легкими, если сравнивать то, что мы потеряли, с денежными средствами, которые нам еще предстоит принести. Всем гражданам и жителям города известно, что у прусских королевских войск образцовая дисциплина. В этот трудный час Сенат призывает горожан и жителей сельской местности оказать дружеский прием прусским королевским войскам».
   В уведомлении, которое мы только что привели, не указывался срок, когда пруссаки собирались вступить во Франкфурт, но всем было ясно, что это произойдет либо в течение дня, либо, самое позднее, на следующий день.
   Франкфуртский батальон получил приказ быть готовым выступить с музыкантами во главе навстречу пруссакам и этим оказать им почести.
   С десяти часов утра все сколько-нибудь возвышенные точки, все колокольни, все площадки, с высоты которых можно было обозревать окрестности, а в особенности дорогу из Ханау, то есть из Ашаффенбурга, были заняты любопытными.
   К полудню стало видно, что пруссаки высадились в Ханау. Поезд выбрасывал их тысячами, причем не на вокзал, а прямо на дороге, где с предосторожностями, свидетельствующими о том, что победители не совсем освобождены от опасений, они мгновенно занимали стратегические точки.
   Между тем ничего нового не произошло вплоть до четырех часов пополудни. В четыре часа франкфуртцы увидели, как из Ханау один за другим пошли поезда с победоносной армией, которая стала собираться у ворот города от четверти пятого до семи часов вечера. Вне всякого сомнения, генерал Фалькенштейн рассчитывал, что муниципалитет от имени города явится к нему изъявить свою покорность и, может быть, на серебряном подносе принесет ему ключи от города. Генерал прождал напрасно.
   Авангард прусских войск состоял из тех самых кирасиров, что с таким напором снова и снова совершали кавалерийские атаки во время ашаффенбургской битвы; в широких плащах и стальных шлемах они казались призраками.
   И каждый в городе мог ожидать у себя к ужину статую Командора.
   У Цейля, когда он освещается заходящим солнцем, часто появляются тона, вызывающие чрезвычайно грустное настроение. В тот вечер, помимо глубокой печали и полного молчания тех, кто собрался, чтобы посмотреть на вступление в город победоносной армии, улица местами выглядела (то ли на самом деле, то ли в воображении напуганных людей) темнее обычного, и на этом фоне, словно эскадрон призраков, вырисовывались прусские кирасиры.
   Их трубы прозвучали погребальными фанфарами.
   Люди совершенно забыли, что пруссаки были все же немцы, как и они, ибо поведение победителей явно указывало на то, что они были только врагами.
   В эту минуту послышалась музыка франкфуртского батальона. Он шел навстречу пруссакам. У Цейля они повстречались, батальон выстроился в боевом порядке и взял на караул, и то время как барабаны отбивали сигнал приветствия.
   Но пруссаки, казалось, даже не заметили эти дружеские шаги.
   Подпрыгивая на лафетах, примчались две пушки. Одну поставили и боевую позицию, чтобы угрожать Цейлю, другую направили на Росс-Маркт.
   Головные отряды прусской колонны сгруппировались на площади Шиллера и на Цейле: с четверть часа или около этого всадники еще оставались верхом и в боевом строю, затем они спешились и встали рядом со своими неподвижными лошадьми, будто в ожидании приказов. Такое временное расположение войск, такое страшное ожидание продолжалось до одиннадцати часов вечера. Внезапно, когда часы пробили одиннадцать, прусское войско пришло в движение, распределяясь группами по десять, пятнадцать или двадцать человек, и эти группы принялись стучать в двери франкфуртских домов и вторгаться в них.
   По городу не было отдано никакого приказа насчет суточного рациона продовольствия и вина для солдат. Результатом такого положения вещей явилось то, что пруссаки, считая Франкфурт завоеванным городом, выбирали себе для постоя самые благоустроенные дома.
   Франкфуртский батальон в течение четверти часа оставался в положении «на караул», а по прошествии этого времени командир батальона отдал приказ поставить ружья к ноге. Оркестр продолжал играть. Ему было приказано прекратить музыку.
   Так прошло два часа, и поскольку франкфуртскому батальону не удалось обменяться ни одним словом с прусской армией, командир батальона отдал приказ возвратиться в казарму, опустив оружие и ослабив шнуры барабанов, как это делается во время погребального шествия.
   Это и были похороны свободы Франкфурта!
   Вся ночь прошла точно в таких страхах, какие бывают, когда город берут приступом. Если двери открывали с задержкой, то пруссаки их взламывали; из домов слышались крики ужаса, и никто не осмеливался спросить, что же было причиной подобных криков. Дом Германа Мумма казался одним из самых солидных, и в эту первую ночь хозяину пришлось разместить и накормить двести солдат и пятнадцать офицеров.
   В другом доме, принадлежавшем г-же Люттерот, оказалось пятьдесят человек, развлекавшихся тем, что они били окна и ломали мебель, утверждая, что г-жа Люттерот, давая у себя вечера и балы, никогда не приглашала на них прусских офицеров.
   Такого рода обвинениям, служившим предлогом для неслыханных насилий, подвергались как высшие, так и низшие слои населения. Франкфуртских мастеровых обвиняли в том, что они всегда были любезны только с австрийцами и в своей приязни к ним доходили до того, что отказывались принимать к себе на жительство прусских офицеров. И эти офицеры говорили солдатам: «Вы имеете право отбирать все, что угодно, у этих франкфуртских мошенников, которые, видите ли, одолжили Австрии двадцать пять миллионов без процентов».
   Напрасно им объясняли, что у Франкфурта никогда и не было в кассах двадцати пяти миллионов; что, если город и имел бы их, подобный заем не мог быть произведен без особого на то постановления Сената и Законодательного корпуса и что самый ловкий и пытливый желающий не найдет и следа такого постановления. Офицеры настаивали на своем, и, поскольку не приходилось слишком стараться, чтобы подстрекнуть солдат к предварительному грабежу в ожидании большого мародерства, которое им было обещано, те проявляли самое грубое насилие, считая, что это им позволяла ненависть, с какой их начальники относились к несчастному городу. С этой ночи началось то, что по справедливости нельзя назвать иначе как прусский террор во Франкфурте.
   Дабы ободрить тех из наших читателей, кто мог бы обеспокоиться тем, что же этой мрачной ночью происходило в доме у семьи Шандроз, мы поспешим сказать, что Фридрих фон Белов, знавший о приказе обращаться с Франкфуртом как с враждебным городом, предвидел такое насилие; вследствие чего он отправил фельдфебеля с четырьмя солдатами охранять дом Шандрозов под предлогом того, что этот дом предназначен для размещения генерала Штурма и его штаба. Он рассчитывал, что присутствие в доме генерала и особенно его самого защитит дом и тех, кто в нем находился.
   Наступил рассвет.
   Во время этой ужасной ночи мало кто сомкнул веки. Поэтому с самого раннего часа все уже вышли на улицы осведомиться о новостях, и каждый при этом жаловался на свои собственные несчастья и интересовался несчастьями других.
   И тогда горожане увидели, как городские расклейщики медленно, понурив голову, с видом людей, работающих по принуждению, расклеивали следующее объявление:
   «Данной мне властью в герцогстве Нассау, городе Франкфурте и его окрестностях, а также в занятой прусскими войсками части Баварии и в Великом герцогстве Гессенском объявляю, что служащие и чиновники в названных местностях вплоть до нового распоряжения будут получать приказы только от меня. Эти приказы я буду доводить до них надлежащим образом.
   Главная ставка, Франкфурт, 16 июля 1866 года.
   Главнокомандующий Майнской армией
   Фалькенштейн».
   Через два часа генерал фон Фалькенштейн направил сенаторам Фелльнеру и Мюллеру ноту, в которой он заявлял, что, поскольку воюющим армиям, которые находятся во вражеской стране, приходится самим обеспечивать себя всем необходимым, городу Франкфурту надлежит поставить для Майнской армии, находящейся под его началом, следующее:
   1) каждому солдату по паре ботинок образца, который будет представлен;
   2) триста хороших лошадей, приученных к седлу, в возмещение значительного числа потерянных армейских лошадей;
   3) годовое жалованье Майнской армии, причем вся сумма должна быть немедленно направлена в армейскую кассу.
   Взамен этого город Франкфурт будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар; к тому же генерал берется снизить только до самой крайней необходимости бремя военного расквартирования.
   Сумма, затребованная на жалованье Майнской армии, равнялась семи миллионам семистам сорока семи тысячам восьми флоринам (7 747 008 флоринам).
   Оба сенатора тотчас же отправились в главную ставку, чтобы высказать свои соображения.
   Генерал фон Фалькенштейн приказал ввести их к себе.
   — Ну, господа, вы принесли мне деньги?
   — Мы сначала хотели бы заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что у нас нет полномочий издать постановление о выплате подобной суммы, так как городские власти, будучи распущены, не могут дать нам своего согласия.
   — Это меня не касается, — сказал генерал, — я завоевала страну и взимаю контрибуцию. Таковы законы войны.
   — Не будете ли вы столь любезны позволить мне заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что завоевывают только то, что защищается. Вольный город Франкфурт считал себя защищенным договорами и вовсе не задумывался о том, что будет вынужден сам себя защищать.
   — Франкфурт прекрасно сумел найти двадцать четыре миллиона для австрийцев, — вскричал генерал, — так что он прекрасно найдет и пятнадцать-шестнадцать для нас. Впрочем, если он их не найдет, я возьму на себя самого труд их отыскать. Я отдам разрешение на грабеж в течение четырех часов, и мы увидим, не будет ли получена нами вдвое большая сумма на Еврейской улице и из касс здешних банкиров.
   — Сомневаюсь, генерал, — холодно заговорил опять г-н Фелльнер, — чтобы немцы согласились так поступать с немцами.
   — Полно, кто вам говорит о немцах? У меня есть польский полк: я специально привел его для этой надобности.
   — Мы никогда не делали ничего дурного полякам. Мы предоставляли им убежище, защищая от вас и от русских всякий раз, когда они нас об этом просили. Поляки не являются нашими врагами. Поляки не станут грабить Франкфурт.