Страница:
— Но дорогой Бенедикт, знаете ли, у вас это очень печальный дар.
— Клянусь, до последнего времени я относился к нему скорее как к некому развлечению, а не как к чему-то серьезному. Чем больше я занимаюсь такого рода исследованиями, тем больше склонен признать, что это наука или, скорее, материальный факт, как магнетизм, как электричество. Я предсказал господину Фишеру, что он умрет насильственной смертью, — он умер от случившегося с ним апоплексического удара. Я предсказал королю Ганновера, что он одержит победу при Лангензальце, — он победил. Я предсказал ему крах — прусский король конфисковал его владения и, по-видимому, не отдаст их по собственной воле. Я предсказал…
— Но как вы могли это увидеть?
— Победу при Лангензальце?
— Нет, самоубийство Фелльнера, например.
— О, это было легче всего! Не стану утруждать вас рассказом обо всем том, что философы, врачи, химики написали по поводу руки человека. Не стану приводить вам цитат из Буало, Херберта, Ришрана, Клода Бернара, а только напомню вам целиком слова Аристотеля: «Безусловно, на руке человека линии проведены не беспричинно, ибо они прежде всего возникают под влиянием неба и в зависимости от собственной индивидуальности каждого». Ну вот здесь и начинается вся моя система. Я нашел толкование, которое считаю верным и которое, между тем, я ежедневно уточняю вместе с изучением каждого знака на руке. Хорошо, я объясню вам сейчас, что можно увидеть на руке господина Фелльнера и что заставляет меня думать о его насильственной смерти через самоубийство. Смотрите, Фридрих, дайте мне вашу руку.
— Правую или левую?
— Левую. Чаще всего роковые знаки бывают начертаны именно на левой руке. Вы же знаете, древние именно слева ждали дурных предзнаменований. Звезда на Сатурновом холме указывает на убийство. Крест — смерть на эшафоте. Но дайте мне нашу руку… Когда эта звезда, вместо того чтобы находиться на Сатурновом холме, то есть у основания среднего пальца… бывает… посередине первой фаланги… Ах!..
Бенедикт отпрянул назад и прикрыл рукою глаза, словно защищаясь от ослепительного света.
XXXVII. ПРОВИДЕНИЕ
XXXVIII. РОК
— Клянусь, до последнего времени я относился к нему скорее как к некому развлечению, а не как к чему-то серьезному. Чем больше я занимаюсь такого рода исследованиями, тем больше склонен признать, что это наука или, скорее, материальный факт, как магнетизм, как электричество. Я предсказал господину Фишеру, что он умрет насильственной смертью, — он умер от случившегося с ним апоплексического удара. Я предсказал королю Ганновера, что он одержит победу при Лангензальце, — он победил. Я предсказал ему крах — прусский король конфисковал его владения и, по-видимому, не отдаст их по собственной воле. Я предсказал…
— Но как вы могли это увидеть?
— Победу при Лангензальце?
— Нет, самоубийство Фелльнера, например.
— О, это было легче всего! Не стану утруждать вас рассказом обо всем том, что философы, врачи, химики написали по поводу руки человека. Не стану приводить вам цитат из Буало, Херберта, Ришрана, Клода Бернара, а только напомню вам целиком слова Аристотеля: «Безусловно, на руке человека линии проведены не беспричинно, ибо они прежде всего возникают под влиянием неба и в зависимости от собственной индивидуальности каждого». Ну вот здесь и начинается вся моя система. Я нашел толкование, которое считаю верным и которое, между тем, я ежедневно уточняю вместе с изучением каждого знака на руке. Хорошо, я объясню вам сейчас, что можно увидеть на руке господина Фелльнера и что заставляет меня думать о его насильственной смерти через самоубийство. Смотрите, Фридрих, дайте мне вашу руку.
— Правую или левую?
— Левую. Чаще всего роковые знаки бывают начертаны именно на левой руке. Вы же знаете, древние именно слева ждали дурных предзнаменований. Звезда на Сатурновом холме указывает на убийство. Крест — смерть на эшафоте. Но дайте мне нашу руку… Когда эта звезда, вместо того чтобы находиться на Сатурновом холме, то есть у основания среднего пальца… бывает… посередине первой фаланги… Ах!..
Бенедикт отпрянул назад и прикрыл рукою глаза, словно защищаясь от ослепительного света.
XXXVII. ПРОВИДЕНИЕ
Фридрих так и остался с протянутой к Бенедикту ладонью.
— Ну и что дальше? — спросил он.
— Дальше? Ничего! — сказал тот, бросаясь на стул. Потом, схватившись за волосы и топнув ногой, он вскричал голосом, в котором слышалось отчаяние:
— Никогда, нет, никогда! Никогда я больше не стану смотреть руки — чьи бы то ни было!
— Но, в конце концов, что такого ужасного вы увидели на моей руке?
— спросил Фридрих.
— Да не на вашей, черт возьми! — сказал Бенедикт, принужденно смеясь. — На руке господина Фелльнера.
Фридрих пристально посмотрел на него и почти сурово ему сказал:
— Вам не смешно, Бенедикт, вы деланно смеетесь. И позвольте мне сказать, что сейчас вы думаете не о господине Фелльнере, а обо мне. Вы увидели на моей руке какой-то роковой знак и не хотите мне в этом признаться. Я мужчина, солдат, уже два года привыкший смотреть смерти в глаза. Вы забываете об этом, Бенедикт. Если мне грозит какое-нибудь несчастье, мне лучше было бы остерегаться его, даже и не веря в него твердо. Я не хочу, чтобы оно свалилось на меня неожиданно.
— Бог мой, в ваших словах есть правда, — ответил Бенедикт, — но то, что я так неожиданно увидел у вас на руке, конечно же невозможно, и просто необходимо, чтобы я ошибся.
— Дорогой мой, — сказал Фридрих, — уж вы-то, наверно, хорошо знаете, что, если иметь в виду несчастья, в этом мире нет ничего невозможного.
Бенедикт сделал над собою усилие, встал и подошел к Другу.
— Посмотрим, — сказал он ему, — дайте-ка мне еще взглянуть на вашу руку.
— Ту же?
— Нет, другую.
Бенедикт надеялся найти на правой руке Фридриха знаки, которые бы обезвредили, как это иногда и в самом деле случается, те, что начертаны были на его левой руке.
На правой руке Фридриха он рассмотрел тот же самый роковой знак, который был распознан им на руке г-на Фелльнера.
То была звезда на первой фаланге среднего пальца!
Как и у г-на Фелльнера, на руках у Фридриха проступал знак самоубийства.
И из-за этого Бенедикт был почти готов разувериться во всей своей науке.
Как же так, в самом деле, могло случиться, чтобы Фридрих, обожающий жену, которая уже сделала его отцом и дала ему сына, Фридрих, занимающий, в конце концов, высокий чин в армии, вдруг покусился на свою жизнь?
Об этом и думать-то было нелепо!
А между тем роковая звезда у него была, менее различимая на его правой руке, однако все-таки видимая.
— У вас есть какое-нибудь увеличительное стекло? — спросил Бенедикт.
Фридрих дал ему лупу, которой сам он обычно пользовался при чтении на карте географических названий, плохо различимых из-за мелкого шрифта.
Бенедикт посмотрел поочередно на правую и на левую ладони своего друга.
Затем, положив лупу на стол, присел около него и, взяв обе руки барона, сказал:
— Фридрих, вы правы. Будь то дурное или доброе, о себе вам нужно знать все, а я просто обязан вам все сказать. И все же начну с того, что сделаю вам определенное заявление: когда я все-все вам расскажу, вы примете меня за одержимого и безумца и будете правы. На коленях прошу вас, во имя вашей жены прошу вас, со слезами на глазах и от моего собственного имени прошу вас последовать моему совету.
В голосе молодого человека слышалась такая мольба, что Фридрих невольно почувствовал себя взволнованным.
— Если совет, о котором идет речь, — сказал он, — сообразуется с долгом чести и правилами моей службы, обещаю вам, дорогой Бенедикт, последовать ему точно и беспрекословно, ибо, уверен в этом, он будет исходить от любящего меня человека.
— И глубоко любящего, дорогой Фридрих, можете быть в этом уверены. А теперь послушайте меня: это невероятно, немыслимо, невозможно, но, однако, у вас на руке явно виден тот же роковой знак, что и у Фелльнера. Либо моя наука не только бесполезна, но и лжива, либо и вы тоже должны умереть от собственной руки.
Фридрих расхохотался.
— А! Да, я ждал этого, — сказал Бенедикт, — вы смеетесь. Смейтесь, смейтесь, счастливый человек, но разве небо бывает вечно лазоревым? Вы верите, что иода будет вечно прозрачной? Что воздух вечно будет чист? Ну хорошо. Со своей стороны, я, слабый человек, который не в силах вас убедить, скажу вам, что вам грозит опасность, причем грозит настойчиво, даже, может быть, еще более настойчиво, чем Фелльнеру. И в том случае, если я должен…
Он сделал движение, чтобы броситься вон из комнаты. Фридрих остановил его.
— Ни слова обо всех этих глупостях моей жене, — вскричал он, — или, клянусь Небом, у нас возникнет причина для ссоры!
— Нет, нет, нет! — сказал Бенедикт, усиливая голос с каждым последующим словом. — Даже если мне и придется обратиться к ней, то все средства хороши, лишь бы только вас спасти.
— Спасайте меня, но без этого, дорогой Бенедикт. Что мне нужно сделать? Давайте посмотрим!
— Уезжайте из Франкфурта! Попросите какое-нибудь поручение, поезжайте куда хотите. Опыт показывает, что в таких случаях нужно немедленно бежать из тех мест, где вам грозит опасность. Не можете ли вы попросить генерала Штурма, например, отослать вас куда-нибудь — неважно куда? Сейчас вы ему больше не нужны. С войной покончено. Возьмите и жену, если нужно, но уезжайте! Уезжайте! Уезжайте!
— Так вот, дорогой Бенедикт, — ответил Фридрих, — я докажу вам не только то, что я вам верю и испытываю страх, но и то, что я вас люблю: при первой же возможности я попрошу, чтобы меня отправили с поручением и уеду.
Бенедикт протянул ему обе руки.
— Сделайте это, — сказал он, — но поторопитесь!
В эту минуту вошел дежурный солдат и передал Фридриху приказ явиться к генералу Штурму: тот хотел с ним поговорить.
— Смотрите, дорогой Фридрих, — сказал ему Бенедикт, — может быть, это зов Провидения.
— Да, — сказал Фридрих, — или Рока.
— Попросите отпуск, попросите поручение, скажите все что хотите, но уезжайте из Франкфурта! Я подожду вас здесь.
Фридрих кивнул ему и вышел, невольно озабоченный тем, что предсказал ему Бенедикт.
Генералу Штурму было около пятидесяти-пятидесяти двух лет; роста он был чуть выше среднего, но крепко сложен; у него была маленькая, неповоротливая голова на короткой шее, а лоб высокий и открытый. Лицо у него было круглое и будто посыпанное чем-то красноватым, и когда он сердился, а это случалось часто, оно становилось багровым. Его грубая кожа ближе к ушам была коричнево-красного оттенка; когда-то рыжие, а теперь седеющие волосы, густые и курчавые, были коротко подстрижены. Глаза у генерала были большие, сверкающие и дерзкие, а красновато-серые зрачки, когда он говорил, смотрели прямо, что делало его взгляд твердым и уверенным. Белки в его глазах почти всегда были налиты кровью. Рот был большой, с тонкими и сжатыми губами. Широкие, короткие и острые зубы с желтой эмалью походили на зубья пилы, вставленные в красные десны. Низко нависшие над глазами брови были прямые, густые и часто хмурились. Приподнятый и заостренный нос слегка горбился вроде клюва. Подбородок торчал вперед; борода была жесткой и короткой; маленькие торчащие уши казались крылышками артиллерийского снаряда. Щеки были впалые, а скулы выступающие. На короткой, сильной и мускулистой белесо-красной шее проступали вены. Плечи были широкие и мясистые, а плотная и мясистая спина делала шею еще короче, чем она была на самом деле. Широкие бедра, сильные суставы, крепкие конечности, широкие кости, сильные мускулистые ноги и ляжки… Таков был этот человек. Голос у него был сильный, раскатистый и твердый; говорил генерал громко, надменно, а жесты у него были стремительные и властные. Двигался он почти всегда резко и быстро. Он широко шагал, презирал опасность, но охотно шел на нее лишь в том случае, если она могла способствовать его продвижению по службе.
Генерал Штурм любил плюмажи, вино, яркие краски, запах пороха, карточную игру. Он был резок как в словах, так и в движениях, вспыльчив и преисполнен спесью, раздражался, когда ему противоречили, и легко выходил из себя, и тогда те пятна, что расцвечивали ему лицо, воспламенялись, глаза наливались кровью, серо-красные зрачки становились золотистыми и будто начинали искриться. В такие минуты он вовсе забывал о всяких условностях, принимался ругать, оскорблять и бить. Если ему случалось таким образом забыться с кем-то равным себе, не приходилось слишком долго упрашивать его, чтобы он взял себя в руки. Зная по опыту, какой опасности подвергал его собственный характер, он проводил свободные, остававшиеся от службы минуты за тем, что стрелял в сад из окна дома, где квартировал, а то упражнялся со шпагой или саблей с полковыми учителями фехтования и их помощниками.
Он приобрел необычайную сноровку во всех фехтовальных упражнениях. У него была, как это называется в дуэльном искусстве, тяжелая рука. В десяти или дюжине дуэлей, в которых ему случалось драться, он всегда убивал или серьезно ранил своих противников. Его настоящее имя было Руиг, что означает «спокойный», а его иносказательно прозвали генералом Штурмом, или генералом Бурей, и это прозвище за ним осталось. Он начал службу в 1848 и 1849 годах, во время войны с Баденом, и проявил тогда свою беспощадность.
Если наблюдательный человек вроде Бенедикта смог бы взглянуть на его руку, он увидел бы, что первая фаланга его большого пальца была слишком короткой и напоминала формой обрубок дерева, что пальцы у него были приплюснутые и гладкие, кисти рук — бугристые и зеленоватого отлива, а ногти — короткие и твердые.
Переходя к его ладони, можно было бы увидеть, что линия жизни у него была широкой, глубокой и красной, прерванной на двух третях своей длины словно ударом чекана, что Марсов холм был плоский и в полосках, а вся кожа руки покрыта трещинками. Это означало: гнев, возбуждение и раздражение.
Когда Фридрих появился перед Штурмом, тот был относительно спокоен. Раскинувшись в большом кресле, он почти улыбался, что с ним редко случалось.
— А, это вы! — сказал он, — Я только что приказал вас позвать. Здесь был генерал Рёдер. Где же вы были?
— Извините, генерал, — ответил Фридрих, — но я ходил к теще спросить, как идут дела у моего друга, того самого, что был тяжело ранен в битве у Ашаффенбурга; это как раз для него я тогда вызывал полкового хирурга.
— Ах, да, — сказал генерал, — я слышал, что это какой-то австриец. А вы-то, тоже хороши! Ухаживать за всей этой императорской сволочью! Да пусть их лежало бы двадцать пять тысяч на поле битвы, я бы оставил там издыхать всех до единого.
— Мне кажется, я говорил вашему превосходительству, что это мой друг.
— Хорошо! Хорошо! Не будем об этом толковать. Я вами доволен, барон, — сказал генерал Штурм таким же голосом, каким другой сказал бы: «Я в ужасе от вас». — И я хочу сделать для вас что-нибудь приятное. Фридрих поклонился.
— Генерал фон Рёдер только что попросил у меня человека, которым я был бы очень доволен, для того чтобы отвезти его величеству Вильгельму Первому, да хранит его Бог, австрийское и гессенское знамена, которые мы отбили во время битвы при Ашаффенбурге. Я обратил свой взгляд на вас, мой дорогой барон. Хотите взять на себя это поручение?
— Ваше превосходительство, — ответил Фридрих, — ничто на свете не могло бы доставить мне больше чести и удовольствия. Вы ведь знаете, что король сам отправил меня в ваше распоряжение. Разрешить мне приблизиться к королю при подобном положении дел — значит оказать мне покровительство, и, я надеюсь, его величеству это доставит удовольствие.
— Вы знаете, речь, однако, идет о том, чтобы вы через час уже уехали, так что не приходите со словами: «Моя женушка…» или «Моя бабушка…» Часа времени вам хватит, чтобы обнять всех бабушек, а вдобавок еще всех жен на земле, всех сестер и детей. Знамена стоят в прихожей. Через час вы должны уже входить в вагон. Поедете по дороге на Богемию и завтра окажетесь у короля; он должен быть у Садовы. Вот вам рекомендательное письмо к его величеству. Возьмите.
Фридрих взял письмо и с радостным сердцем поклонился: ему не пришлось просить отпуска. Получилось так, словно генерал сам проникся горячим стремлением Фридриха уехать и предложил ему это, причем был с ним так благожелателен, что о лучшем не приходилось и мечтать.
Итак, торопясь уехать, как того желал генерал Штурм, Фридрих вышел из кабинета своего начальника и в два, прыжка оказался в комнате, где, полный тревоги, его ожидал Бенедикт.
— Дорогой друг, — воскликнул Фридрих, бросаясь ему на шею, — вы правильно сказали насчет зова Провидения! Через час я уезжаю в Садову и не осмеливаюсь вам сказать, что там буду делать.
— Хорошо! И все равно скажите, — ответил Бенедикт, видя, что Фридрих умирает от желания рассказать обо всем.
— Так вот, я повезу королю знамена, взятые у Австрии в Ашаффенбурге.
— Э! Боже правый, мне-то что до этого? Я здесь человек чужой. Я всегда сражаюсь как охотник, чтобы не дать руке отвыкнуть от оружия. Если бы все пруссаки были такие, как вы, я сражался бы на их стороне. Я нашел ганноверцев и австрийцев более любезными людьми, чем мне показались берлинцы, которые хотели съесть меня живьем. И я сразился в рядах ганноверцев и австрийцев — вот и все! Ну а теперь, дорогой друг,
— продолжал Бенедикт, — не опаздывайте на поезд, чтобы не рассердить этого любезнейшего капитана Бурю и одновременно как можно ловчее избежать исполнения некоего предсказания, которое теперь беспокоит меня меньше, но все равно беспокоит. Таким образом, мы скажем «прощайте» бабушке и баронессе, нашей сестричке Елене, не забудем и господина рыцаря Людвига фон Белова, который уже в шестинедельном возрасте успел стать в какой-то мере интересной личностью. После этого ваш друг Бенедикт проводит вас лично на вокзал, посадит в вагон, закроет за вами дверь и не уйдет, пока вы не уедете. Ну же, идите прощаться! Прощайтесь! Прощайтесь!
Фридрих не заставил его повторять этих напутствий. Прежде всего он отправился обнять г-жу фон Белинг, чтобы сообщить ей добрую весть, не скрывая своей радости. Потом он пошел к сестричке Елене, и Карл, заслышав его голос и открыв глаза, посмотрел на него. Потом, наконец, свой самый долгий и нежный визит прощания он нанес баронессе и ребенку.
Он целовал уже в десятый раз своего сына, лежащего в колыбельке, когда тот же солдат, что уже приходил за ним, явился с просьбой не брать знамен, которые находились в прихожей, прежде чем г-н фон Белов не пройдет в кабинет к генералу и не переговорит с ним перед отъездом.
Фридрих попрощался с женой и встретил Бенедикта, ожидавшего его на лестнице.
— Чего еще хотел этот солдат? — с беспокойством спросил Бенедикт.
Фридрих сказал.
Бенедикт наморщил лоб.
Затем, вздохнув и еще подумав, он сказал:
— Если вы мне верите, Фридрих, не ходите к нему.
— Это невозможно, дорогой друг.
— Это же не приказ, а только просьба.
— Если это просьба, — ответил Фридрих, — то просьба генерала Штурма ко мне, что означает приказ. Обнимемся же и до свидания!
Оба друга обнялись на лестнице, и Бенедикт, глядя ему вслед, прошептал:
— На первый раз это был зов Провидения, на второй, боюсь, не зов ли это Рока?
— Ну и что дальше? — спросил он.
— Дальше? Ничего! — сказал тот, бросаясь на стул. Потом, схватившись за волосы и топнув ногой, он вскричал голосом, в котором слышалось отчаяние:
— Никогда, нет, никогда! Никогда я больше не стану смотреть руки — чьи бы то ни было!
— Но, в конце концов, что такого ужасного вы увидели на моей руке?
— спросил Фридрих.
— Да не на вашей, черт возьми! — сказал Бенедикт, принужденно смеясь. — На руке господина Фелльнера.
Фридрих пристально посмотрел на него и почти сурово ему сказал:
— Вам не смешно, Бенедикт, вы деланно смеетесь. И позвольте мне сказать, что сейчас вы думаете не о господине Фелльнере, а обо мне. Вы увидели на моей руке какой-то роковой знак и не хотите мне в этом признаться. Я мужчина, солдат, уже два года привыкший смотреть смерти в глаза. Вы забываете об этом, Бенедикт. Если мне грозит какое-нибудь несчастье, мне лучше было бы остерегаться его, даже и не веря в него твердо. Я не хочу, чтобы оно свалилось на меня неожиданно.
— Бог мой, в ваших словах есть правда, — ответил Бенедикт, — но то, что я так неожиданно увидел у вас на руке, конечно же невозможно, и просто необходимо, чтобы я ошибся.
— Дорогой мой, — сказал Фридрих, — уж вы-то, наверно, хорошо знаете, что, если иметь в виду несчастья, в этом мире нет ничего невозможного.
Бенедикт сделал над собою усилие, встал и подошел к Другу.
— Посмотрим, — сказал он ему, — дайте-ка мне еще взглянуть на вашу руку.
— Ту же?
— Нет, другую.
Бенедикт надеялся найти на правой руке Фридриха знаки, которые бы обезвредили, как это иногда и в самом деле случается, те, что начертаны были на его левой руке.
На правой руке Фридриха он рассмотрел тот же самый роковой знак, который был распознан им на руке г-на Фелльнера.
То была звезда на первой фаланге среднего пальца!
Как и у г-на Фелльнера, на руках у Фридриха проступал знак самоубийства.
И из-за этого Бенедикт был почти готов разувериться во всей своей науке.
Как же так, в самом деле, могло случиться, чтобы Фридрих, обожающий жену, которая уже сделала его отцом и дала ему сына, Фридрих, занимающий, в конце концов, высокий чин в армии, вдруг покусился на свою жизнь?
Об этом и думать-то было нелепо!
А между тем роковая звезда у него была, менее различимая на его правой руке, однако все-таки видимая.
— У вас есть какое-нибудь увеличительное стекло? — спросил Бенедикт.
Фридрих дал ему лупу, которой сам он обычно пользовался при чтении на карте географических названий, плохо различимых из-за мелкого шрифта.
Бенедикт посмотрел поочередно на правую и на левую ладони своего друга.
Затем, положив лупу на стол, присел около него и, взяв обе руки барона, сказал:
— Фридрих, вы правы. Будь то дурное или доброе, о себе вам нужно знать все, а я просто обязан вам все сказать. И все же начну с того, что сделаю вам определенное заявление: когда я все-все вам расскажу, вы примете меня за одержимого и безумца и будете правы. На коленях прошу вас, во имя вашей жены прошу вас, со слезами на глазах и от моего собственного имени прошу вас последовать моему совету.
В голосе молодого человека слышалась такая мольба, что Фридрих невольно почувствовал себя взволнованным.
— Если совет, о котором идет речь, — сказал он, — сообразуется с долгом чести и правилами моей службы, обещаю вам, дорогой Бенедикт, последовать ему точно и беспрекословно, ибо, уверен в этом, он будет исходить от любящего меня человека.
— И глубоко любящего, дорогой Фридрих, можете быть в этом уверены. А теперь послушайте меня: это невероятно, немыслимо, невозможно, но, однако, у вас на руке явно виден тот же роковой знак, что и у Фелльнера. Либо моя наука не только бесполезна, но и лжива, либо и вы тоже должны умереть от собственной руки.
Фридрих расхохотался.
— А! Да, я ждал этого, — сказал Бенедикт, — вы смеетесь. Смейтесь, смейтесь, счастливый человек, но разве небо бывает вечно лазоревым? Вы верите, что иода будет вечно прозрачной? Что воздух вечно будет чист? Ну хорошо. Со своей стороны, я, слабый человек, который не в силах вас убедить, скажу вам, что вам грозит опасность, причем грозит настойчиво, даже, может быть, еще более настойчиво, чем Фелльнеру. И в том случае, если я должен…
Он сделал движение, чтобы броситься вон из комнаты. Фридрих остановил его.
— Ни слова обо всех этих глупостях моей жене, — вскричал он, — или, клянусь Небом, у нас возникнет причина для ссоры!
— Нет, нет, нет! — сказал Бенедикт, усиливая голос с каждым последующим словом. — Даже если мне и придется обратиться к ней, то все средства хороши, лишь бы только вас спасти.
— Спасайте меня, но без этого, дорогой Бенедикт. Что мне нужно сделать? Давайте посмотрим!
— Уезжайте из Франкфурта! Попросите какое-нибудь поручение, поезжайте куда хотите. Опыт показывает, что в таких случаях нужно немедленно бежать из тех мест, где вам грозит опасность. Не можете ли вы попросить генерала Штурма, например, отослать вас куда-нибудь — неважно куда? Сейчас вы ему больше не нужны. С войной покончено. Возьмите и жену, если нужно, но уезжайте! Уезжайте! Уезжайте!
— Так вот, дорогой Бенедикт, — ответил Фридрих, — я докажу вам не только то, что я вам верю и испытываю страх, но и то, что я вас люблю: при первой же возможности я попрошу, чтобы меня отправили с поручением и уеду.
Бенедикт протянул ему обе руки.
— Сделайте это, — сказал он, — но поторопитесь!
В эту минуту вошел дежурный солдат и передал Фридриху приказ явиться к генералу Штурму: тот хотел с ним поговорить.
— Смотрите, дорогой Фридрих, — сказал ему Бенедикт, — может быть, это зов Провидения.
— Да, — сказал Фридрих, — или Рока.
— Попросите отпуск, попросите поручение, скажите все что хотите, но уезжайте из Франкфурта! Я подожду вас здесь.
Фридрих кивнул ему и вышел, невольно озабоченный тем, что предсказал ему Бенедикт.
Генералу Штурму было около пятидесяти-пятидесяти двух лет; роста он был чуть выше среднего, но крепко сложен; у него была маленькая, неповоротливая голова на короткой шее, а лоб высокий и открытый. Лицо у него было круглое и будто посыпанное чем-то красноватым, и когда он сердился, а это случалось часто, оно становилось багровым. Его грубая кожа ближе к ушам была коричнево-красного оттенка; когда-то рыжие, а теперь седеющие волосы, густые и курчавые, были коротко подстрижены. Глаза у генерала были большие, сверкающие и дерзкие, а красновато-серые зрачки, когда он говорил, смотрели прямо, что делало его взгляд твердым и уверенным. Белки в его глазах почти всегда были налиты кровью. Рот был большой, с тонкими и сжатыми губами. Широкие, короткие и острые зубы с желтой эмалью походили на зубья пилы, вставленные в красные десны. Низко нависшие над глазами брови были прямые, густые и часто хмурились. Приподнятый и заостренный нос слегка горбился вроде клюва. Подбородок торчал вперед; борода была жесткой и короткой; маленькие торчащие уши казались крылышками артиллерийского снаряда. Щеки были впалые, а скулы выступающие. На короткой, сильной и мускулистой белесо-красной шее проступали вены. Плечи были широкие и мясистые, а плотная и мясистая спина делала шею еще короче, чем она была на самом деле. Широкие бедра, сильные суставы, крепкие конечности, широкие кости, сильные мускулистые ноги и ляжки… Таков был этот человек. Голос у него был сильный, раскатистый и твердый; говорил генерал громко, надменно, а жесты у него были стремительные и властные. Двигался он почти всегда резко и быстро. Он широко шагал, презирал опасность, но охотно шел на нее лишь в том случае, если она могла способствовать его продвижению по службе.
Генерал Штурм любил плюмажи, вино, яркие краски, запах пороха, карточную игру. Он был резок как в словах, так и в движениях, вспыльчив и преисполнен спесью, раздражался, когда ему противоречили, и легко выходил из себя, и тогда те пятна, что расцвечивали ему лицо, воспламенялись, глаза наливались кровью, серо-красные зрачки становились золотистыми и будто начинали искриться. В такие минуты он вовсе забывал о всяких условностях, принимался ругать, оскорблять и бить. Если ему случалось таким образом забыться с кем-то равным себе, не приходилось слишком долго упрашивать его, чтобы он взял себя в руки. Зная по опыту, какой опасности подвергал его собственный характер, он проводил свободные, остававшиеся от службы минуты за тем, что стрелял в сад из окна дома, где квартировал, а то упражнялся со шпагой или саблей с полковыми учителями фехтования и их помощниками.
Он приобрел необычайную сноровку во всех фехтовальных упражнениях. У него была, как это называется в дуэльном искусстве, тяжелая рука. В десяти или дюжине дуэлей, в которых ему случалось драться, он всегда убивал или серьезно ранил своих противников. Его настоящее имя было Руиг, что означает «спокойный», а его иносказательно прозвали генералом Штурмом, или генералом Бурей, и это прозвище за ним осталось. Он начал службу в 1848 и 1849 годах, во время войны с Баденом, и проявил тогда свою беспощадность.
Если наблюдательный человек вроде Бенедикта смог бы взглянуть на его руку, он увидел бы, что первая фаланга его большого пальца была слишком короткой и напоминала формой обрубок дерева, что пальцы у него были приплюснутые и гладкие, кисти рук — бугристые и зеленоватого отлива, а ногти — короткие и твердые.
Переходя к его ладони, можно было бы увидеть, что линия жизни у него была широкой, глубокой и красной, прерванной на двух третях своей длины словно ударом чекана, что Марсов холм был плоский и в полосках, а вся кожа руки покрыта трещинками. Это означало: гнев, возбуждение и раздражение.
Когда Фридрих появился перед Штурмом, тот был относительно спокоен. Раскинувшись в большом кресле, он почти улыбался, что с ним редко случалось.
— А, это вы! — сказал он, — Я только что приказал вас позвать. Здесь был генерал Рёдер. Где же вы были?
— Извините, генерал, — ответил Фридрих, — но я ходил к теще спросить, как идут дела у моего друга, того самого, что был тяжело ранен в битве у Ашаффенбурга; это как раз для него я тогда вызывал полкового хирурга.
— Ах, да, — сказал генерал, — я слышал, что это какой-то австриец. А вы-то, тоже хороши! Ухаживать за всей этой императорской сволочью! Да пусть их лежало бы двадцать пять тысяч на поле битвы, я бы оставил там издыхать всех до единого.
— Мне кажется, я говорил вашему превосходительству, что это мой друг.
— Хорошо! Хорошо! Не будем об этом толковать. Я вами доволен, барон, — сказал генерал Штурм таким же голосом, каким другой сказал бы: «Я в ужасе от вас». — И я хочу сделать для вас что-нибудь приятное. Фридрих поклонился.
— Генерал фон Рёдер только что попросил у меня человека, которым я был бы очень доволен, для того чтобы отвезти его величеству Вильгельму Первому, да хранит его Бог, австрийское и гессенское знамена, которые мы отбили во время битвы при Ашаффенбурге. Я обратил свой взгляд на вас, мой дорогой барон. Хотите взять на себя это поручение?
— Ваше превосходительство, — ответил Фридрих, — ничто на свете не могло бы доставить мне больше чести и удовольствия. Вы ведь знаете, что король сам отправил меня в ваше распоряжение. Разрешить мне приблизиться к королю при подобном положении дел — значит оказать мне покровительство, и, я надеюсь, его величеству это доставит удовольствие.
— Вы знаете, речь, однако, идет о том, чтобы вы через час уже уехали, так что не приходите со словами: «Моя женушка…» или «Моя бабушка…» Часа времени вам хватит, чтобы обнять всех бабушек, а вдобавок еще всех жен на земле, всех сестер и детей. Знамена стоят в прихожей. Через час вы должны уже входить в вагон. Поедете по дороге на Богемию и завтра окажетесь у короля; он должен быть у Садовы. Вот вам рекомендательное письмо к его величеству. Возьмите.
Фридрих взял письмо и с радостным сердцем поклонился: ему не пришлось просить отпуска. Получилось так, словно генерал сам проникся горячим стремлением Фридриха уехать и предложил ему это, причем был с ним так благожелателен, что о лучшем не приходилось и мечтать.
Итак, торопясь уехать, как того желал генерал Штурм, Фридрих вышел из кабинета своего начальника и в два, прыжка оказался в комнате, где, полный тревоги, его ожидал Бенедикт.
— Дорогой друг, — воскликнул Фридрих, бросаясь ему на шею, — вы правильно сказали насчет зова Провидения! Через час я уезжаю в Садову и не осмеливаюсь вам сказать, что там буду делать.
— Хорошо! И все равно скажите, — ответил Бенедикт, видя, что Фридрих умирает от желания рассказать обо всем.
— Так вот, я повезу королю знамена, взятые у Австрии в Ашаффенбурге.
— Э! Боже правый, мне-то что до этого? Я здесь человек чужой. Я всегда сражаюсь как охотник, чтобы не дать руке отвыкнуть от оружия. Если бы все пруссаки были такие, как вы, я сражался бы на их стороне. Я нашел ганноверцев и австрийцев более любезными людьми, чем мне показались берлинцы, которые хотели съесть меня живьем. И я сразился в рядах ганноверцев и австрийцев — вот и все! Ну а теперь, дорогой друг,
— продолжал Бенедикт, — не опаздывайте на поезд, чтобы не рассердить этого любезнейшего капитана Бурю и одновременно как можно ловчее избежать исполнения некоего предсказания, которое теперь беспокоит меня меньше, но все равно беспокоит. Таким образом, мы скажем «прощайте» бабушке и баронессе, нашей сестричке Елене, не забудем и господина рыцаря Людвига фон Белова, который уже в шестинедельном возрасте успел стать в какой-то мере интересной личностью. После этого ваш друг Бенедикт проводит вас лично на вокзал, посадит в вагон, закроет за вами дверь и не уйдет, пока вы не уедете. Ну же, идите прощаться! Прощайтесь! Прощайтесь!
Фридрих не заставил его повторять этих напутствий. Прежде всего он отправился обнять г-жу фон Белинг, чтобы сообщить ей добрую весть, не скрывая своей радости. Потом он пошел к сестричке Елене, и Карл, заслышав его голос и открыв глаза, посмотрел на него. Потом, наконец, свой самый долгий и нежный визит прощания он нанес баронессе и ребенку.
Он целовал уже в десятый раз своего сына, лежащего в колыбельке, когда тот же солдат, что уже приходил за ним, явился с просьбой не брать знамен, которые находились в прихожей, прежде чем г-н фон Белов не пройдет в кабинет к генералу и не переговорит с ним перед отъездом.
Фридрих попрощался с женой и встретил Бенедикта, ожидавшего его на лестнице.
— Чего еще хотел этот солдат? — с беспокойством спросил Бенедикт.
Фридрих сказал.
Бенедикт наморщил лоб.
Затем, вздохнув и еще подумав, он сказал:
— Если вы мне верите, Фридрих, не ходите к нему.
— Это невозможно, дорогой друг.
— Это же не приказ, а только просьба.
— Если это просьба, — ответил Фридрих, — то просьба генерала Штурма ко мне, что означает приказ. Обнимемся же и до свидания!
Оба друга обнялись на лестнице, и Бенедикт, глядя ему вслед, прошептал:
— На первый раз это был зов Провидения, на второй, боюсь, не зов ли это Рока?
XXXVIII. РОК
Генерал все еще пребывал в своем кабинете, сохраняя все то же благодушное настроение и милостивое выражение лица.
— Извините, что задерживаю, дорогой Фридрих, — сказал он молодому человеку, — после того как сам же так вас торопил! Но у меня есть к вам маленькая просьба.
Фридрих поклонился.
— Вы знаете, что генерал Мантёйфель наложил на город контрибуцию в двадцать пять миллионов флоринов.
— Да, я это знаю, — сказал Фридрих, — и это непосильный груз для небольшого города, насчитывающего всего сорок тысяч жителей.
— Ну уж! — сказал Штурм. — Вы хотели сказать: семьдесят две тысячи.
— Нет, коренных франкфуртцев здесь всего сорок тысяч, остальные тридцать две тысячи, которых вы считаете жителями города, это все иностранцы.
— Да это нас не касается, — сказал Штурм, уже начиная выходить из себя. — В статистических данных числится семьдесят две тысячи, и генерал Мантёйфель посчитал тоже семьдесят две тысячи.
— Если он ошибся, — самым мягким голосом сказал Фридрих, — то, как мне кажется, те, на ком лежит обязанность выполнять его приказ, должны были бы исправить эту ошибку.
— Это нас не касается. Нам сказано семьдесят две тысячи жителей, так, значит, семьдесят две тысячи и есть. Нам сказано двадцать пять миллионов флоринов, значит, и будет двадцать пять миллионов флоринов. И вот что происходит. Вообразите себе, что здешние сенаторы собрались и заявили: пусть жгут город, если хотят, но контрибуции они не заплатят.
— Я присутствовал в Сенате на обсуждении этого вопроса, — спокойно сказал Фридрих. — Оно проходило очень достойно, с большой сдержанностью и печалью.
— Та-та-та, — произнес Штурм. — Уезжая, генерал Мантёйфель отдал приказ генералу фон Рёдеру собрать эти двадцать пять миллионов флоринов. Фон Рёдер объявил городу, чтобы они были выплачены. Сенат напрасно устраивает обсуждения, нас это не касается. Только что Рёдер приходил ко мне, и я сказал ему: «Вы слишком молоды, не беспокойтесь обо всем этом. У меня есть начальник штаба, он женился здесь, во Франкфурте, он знает город как свои пять пальцев, он знает о состоянии каждого в л и прах, су и денье. Вот он и укажет нам дома двадцати пяти миллионеров…» Во Франкфурте же найдется двадцать пять миллионеров, ведь так?
— И даже больше, — ответил Фридрих.
— Ну вот и хорошо, мы начнем с того, что наведаемся к ним в кассы. А то, что потом останется добрать, заставим заплатить других.
— Так вы рассчитывали на меня, — с небольшой дрожью в голосе спросил Фридрих, — в том смысле, что я стану доносить вам на тех, кого вы собираетесь ограбить?
— Я подумал, что с вами у нас не возникнет никаких трудностей — вы назовете нам двадцать пять имен и двадцать пять адресов домов. Сядьте вот здесь, дорогой мой, и пишите.
Фридрих сел, взял перо и написал:
«Моя честь не позволяет мне доносить на своих сограждан. Поэтому прошу уважаемых генералов фон Рёдера и Штурма обратиться за сведениями, которые они хотят получить, к кому-нибудь другому.
Франкфурт, 22 июля 1866 года».
И поставил подпись: «Фридрих, барон фон Белов». Затем, встав и отвесив генералу глубокий поклон, он отдал ему в руки бумагу.
— Что это еще такое? — спросил тот.
— Прочтите, генерал, — сказал Фридрих.
Генерал прочел и бросил косой взгляд на своего начальника штаба.
— О-о! — сказал он. — Вот как мне отвечают на мою просьбу. Посмотрим, как мне ответят на приказ. Сядьте вот здесь и пишите.
— Я никогда не меняю того, что уже сказал, тем более если верю, что это затрагивает честь моего имени и лично моего достоинства. Король направил меня к вам в качестве начальника штаба, а не как сборщика налогов. Прикажите мне сняться с позиции — я это сделаю; прикажите атаковать батарею — я атакую, но на этом кончается моя обязанность вам подчиняться!
— Я обещал генералу фон Рёдеру представить ему список богатых франкфуртских банкиров и их адресов. Я сказал ему, что именно вы дадите мне этот список, и через час он за ним пришлет. Что же я ему отвечу, как вы думаете?
— Вы ответите ему, генерал, что я отказался предоставить его вам.
Штурм скрестил руки и, направляясь к Фридриху, сказал:
— И вы думаете, барон, что я позволю человеку, находящемуся в моем подчинении, в чем бы то ни было мне отказывать?
— Думаю, по серьезном размышлении вы поймете, что требуете от меня действия не только несправедливого, но и бесчестного, и сами же будете благодарны мне за то, что я вам отказал. Дайте мне уехать, генерал, и зовите вместо меня кого-нибудь из полиции. Тот не станет ни в чем вам отказывать, поскольку вы потребуете от него лишь то, что входит в его обязанности.
— Господин барон, — ответил Штурм, — я посылал к королю усердного слугу, для которого я запросил бы награды. Но мне не пристало награждать человека, на которого у меня есть причины жаловаться. Отдайте мне обратно письмо к его величеству.
Фридрих вынул письмо из-за пазухи и с презрением бросил его на письменный стол.
Лицо у генерала воспламенилось, покрывавшие его пятна побледнели, глаза метали молнии.
— Я напишу королю, — вскричал Штурм в ярости, — и он будет знать, как ему служат его офицеры!
— Вы напишете с вашей стороны, господин Штурм, а я напишу со своей, — ответил Фридрих, — и он узнает, как его бесчестят его генералы.
Штурм подпрыгнул и на лету схватил свой хлыст.
— Мне показалось, вы сказали «бесчестят», сударь? — выговорил он.
— Надеюсь, вы не повторите этого слова?
— Бесчестят! — холодно произнес Фридрих.
Штурм вскрикнул от ярости, занес хлыст над молодым человеком, но, видя спокойствие Фридриха, опустил руку.
— Угроза — это уже удар, сударь, — сказал Фридрих. — Значит, вы меня как бы ударили.
Он подошел к тому же столу и твердой рукой набросал несколько строк.
Затем, открыв дверь в прихожую, он позвал находившихся там офицеров и сказал:
— Господа, вверяю эту бумагу вашей чести. Читаю вслух то, что она содержит:
«Увольняюсь с поста начальника штаба генерала Штурма и из офицеров прусской армии.
Сегодня, 22 июля 1866 года, в 12.25.
Фридрих фон Белов».
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Штурм.
— Это значит, — ответил Фридрих, — что вот уже две минуты, как я более не нахожусь на службе его величества и на вашей службе, а кроме того, и то, что вы меня оскорбили. Господа, этот человек только что поднял на меня хлыст, который он держит в руке. И раз он меня оскорбил, он даст мне удовлетворение. Вот моя просьба об отставке, господа, и будьте свидетелями того, что я свободен от всякого военного долга в минуту, когда заявляю этому господину, что он мне более не начальник и, следственно, я не являюсь более его подчиненным. Сударь, вы нанесли мне смертельное оскорбление, и я убью вас, или вы меня убьете.
Штурм рассмеялся.
— Вы подаете в отставку, — сказал он, — а вот я ее не принимаю. Под арест, сударь! — добавил он, топнув ногой и наступая на Фридриха.
— Под арест, на пятнадцать суток!
— Вам более нет надобности отдавать мне приказы, сударь. Я туда не пойду.
Штурм опять топнул ногой и сделал еще один шаг по направлению к Фридриху.
— Под арест! — повторил он.
Фридрих отцепил эполеты и ограничился ответом:
— Сейчас тридцать пять минут первого, сударь. Вот уже десять минут, как вы более не имеете никакого права разговаривать со мною таким образом.
Ожесточенный, смертельно бледный Штурм с пеной на губах во второй раз поднял хлыст на майора. Но на этот раз он полоснул им Фридриха по щеке и плечу.
Фридрих, до сих пор еще как-то сдерживавшийся, вскричал от ярости, отпрыгнул назад и выхватил шпагу.
— Ну, так и быть, сударь, вы не пойдете под стражу, — сказал Штурм, — но предстанете перед военным советом. Ах! Дурак! — прибавил он, разражаясь смехом. — Он предпочитает быть расстрелянным, вместо того чтобы дать мне двадцать пять адресов.
Услышав этот бесстыдный смех генерала, Фридрих полностью потерял голову и бросился на него, но на своем пути он столкнулся с тремя-четырьмя офицерами, которых сам призвал, и те ему вполголоса сказали:
— Извините, что задерживаю, дорогой Фридрих, — сказал он молодому человеку, — после того как сам же так вас торопил! Но у меня есть к вам маленькая просьба.
Фридрих поклонился.
— Вы знаете, что генерал Мантёйфель наложил на город контрибуцию в двадцать пять миллионов флоринов.
— Да, я это знаю, — сказал Фридрих, — и это непосильный груз для небольшого города, насчитывающего всего сорок тысяч жителей.
— Ну уж! — сказал Штурм. — Вы хотели сказать: семьдесят две тысячи.
— Нет, коренных франкфуртцев здесь всего сорок тысяч, остальные тридцать две тысячи, которых вы считаете жителями города, это все иностранцы.
— Да это нас не касается, — сказал Штурм, уже начиная выходить из себя. — В статистических данных числится семьдесят две тысячи, и генерал Мантёйфель посчитал тоже семьдесят две тысячи.
— Если он ошибся, — самым мягким голосом сказал Фридрих, — то, как мне кажется, те, на ком лежит обязанность выполнять его приказ, должны были бы исправить эту ошибку.
— Это нас не касается. Нам сказано семьдесят две тысячи жителей, так, значит, семьдесят две тысячи и есть. Нам сказано двадцать пять миллионов флоринов, значит, и будет двадцать пять миллионов флоринов. И вот что происходит. Вообразите себе, что здешние сенаторы собрались и заявили: пусть жгут город, если хотят, но контрибуции они не заплатят.
— Я присутствовал в Сенате на обсуждении этого вопроса, — спокойно сказал Фридрих. — Оно проходило очень достойно, с большой сдержанностью и печалью.
— Та-та-та, — произнес Штурм. — Уезжая, генерал Мантёйфель отдал приказ генералу фон Рёдеру собрать эти двадцать пять миллионов флоринов. Фон Рёдер объявил городу, чтобы они были выплачены. Сенат напрасно устраивает обсуждения, нас это не касается. Только что Рёдер приходил ко мне, и я сказал ему: «Вы слишком молоды, не беспокойтесь обо всем этом. У меня есть начальник штаба, он женился здесь, во Франкфурте, он знает город как свои пять пальцев, он знает о состоянии каждого в л и прах, су и денье. Вот он и укажет нам дома двадцати пяти миллионеров…» Во Франкфурте же найдется двадцать пять миллионеров, ведь так?
— И даже больше, — ответил Фридрих.
— Ну вот и хорошо, мы начнем с того, что наведаемся к ним в кассы. А то, что потом останется добрать, заставим заплатить других.
— Так вы рассчитывали на меня, — с небольшой дрожью в голосе спросил Фридрих, — в том смысле, что я стану доносить вам на тех, кого вы собираетесь ограбить?
— Я подумал, что с вами у нас не возникнет никаких трудностей — вы назовете нам двадцать пять имен и двадцать пять адресов домов. Сядьте вот здесь, дорогой мой, и пишите.
Фридрих сел, взял перо и написал:
«Моя честь не позволяет мне доносить на своих сограждан. Поэтому прошу уважаемых генералов фон Рёдера и Штурма обратиться за сведениями, которые они хотят получить, к кому-нибудь другому.
Франкфурт, 22 июля 1866 года».
И поставил подпись: «Фридрих, барон фон Белов». Затем, встав и отвесив генералу глубокий поклон, он отдал ему в руки бумагу.
— Что это еще такое? — спросил тот.
— Прочтите, генерал, — сказал Фридрих.
Генерал прочел и бросил косой взгляд на своего начальника штаба.
— О-о! — сказал он. — Вот как мне отвечают на мою просьбу. Посмотрим, как мне ответят на приказ. Сядьте вот здесь и пишите.
— Я никогда не меняю того, что уже сказал, тем более если верю, что это затрагивает честь моего имени и лично моего достоинства. Король направил меня к вам в качестве начальника штаба, а не как сборщика налогов. Прикажите мне сняться с позиции — я это сделаю; прикажите атаковать батарею — я атакую, но на этом кончается моя обязанность вам подчиняться!
— Я обещал генералу фон Рёдеру представить ему список богатых франкфуртских банкиров и их адресов. Я сказал ему, что именно вы дадите мне этот список, и через час он за ним пришлет. Что же я ему отвечу, как вы думаете?
— Вы ответите ему, генерал, что я отказался предоставить его вам.
Штурм скрестил руки и, направляясь к Фридриху, сказал:
— И вы думаете, барон, что я позволю человеку, находящемуся в моем подчинении, в чем бы то ни было мне отказывать?
— Думаю, по серьезном размышлении вы поймете, что требуете от меня действия не только несправедливого, но и бесчестного, и сами же будете благодарны мне за то, что я вам отказал. Дайте мне уехать, генерал, и зовите вместо меня кого-нибудь из полиции. Тот не станет ни в чем вам отказывать, поскольку вы потребуете от него лишь то, что входит в его обязанности.
— Господин барон, — ответил Штурм, — я посылал к королю усердного слугу, для которого я запросил бы награды. Но мне не пристало награждать человека, на которого у меня есть причины жаловаться. Отдайте мне обратно письмо к его величеству.
Фридрих вынул письмо из-за пазухи и с презрением бросил его на письменный стол.
Лицо у генерала воспламенилось, покрывавшие его пятна побледнели, глаза метали молнии.
— Я напишу королю, — вскричал Штурм в ярости, — и он будет знать, как ему служат его офицеры!
— Вы напишете с вашей стороны, господин Штурм, а я напишу со своей, — ответил Фридрих, — и он узнает, как его бесчестят его генералы.
Штурм подпрыгнул и на лету схватил свой хлыст.
— Мне показалось, вы сказали «бесчестят», сударь? — выговорил он.
— Надеюсь, вы не повторите этого слова?
— Бесчестят! — холодно произнес Фридрих.
Штурм вскрикнул от ярости, занес хлыст над молодым человеком, но, видя спокойствие Фридриха, опустил руку.
— Угроза — это уже удар, сударь, — сказал Фридрих. — Значит, вы меня как бы ударили.
Он подошел к тому же столу и твердой рукой набросал несколько строк.
Затем, открыв дверь в прихожую, он позвал находившихся там офицеров и сказал:
— Господа, вверяю эту бумагу вашей чести. Читаю вслух то, что она содержит:
«Увольняюсь с поста начальника штаба генерала Штурма и из офицеров прусской армии.
Сегодня, 22 июля 1866 года, в 12.25.
Фридрих фон Белов».
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Штурм.
— Это значит, — ответил Фридрих, — что вот уже две минуты, как я более не нахожусь на службе его величества и на вашей службе, а кроме того, и то, что вы меня оскорбили. Господа, этот человек только что поднял на меня хлыст, который он держит в руке. И раз он меня оскорбил, он даст мне удовлетворение. Вот моя просьба об отставке, господа, и будьте свидетелями того, что я свободен от всякого военного долга в минуту, когда заявляю этому господину, что он мне более не начальник и, следственно, я не являюсь более его подчиненным. Сударь, вы нанесли мне смертельное оскорбление, и я убью вас, или вы меня убьете.
Штурм рассмеялся.
— Вы подаете в отставку, — сказал он, — а вот я ее не принимаю. Под арест, сударь! — добавил он, топнув ногой и наступая на Фридриха.
— Под арест, на пятнадцать суток!
— Вам более нет надобности отдавать мне приказы, сударь. Я туда не пойду.
Штурм опять топнул ногой и сделал еще один шаг по направлению к Фридриху.
— Под арест! — повторил он.
Фридрих отцепил эполеты и ограничился ответом:
— Сейчас тридцать пять минут первого, сударь. Вот уже десять минут, как вы более не имеете никакого права разговаривать со мною таким образом.
Ожесточенный, смертельно бледный Штурм с пеной на губах во второй раз поднял хлыст на майора. Но на этот раз он полоснул им Фридриха по щеке и плечу.
Фридрих, до сих пор еще как-то сдерживавшийся, вскричал от ярости, отпрыгнул назад и выхватил шпагу.
— Ну, так и быть, сударь, вы не пойдете под стражу, — сказал Штурм, — но предстанете перед военным советом. Ах! Дурак! — прибавил он, разражаясь смехом. — Он предпочитает быть расстрелянным, вместо того чтобы дать мне двадцать пять адресов.
Услышав этот бесстыдный смех генерала, Фридрих полностью потерял голову и бросился на него, но на своем пути он столкнулся с тремя-четырьмя офицерами, которых сам призвал, и те ему вполголоса сказали: