Страница:
Александр Дюма
Прусский террор
Часть первая
I. ЛИПОВАЯ АЛЛЕЯ В БЕРЛИНЕ
Каждый знает, что Берлин — один из тех городов симметрической планировки, строители которых словно расчертили их по линейке, чтобы придать им вид, противоположный тому, что называется живописным, и сделать из них столицы скуки.
Если посмотреть на Берлин с кафедрального собора, то есть с самого высокого сооружения, он выглядит огромной шахматной доской, а главными фигурами на ней кажутся Бранденбургские ворота, театр, Арсенал, Большой дворец, Домский собор, Опера, Музей, католическая церковь, Малый дворец и французская церковь.
Подобно тому как Сена делит Париж надвое, Берлин разделен на две почти равные части рекой Шпрее. Только эта река не раскрывает объятий и не заключает в них остров, подобный острову Сите; здесь вырытые руками людей два канала, напоминающие ручки кувшина, один с правого берега, другой — с левого, образуют в самой середине города два острова неравной величины. На одном из этих двух островов, занимающем исключительное положение словно для того, чтобы подтвердить право Берлина быть столицей исключительного права, — так вот, на одном из этих двух островов, повторяю, находятся Большой дворец, кафедральная церковь, Музей, Биржа и примерно двадцать домов, которых в Турине, этом южном Берлине, назвали бы дворцами. Другой же остров, не обладая ничем примечательным, соответствует нашей улице Сен-Жак и нашему кварталу Сент-Андре-дез-Ар.
Весь красивый Берлин, аристократический Берлин, высится по правую и по левую стороны Фридрихштрассе — улицы, тянущейся через весь город, от площади Бель-Альянс, откуда вы входите в город, до площади Ораниенбургер, где вы из него выходите.
На уровне двух третей своей длины Фридрихштрассе пересекается Липовой аллеей — единственным городским бульваром; пересекая аристократический район, она тянется от Оружейной площади до Большого дворца. Споим названием она обязана двум рядам великолепных лип: они образуют справа и слева от мостовой, предназначенной для проезда карет и верховых, очаровательные дорожки для пешеходов.
По обе стороны улицы открыты, в особенности летом, кафе и пивные; они выплескивают своих посетителей прямо на прогулочные дорожки, создавая тем самым большое движение на бульваре; впрочем, это движение не переходит в веселье и толчею: пруссаки развлекаются тайком и держат свою веселость в себе.
Но 7 июня 1866 года, около шести часов пополудни, прекрасным, насколько это возможно в Берлине, вечером, Липовая адлея являла собой зрелище настоящего оживления. Его породили прежде всего нараставшая враждебность Пруссии к Австрии и ее отказ собрать сейм Голь-штейна для избрания герцога Августенбургского; весть о повсеместном вооружении; слухи о предстоящей мобилизации ландвера и роспуске Ландтага, а еще — телеграфные сообщения из Франции, якобы содержавшие угрозы в адрес Пруссии, угрозы, исходившие из уст самого императора французов.
Тот, кто не бывал в Пруссии, никогда не представит себе той ненависти, которую питают к нам ее жители. Она сродни навязчивой идее и мутит здесь даже самые ясные умы. В Берлине полюбят лишь того министра, который даст понять, что в один прекрасный день будет объявлена война Франции. Оратором здесь можно быть только при условии, если всякий раз, поднявшись на трибуну, бесцеремонно отпустишь против Франции очередную бойкую эпиграмму или остроумную двусмысленность из тех, что так удаются северным немцам. Наконец, поэтом можно здесь быть только при условии, если уже сочинил или собираешься сочинить какой-нибудь направленный против Франции ямб под названием «Рейн», «Лейпциг» или «Ватерлоо».
Эта глубокая, застарелая, неистребимая ненависть к Франции неотъемлема от самой здешней почвы, она витает здесь в воздухе.
Откуда она происходит? Не имею представления. Возможно, еще с тех времен, когда некий галльский легион, составив авангард римских войск, вошел в Германию.
Трудно сказать, откуда идет эта вековая ненависть пруссаков к нам, разве что, отбросив предположение о галльском легионе, мы попробуем обратиться ко временам Рос-бахского сражения; но такого рода исторические отступления явно доказывают, что у пруссаков очень плохой характер, ибо именно тогда они нас разбили. Но это их чувство ненависти, видимо, легче можно бы было объяснить, справившись о более близких нам по времени событиях: на лог раз наши предположения коснулись бы военной слабости учеников Фридриха Великого, которую они проявили в сравнении с нами после пресловутого манифеста, когда герцог Брауншвейгский пригрозил Франции не оставить камня на камне от Парижа.
И в самом деле, в 1792 году хватило лишь одной битвы при Вальми, чтобы выставить пруссаков из Франции; в 1806 году единственной битвы при Йене оказалось достаточно для того, чтобы перед нами распахнулись ворота Берлина. При этом нужно все-таки сказать, что этим двум датам нашего триумфа враги наши — ошибаюсь, соперники — противопоставляют Лейпциг и Ватерлоо.
Но в Лейпцигском сражении — сами немцы назвали его «Битва народов» — на долю пруссаков выпадает только четвертая часть победы, ибо имеете с ними в нем участвовали австрийцы, русские, шведы, не считая при этом еще и саксонцев, заслуживающих, однако, чтобы о них не забывали. Что же касается Ватерлоо, то для пруссаков это только полупобеда, поскольку Наполеон, оставаясь хозяином положения ко времени их прибытия, уже истощил свои силы в шестичасовом бою с англичанами.
При таком наследственно враждебном к нам расположении умов в Пруссии (в сущности, пруссаки никогда не имели намерения от нас это скрывать) не стоит удивляться оживлению, которое возникло из-за пока еще неофициальной, однако уже распространившейся и даже утвердившейся новости, будто Франция вполне может с мечом в руках броситься в готовившуюся схватку.
Но все же многие отрицали эту новость, ведь в утреннем выпуске «Staats Anzeiger» note 1 о ней не было ни слова. Как и в Париже, в Берлине есть свои приверженцы «Вестника» и свои поклонники правительства, считающие, что «Вестник» не способен лгать, а правительство слишком прямодушно, чтобы в течение целых суток скрывать какое-либо сообщение, которое затрагивает интересы доверяющей ему добропорядочной публики. К последним присоединились и читатели «Tages Telegraph» note 2, ежедневного телеграфного листка, считавшие, что этот ими предпочитаемый источник новостей слишком дорожил возможностью оправдать свое название и поэтому не позволил бы какому-либо сообщению попасть в чужие руки, прежде чем оно пройдет через его собственные.
Подписчики же «Kreuz Zeitung» note 3 (а их было мною, ибо само собою разумеется, что «Крестовая газета» не только орган аристократии, но и печатный листок премьер-министра) и свою очередь заявили, что поверят в сообщение подобной важности, только когда прочтут о нем у себя в газете, считавшейся — и, надо признаться, по праву — одной из наиболее осведомленных в Берлине. Но, кроме как на эти три упомянутые нами газеты, в толпе ссылались еще на десятка два других изданий, и ежедневных, и еженедельных, таких, как «Burger Zeitung», то есть «Городская газета», «National Zeitung» note 4 и «Volks Zeitung» note 5.
Но вдруг над всеобщим шумом раздались голоса двух-трех продавцов газет; они ворвались на бульвар с воплями:
— Franzosischc Nachrichten! Telegraphische Depesche! Ein Kreuzer! (Это означало: «Вести из Франции! Телеграфное сообщение! Один крейцер!»)
Понятно, какое действие могли произвести такие выкрики на умы, уже озабоченные подобными событиями. Несмотря на общеизвестную скупость пруссаков, каждый сунул руку в карман и, вытащив крейцер, купил себе драгоценный квадратный листок бумаги, где объявлялась неожиданная, а вернее, столь долго ожидаемая весть.
Правда и то, что долгое ее ожидание вполне искупалось той важностью, что была в ней заключена.
И в самом деле, вот точный, слово в слово, текст сообщения:
«Сегодня, 6 июня 1866 года, Его Величество император Наполеон III, направляясь из Парижа в Осер, чтобы присутствовать там на местной выставке, был встречен в воротах города господином мэром, обратившимся к императору от себя лично и от имени своих сограждан с речью, на которую Его Величество ответил следующими словами, и нам, право, нет нужды, цитируя их, взывать к проницательности наших соотечественников. Загадка весьма несложная, и всякий может ее разгадать:
«Счастлив видеть, что память о Первой империи не стерлась в ваших сердцах. Поверьте, я со своей стороны унаследовал чувства главы нашей семьи по отношению к этому деятельному и патриотическому населению, поддержавшему императора как в его счастливой судьбе, так и в его злосчастии. Впрочем, к жителям департамента Йонны я испытываю особую благодарность: этот департамент одним из первых отдал за меня свой голос в 1848 году. Ведь жители его шали, как и большая часть всего французского народа, что их интересы совпадали с моими и что я относился, как и они, с ненавистью к договорам 1815 года, из которых сегодня хотят сделать единственную опору нашей внешней политики».
На этом сообщение заканчивалось. Тот, кто его передал, не посчитал, что, кроме упоминания об отношении императора Наполеона к договорам 1815 года, остальная часть его речи тоже заслуживала публикации.
По правде говоря, то, что были опушены четыре или пять последних строчек ни и коей мере не уменьшало ясности этой речи.
Между тем, как бы ни было ясно сообщение, все же потребовалось некоторое время, чтобы, проникнув в умы многочисленных читателей, оно разбудило и растравило в них чувство ненависти.
Когда люди постигли смысл этой речи, им прежде всего представилось, что племянник Наполеона I занес руку над Рейном.
И тогда от одного конца аллеи к другому внезапно поднялась буря угроз, воплей, криков «ура» — для ее описания можно было бы воспользоваться ярким образом Шиллера в его «Разбойниках»: все обручи небесной бочки вот-вот должны были лопнуть.
Нашей бедной Франции угрожали поднятыми кулаками, ей посылались проклятия, в ее адрес раздавались призывы к мести. Один студент из Гёттингена, вскочив на стол, принялся читать с немецким выспренним пафосом одну из самых гневных поэм Фридриха Рюккерта — «Возвращение».
Из-за ненависти, которая буквально грохочет в этой поэме, можно подумать, что она была сочинена специально к данному случаю, и мы отправляем тех читателей, кому любопытно было бы сравнить наш перевод с оригиналом, к книге этого поэта, озаглавленной «Железные сонеты».
Прусский солдат возвращается к семейному очагу после объявления мира и жалеет о том зле, что ему не удалось причинить:
Идите медленнее, ноги; до границы
Уже дошли вы. Родина, с тоской
И радостью тебя я вижу; не излиться
Всей ненависти нашей — возвратится
Она хотя бы камнем « их покой!
Покой бесчестной Франции нарушит
Хотя бы камень этот! Пусть живет,
Не забывая то, что наши души
Отмщении полны — оно задушит
Любое порождение ее!
Ее сыны уж двадцать лет бесчинно
Сосут из сердца твоего, о мать,
Святую кровь и девушек невинных,
Немецких девушек, со страстию звериной
Уж двадцать лет влекут в свою кропать!
Но вот взошла заря святого мщенья -
Березины предсмертный крик нас оглушил -
Победа-ветреница кубок белопенный
Нам протянула в день благословенный,
И цепи Йены Лейпциг разрубил!
И я бросался в бешеную схватку,
Моля Всевышнего, — коль смерть мне суждена.
Пусть я сперва увижу, как в припадке
Агонии, как в смертной лихорадке,
Хрипит и корчится проклятая страна!
Мольба оборвалась на полуслове:
Когда к нам слава обратила речь,
Когда победа веселящей новью
Стучалась в сердце, жаждавшее крови,
Из рук моих был выбит острый меч!
Мир! Но по какому праву нас так обманули?
Едва-едва забрезжил славы свет,
Как нас уже обратно повернули!
Весь их Париж мы в кровь бы окунули!
Теперь француз уже «наш друг». О нет!
Мой друг — француз?! Смеется надо мною
Тот, кто такое только вздумать мог!
Ни во дворце, ни за глухой стеною
Тюрьмы я не смирюсь с его виною -
Из рук не выпущу карающий клинок!
Лишь появлюсь я на пороге дома
Такого друга, в сердце ничего
Не пробудится, ненависти кроме
К тому, кто, черной злобою влекомый,
Штыком увечил брата моего!
Вот я иду по набережной Сены
В толпе довольных и трусливых лиц;
Я ненавистью исхожу священной,
Когда на статуе читаю: «Йена»
И вижу на мосту: «Аустерлиц»!
У ног моих внезапно вырастает
Колонна бронзы, а на ней,
На золоченом пьедестале,
Победа — из свинца и стали, -
Держащая и цепях Дунай и Рейн.
Но если б сила взгляда и движений
Моих подобна молнии была.
То все, что мне кричит о пораженье -
Ту башню, статую и мост, — в отмщенье
Я б с ликованием спалил дотла!
О, сердце матери, воистину, прекрасно!
Оно простило, а могло бы затаить
Обиду; я ж, проливший кровь свою напрасно,
Готов ответить карою ужасной
И кубок мести с радостью испить!
Все впереди — о, я даю вам слово:
Еще придут другие времена,
И вот тогда на Францию мы снова
Обрушимся и во второе Ватерлоо
Заплатит побежденная сполна! note 6
Не стоит и говорить, что весьма популярная во всей Германии, а в особенности в Пруссии, поэма, где так ясно выражается ненависть к нам прусского народа, вызвала у слушателей воодушевление. Крики «ура» и «браво», аплодисменты, возгласы «Да здравствует король Вильгельм!», «Да здравствует Пруссия!», «Смерть французам!» составили сопровождение, ничем не противоречившее поэтическому тексту и, несомненно, требовавшее продолжить чтение стихов, ибо декламатор объявил о желании прочесть еще одну вещь, на этот раз из сборника Кернера «Лира и меч».
Это заявление было встречено радостным одобрением.
Но не только в этом проявилось всеобщее воодушевление: понадобилось открыть не один предохранительный клапан для того, чтобы выпустить пар, нагнетаемый крайне возбужденной толпой.
Все там же, на аллее, но чуть дальше, на углу Фридрих-штрассе, люди узнали певца, возвращавшегося с репетиции из Большого театра. Однажды этому певцу пришла в голову мысль исполнить в театре известную песню Беккера «Свободный немецкий Рейн!», а сейчас здесь оказался человек, слышавший его там. Он сообразил, что теперь как раз подходящий случай еще раз послушать патриотическую песню, и принялся кричать: «Генрих! „Немецкий Рейн!“, „Свободный немецкий Рейн!"“
Услышав эти призывы, люди узнали певца (у него в самом деле был прекрасный голос, и он действительно превосходно исполнял эту песнь), окружили его, и он не заставил себя долго упрашивать.
Итак, посреди улицы, до отказа запруженной народом, der Неrr Heinrich note 7 запел, да самым раскатистым голосом, песню, о которой наш перевод, скорее точный, чем изящный, даст вам представление:
Воронья бешеная стая
Кричит на все лады: «Убей!»
Но не получит спора злая
Немецкий наш свободный Рейн!
Пока блестят его одежды,
И воды спят зеленым сном,
Пока челнок с шептаньем нежным
Взбивает пену под веслом,
Пока вино в мехах играет,
Подобно крови наших вен,
Не взять им — я уж верно знаю -
Немецкий наш свободный Рейн!
Пока в туманном полумраке
Чуть различима Лорелей,
И рыбаку неверным знаком
Приблизиться велит смелей,
Пока скала суровым взором
Глядит в безудержный поток,
Пока готическим соборам
Еще не вышел жизни срок,
Не заполучит вражье семя
Немецкий наш свободный Рейн -
Пока живет последний немец,
В бою святом не убиен!
Если поэма, представленная нами читателю, имела успех, то песня вызвала уже безграничный восторг и произвела ошеломляющее впечатление. Но тут вдруг, совершенно неожиданно для всех, раздался мощный свист, казалось вырвавшийся из гортани локомотива: перекрывая крики восхищения и как бы протестуя, он обрушился на распалившихся слушателей и хлестнул, если можно так сказать, певца по лицу.
Даже если бы в гущу толпы упал снаряд, он не произвел бы более сильного действия. Послышался глухой рокот, похожий на тот, что предшествует грозе, и глаза людей обратились в сторону, откуда послышался этот протест.
И тогда все увидели сидевшего за отдельным столиком красивого молодого человека двадцати пяти или двадцати шести лет, блондина с белой кожей, скорее изящного, чем могучего телосложения, с короткой остроконечной бородкой и тонкими усиками Ван Дейка, которою он несколько напоминал как лицом, так и костюмом.
Он держал в руке бокал шампанского, налитый им из только что откупоренной бутылки.
Не опасаясь злонамеренных помыслов, объектом которых он стал, и обращенных к нему угрожающих взглядов и поднятых кулаков, он встал, поставил ногу на стул и, подняв бокал над головой, сказал:
— Да здравствует Франция!
Затем он поднес бокал к губам и в один прием проглотил все его содержимое.
Если посмотреть на Берлин с кафедрального собора, то есть с самого высокого сооружения, он выглядит огромной шахматной доской, а главными фигурами на ней кажутся Бранденбургские ворота, театр, Арсенал, Большой дворец, Домский собор, Опера, Музей, католическая церковь, Малый дворец и французская церковь.
Подобно тому как Сена делит Париж надвое, Берлин разделен на две почти равные части рекой Шпрее. Только эта река не раскрывает объятий и не заключает в них остров, подобный острову Сите; здесь вырытые руками людей два канала, напоминающие ручки кувшина, один с правого берега, другой — с левого, образуют в самой середине города два острова неравной величины. На одном из этих двух островов, занимающем исключительное положение словно для того, чтобы подтвердить право Берлина быть столицей исключительного права, — так вот, на одном из этих двух островов, повторяю, находятся Большой дворец, кафедральная церковь, Музей, Биржа и примерно двадцать домов, которых в Турине, этом южном Берлине, назвали бы дворцами. Другой же остров, не обладая ничем примечательным, соответствует нашей улице Сен-Жак и нашему кварталу Сент-Андре-дез-Ар.
Весь красивый Берлин, аристократический Берлин, высится по правую и по левую стороны Фридрихштрассе — улицы, тянущейся через весь город, от площади Бель-Альянс, откуда вы входите в город, до площади Ораниенбургер, где вы из него выходите.
На уровне двух третей своей длины Фридрихштрассе пересекается Липовой аллеей — единственным городским бульваром; пересекая аристократический район, она тянется от Оружейной площади до Большого дворца. Споим названием она обязана двум рядам великолепных лип: они образуют справа и слева от мостовой, предназначенной для проезда карет и верховых, очаровательные дорожки для пешеходов.
По обе стороны улицы открыты, в особенности летом, кафе и пивные; они выплескивают своих посетителей прямо на прогулочные дорожки, создавая тем самым большое движение на бульваре; впрочем, это движение не переходит в веселье и толчею: пруссаки развлекаются тайком и держат свою веселость в себе.
Но 7 июня 1866 года, около шести часов пополудни, прекрасным, насколько это возможно в Берлине, вечером, Липовая адлея являла собой зрелище настоящего оживления. Его породили прежде всего нараставшая враждебность Пруссии к Австрии и ее отказ собрать сейм Голь-штейна для избрания герцога Августенбургского; весть о повсеместном вооружении; слухи о предстоящей мобилизации ландвера и роспуске Ландтага, а еще — телеграфные сообщения из Франции, якобы содержавшие угрозы в адрес Пруссии, угрозы, исходившие из уст самого императора французов.
Тот, кто не бывал в Пруссии, никогда не представит себе той ненависти, которую питают к нам ее жители. Она сродни навязчивой идее и мутит здесь даже самые ясные умы. В Берлине полюбят лишь того министра, который даст понять, что в один прекрасный день будет объявлена война Франции. Оратором здесь можно быть только при условии, если всякий раз, поднявшись на трибуну, бесцеремонно отпустишь против Франции очередную бойкую эпиграмму или остроумную двусмысленность из тех, что так удаются северным немцам. Наконец, поэтом можно здесь быть только при условии, если уже сочинил или собираешься сочинить какой-нибудь направленный против Франции ямб под названием «Рейн», «Лейпциг» или «Ватерлоо».
Эта глубокая, застарелая, неистребимая ненависть к Франции неотъемлема от самой здешней почвы, она витает здесь в воздухе.
Откуда она происходит? Не имею представления. Возможно, еще с тех времен, когда некий галльский легион, составив авангард римских войск, вошел в Германию.
Трудно сказать, откуда идет эта вековая ненависть пруссаков к нам, разве что, отбросив предположение о галльском легионе, мы попробуем обратиться ко временам Рос-бахского сражения; но такого рода исторические отступления явно доказывают, что у пруссаков очень плохой характер, ибо именно тогда они нас разбили. Но это их чувство ненависти, видимо, легче можно бы было объяснить, справившись о более близких нам по времени событиях: на лог раз наши предположения коснулись бы военной слабости учеников Фридриха Великого, которую они проявили в сравнении с нами после пресловутого манифеста, когда герцог Брауншвейгский пригрозил Франции не оставить камня на камне от Парижа.
И в самом деле, в 1792 году хватило лишь одной битвы при Вальми, чтобы выставить пруссаков из Франции; в 1806 году единственной битвы при Йене оказалось достаточно для того, чтобы перед нами распахнулись ворота Берлина. При этом нужно все-таки сказать, что этим двум датам нашего триумфа враги наши — ошибаюсь, соперники — противопоставляют Лейпциг и Ватерлоо.
Но в Лейпцигском сражении — сами немцы назвали его «Битва народов» — на долю пруссаков выпадает только четвертая часть победы, ибо имеете с ними в нем участвовали австрийцы, русские, шведы, не считая при этом еще и саксонцев, заслуживающих, однако, чтобы о них не забывали. Что же касается Ватерлоо, то для пруссаков это только полупобеда, поскольку Наполеон, оставаясь хозяином положения ко времени их прибытия, уже истощил свои силы в шестичасовом бою с англичанами.
При таком наследственно враждебном к нам расположении умов в Пруссии (в сущности, пруссаки никогда не имели намерения от нас это скрывать) не стоит удивляться оживлению, которое возникло из-за пока еще неофициальной, однако уже распространившейся и даже утвердившейся новости, будто Франция вполне может с мечом в руках броситься в готовившуюся схватку.
Но все же многие отрицали эту новость, ведь в утреннем выпуске «Staats Anzeiger» note 1 о ней не было ни слова. Как и в Париже, в Берлине есть свои приверженцы «Вестника» и свои поклонники правительства, считающие, что «Вестник» не способен лгать, а правительство слишком прямодушно, чтобы в течение целых суток скрывать какое-либо сообщение, которое затрагивает интересы доверяющей ему добропорядочной публики. К последним присоединились и читатели «Tages Telegraph» note 2, ежедневного телеграфного листка, считавшие, что этот ими предпочитаемый источник новостей слишком дорожил возможностью оправдать свое название и поэтому не позволил бы какому-либо сообщению попасть в чужие руки, прежде чем оно пройдет через его собственные.
Подписчики же «Kreuz Zeitung» note 3 (а их было мною, ибо само собою разумеется, что «Крестовая газета» не только орган аристократии, но и печатный листок премьер-министра) и свою очередь заявили, что поверят в сообщение подобной важности, только когда прочтут о нем у себя в газете, считавшейся — и, надо признаться, по праву — одной из наиболее осведомленных в Берлине. Но, кроме как на эти три упомянутые нами газеты, в толпе ссылались еще на десятка два других изданий, и ежедневных, и еженедельных, таких, как «Burger Zeitung», то есть «Городская газета», «National Zeitung» note 4 и «Volks Zeitung» note 5.
Но вдруг над всеобщим шумом раздались голоса двух-трех продавцов газет; они ворвались на бульвар с воплями:
— Franzosischc Nachrichten! Telegraphische Depesche! Ein Kreuzer! (Это означало: «Вести из Франции! Телеграфное сообщение! Один крейцер!»)
Понятно, какое действие могли произвести такие выкрики на умы, уже озабоченные подобными событиями. Несмотря на общеизвестную скупость пруссаков, каждый сунул руку в карман и, вытащив крейцер, купил себе драгоценный квадратный листок бумаги, где объявлялась неожиданная, а вернее, столь долго ожидаемая весть.
Правда и то, что долгое ее ожидание вполне искупалось той важностью, что была в ней заключена.
И в самом деле, вот точный, слово в слово, текст сообщения:
«Сегодня, 6 июня 1866 года, Его Величество император Наполеон III, направляясь из Парижа в Осер, чтобы присутствовать там на местной выставке, был встречен в воротах города господином мэром, обратившимся к императору от себя лично и от имени своих сограждан с речью, на которую Его Величество ответил следующими словами, и нам, право, нет нужды, цитируя их, взывать к проницательности наших соотечественников. Загадка весьма несложная, и всякий может ее разгадать:
«Счастлив видеть, что память о Первой империи не стерлась в ваших сердцах. Поверьте, я со своей стороны унаследовал чувства главы нашей семьи по отношению к этому деятельному и патриотическому населению, поддержавшему императора как в его счастливой судьбе, так и в его злосчастии. Впрочем, к жителям департамента Йонны я испытываю особую благодарность: этот департамент одним из первых отдал за меня свой голос в 1848 году. Ведь жители его шали, как и большая часть всего французского народа, что их интересы совпадали с моими и что я относился, как и они, с ненавистью к договорам 1815 года, из которых сегодня хотят сделать единственную опору нашей внешней политики».
На этом сообщение заканчивалось. Тот, кто его передал, не посчитал, что, кроме упоминания об отношении императора Наполеона к договорам 1815 года, остальная часть его речи тоже заслуживала публикации.
По правде говоря, то, что были опушены четыре или пять последних строчек ни и коей мере не уменьшало ясности этой речи.
Между тем, как бы ни было ясно сообщение, все же потребовалось некоторое время, чтобы, проникнув в умы многочисленных читателей, оно разбудило и растравило в них чувство ненависти.
Когда люди постигли смысл этой речи, им прежде всего представилось, что племянник Наполеона I занес руку над Рейном.
И тогда от одного конца аллеи к другому внезапно поднялась буря угроз, воплей, криков «ура» — для ее описания можно было бы воспользоваться ярким образом Шиллера в его «Разбойниках»: все обручи небесной бочки вот-вот должны были лопнуть.
Нашей бедной Франции угрожали поднятыми кулаками, ей посылались проклятия, в ее адрес раздавались призывы к мести. Один студент из Гёттингена, вскочив на стол, принялся читать с немецким выспренним пафосом одну из самых гневных поэм Фридриха Рюккерта — «Возвращение».
Из-за ненависти, которая буквально грохочет в этой поэме, можно подумать, что она была сочинена специально к данному случаю, и мы отправляем тех читателей, кому любопытно было бы сравнить наш перевод с оригиналом, к книге этого поэта, озаглавленной «Железные сонеты».
Прусский солдат возвращается к семейному очагу после объявления мира и жалеет о том зле, что ему не удалось причинить:
Идите медленнее, ноги; до границы
Уже дошли вы. Родина, с тоской
И радостью тебя я вижу; не излиться
Всей ненависти нашей — возвратится
Она хотя бы камнем « их покой!
Покой бесчестной Франции нарушит
Хотя бы камень этот! Пусть живет,
Не забывая то, что наши души
Отмщении полны — оно задушит
Любое порождение ее!
Ее сыны уж двадцать лет бесчинно
Сосут из сердца твоего, о мать,
Святую кровь и девушек невинных,
Немецких девушек, со страстию звериной
Уж двадцать лет влекут в свою кропать!
Но вот взошла заря святого мщенья -
Березины предсмертный крик нас оглушил -
Победа-ветреница кубок белопенный
Нам протянула в день благословенный,
И цепи Йены Лейпциг разрубил!
И я бросался в бешеную схватку,
Моля Всевышнего, — коль смерть мне суждена.
Пусть я сперва увижу, как в припадке
Агонии, как в смертной лихорадке,
Хрипит и корчится проклятая страна!
Мольба оборвалась на полуслове:
Когда к нам слава обратила речь,
Когда победа веселящей новью
Стучалась в сердце, жаждавшее крови,
Из рук моих был выбит острый меч!
Мир! Но по какому праву нас так обманули?
Едва-едва забрезжил славы свет,
Как нас уже обратно повернули!
Весь их Париж мы в кровь бы окунули!
Теперь француз уже «наш друг». О нет!
Мой друг — француз?! Смеется надо мною
Тот, кто такое только вздумать мог!
Ни во дворце, ни за глухой стеною
Тюрьмы я не смирюсь с его виною -
Из рук не выпущу карающий клинок!
Лишь появлюсь я на пороге дома
Такого друга, в сердце ничего
Не пробудится, ненависти кроме
К тому, кто, черной злобою влекомый,
Штыком увечил брата моего!
Вот я иду по набережной Сены
В толпе довольных и трусливых лиц;
Я ненавистью исхожу священной,
Когда на статуе читаю: «Йена»
И вижу на мосту: «Аустерлиц»!
У ног моих внезапно вырастает
Колонна бронзы, а на ней,
На золоченом пьедестале,
Победа — из свинца и стали, -
Держащая и цепях Дунай и Рейн.
Но если б сила взгляда и движений
Моих подобна молнии была.
То все, что мне кричит о пораженье -
Ту башню, статую и мост, — в отмщенье
Я б с ликованием спалил дотла!
О, сердце матери, воистину, прекрасно!
Оно простило, а могло бы затаить
Обиду; я ж, проливший кровь свою напрасно,
Готов ответить карою ужасной
И кубок мести с радостью испить!
Все впереди — о, я даю вам слово:
Еще придут другие времена,
И вот тогда на Францию мы снова
Обрушимся и во второе Ватерлоо
Заплатит побежденная сполна! note 6
Не стоит и говорить, что весьма популярная во всей Германии, а в особенности в Пруссии, поэма, где так ясно выражается ненависть к нам прусского народа, вызвала у слушателей воодушевление. Крики «ура» и «браво», аплодисменты, возгласы «Да здравствует король Вильгельм!», «Да здравствует Пруссия!», «Смерть французам!» составили сопровождение, ничем не противоречившее поэтическому тексту и, несомненно, требовавшее продолжить чтение стихов, ибо декламатор объявил о желании прочесть еще одну вещь, на этот раз из сборника Кернера «Лира и меч».
Это заявление было встречено радостным одобрением.
Но не только в этом проявилось всеобщее воодушевление: понадобилось открыть не один предохранительный клапан для того, чтобы выпустить пар, нагнетаемый крайне возбужденной толпой.
Все там же, на аллее, но чуть дальше, на углу Фридрих-штрассе, люди узнали певца, возвращавшегося с репетиции из Большого театра. Однажды этому певцу пришла в голову мысль исполнить в театре известную песню Беккера «Свободный немецкий Рейн!», а сейчас здесь оказался человек, слышавший его там. Он сообразил, что теперь как раз подходящий случай еще раз послушать патриотическую песню, и принялся кричать: «Генрих! „Немецкий Рейн!“, „Свободный немецкий Рейн!"“
Услышав эти призывы, люди узнали певца (у него в самом деле был прекрасный голос, и он действительно превосходно исполнял эту песнь), окружили его, и он не заставил себя долго упрашивать.
Итак, посреди улицы, до отказа запруженной народом, der Неrr Heinrich note 7 запел, да самым раскатистым голосом, песню, о которой наш перевод, скорее точный, чем изящный, даст вам представление:
Воронья бешеная стая
Кричит на все лады: «Убей!»
Но не получит спора злая
Немецкий наш свободный Рейн!
Пока блестят его одежды,
И воды спят зеленым сном,
Пока челнок с шептаньем нежным
Взбивает пену под веслом,
Пока вино в мехах играет,
Подобно крови наших вен,
Не взять им — я уж верно знаю -
Немецкий наш свободный Рейн!
Пока в туманном полумраке
Чуть различима Лорелей,
И рыбаку неверным знаком
Приблизиться велит смелей,
Пока скала суровым взором
Глядит в безудержный поток,
Пока готическим соборам
Еще не вышел жизни срок,
Не заполучит вражье семя
Немецкий наш свободный Рейн -
Пока живет последний немец,
В бою святом не убиен!
Если поэма, представленная нами читателю, имела успех, то песня вызвала уже безграничный восторг и произвела ошеломляющее впечатление. Но тут вдруг, совершенно неожиданно для всех, раздался мощный свист, казалось вырвавшийся из гортани локомотива: перекрывая крики восхищения и как бы протестуя, он обрушился на распалившихся слушателей и хлестнул, если можно так сказать, певца по лицу.
Даже если бы в гущу толпы упал снаряд, он не произвел бы более сильного действия. Послышался глухой рокот, похожий на тот, что предшествует грозе, и глаза людей обратились в сторону, откуда послышался этот протест.
И тогда все увидели сидевшего за отдельным столиком красивого молодого человека двадцати пяти или двадцати шести лет, блондина с белой кожей, скорее изящного, чем могучего телосложения, с короткой остроконечной бородкой и тонкими усиками Ван Дейка, которою он несколько напоминал как лицом, так и костюмом.
Он держал в руке бокал шампанского, налитый им из только что откупоренной бутылки.
Не опасаясь злонамеренных помыслов, объектом которых он стал, и обращенных к нему угрожающих взглядов и поднятых кулаков, он встал, поставил ногу на стул и, подняв бокал над головой, сказал:
— Да здравствует Франция!
Затем он поднес бокал к губам и в один прием проглотил все его содержимое.
II. ДИНАСТИЯ ГОГЕНЦОЛЛЕРНОВ
На мгновение в широком кругу зрителей, обступивших молодого француза, наступило оцепенение. Многие не знали нашего языка, и они не поняли тоста. Другие поняли, но, оценив смелость, с какой молодой человек бросил вызов разъяренной толпе, смотрели на провинившегося больше с удивлением, чем с негодованием. Наконец, были и такие, что все поняли и посчитали как намерение, так и действие француза оскорбительными, а значит, за такое двойное оскорбление положено было ему отомстить. При медлительности, всегда свойственной немцам, когда они принимают решения, эти люди могли бы дать ему время сбежать, но у него самого не возникло на то ни малейшего желания. Как раз напротив: всем своим поведением он показывал, что ждал последствий своего поступка и, каковы бы они ни были, готов был встретить их.
И, словно в ожидании более серьезного нападения, которое зрело против него, ибо слово «Franzose!» note 8звучало уже угрожающе, он сказал на превосходном саксонском, наилучшем, какой только можно услышать от Тьонвиля до Мемеля:
— Да, я француз. Меня зовут Бенедикт Тюрпен. Я мог бы сказать вам, что я немец, раз говорю по-немецки так же хорошо, как и вы, и даже лучше вас, ведь я получил образование в Гейдельберге. Берусь сразиться на рапирах, пистолетах, палках, шпагах, саблях, потягаться к рукопашном бою, возьмусь за любое другое оружие, какое вы пожелаете выбрать. Я живу в гостинице «Черный Орел» и готов дать удовлетворение любому, кто его потребует.
Как только был брошен вызов, из толпы на француза двинулись четверо мужчин, явно принадлежавших к низшим слоям общества, и, поскольку ничто еще не нарушило тишины, все услышали его слова, произнесенные в высшей степени презрительно:
— Прямо как под Лейпцигом, четверо против одного! Это еще не так много!
И, не ожидая нападения, прыжком настигнув того, кто оказался поближе, он разбил бутылку с шампанским об его голову, тут же покрывшуюся красноватой пеной; подставил подножку второму, отбросив его на десяток шагов в сторону; нанес кулаком мощный удар под ребра третьему, усадив его на стул; схватив четвертого за шиворот и за пояс, словно вырвал его с корнем из земли, приподнял, держа в горизонтальном положении, затем изо всех сил бросил на землю и, поставив ему ногу на грудь, процедил сквозь белые зубы, сжатые под торчащими и двигающимися усами:
— Вот Лейпциг и выигран!
Только тогда и разразилась настоящая буря. Люди ринулись на француза, но тот, не убирая ноги с груди поверженного им человека, схватил стул за одну из перекладин спинки и описал им по четырех-пятиметровой окружности такое молниеносное и могучее мулине, что на какой-то миг ошеломленная толпа ограничилась одними угрозами.
Но круг все сужался; вот уже чья-то рука схватила стул, остановившийся в своем вращательном движении, и стало ясно, что под натиском со всех сторон французу скоро придется сдать позиции; однако до него добрались два-три офицера прусского ландвера и оградили его собственными телами, а один из них сказал:
— Ну-ну, вы же не станете убивать этого смелого парня только за то, что он француз и, вспомнив об этом, крикнул «Да здравствует Франция!». Теперь он крикнет «Да здравствует Вильгельм Первый!», и мы будем квиты.
Затем он вполголоса сказал молодому человеку:
— Крикните: «Да здравствует Вильгельм Первый!», — или я за вас не отвечаю.
— Да, — завопила толпа, — да, пускай крикнет: «Да здравствует Вильгельм Первый!», «Да здравствует Пруссия!», и тогда с этим будет кончено.
— Хорошо, — сказал Бенедикт, — но я хочу сделать это свободно, так, чтобы меня к лому не принуждали. Отпустите меня и дайте мне влезть на стол.
— Ну же, расступитесь, дайте лому господину пройти, — обратились к собравшимся офицеры, подавая пример тем, что отпустили художника, — он хочет говорить.
— Пусть говорит! Пусть говорит! — закричала толпа.
— Господа, — сказал Бенедикт, в самом деле забравшись на стол, но выбрав себе тот, что стоял ближе всех других к окну кафе, — послушайте меня хорошенько. Я не хочу кричать «Да здравствует Пруссия!», потому что в момент, когда Франция, возможно, вступит в войну с Пруссией, кричать что-нибудь другое, кроме «Да здравствует Франция!», для француза было бы подлостью. И вовсе я не хочу кричать «Да здравствует король Вильгельм!», потому что Вильгельм мне не король и у меня нет никаких оснований желать ему жизни или смерти. Но я прочту вам чудесные стихи в ответ на ваш «Свободный Рейн».
Слушатели, не зная, каковы же были те стихи, которые собирался им прочесть Бенедикт, ждали их с нетерпением; их постигло первое чувство растерянности, когда они уразумели, что стихи были французскими, а вовсе не немецкими, но прислушиваться к ним они стали с еще большим вниманием.
Как их и предупредил Бенедикт, это был на самом деле ответ на «Немецкий Рейн», и ответ этот дал Мюссе.
Представившись толпе, Бенедикт забыл упомянуть о своих способностях актера-любителя, на что он имел несомненное право, превосходно читая стихи.
Кроме того, он вложил в чтение этих стихов всю свою душу, поэтому не стоит и говорить, что следующие строки были прочитаны и пылко, и с достоинством:
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Он плещется у нас в стаканах;
Напев ваш с каждым часом злей,
Но заглушит ли топот рьяный
Копыт в крови врага омывшихся коней?
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Взгляните на речное лоно:
Одной рукой своей Конде
Сорвал реки покрои зеленый;
А где отец прошел — уж сын пройдет везде.
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Где ваш хваленый немец бродит,
Которого, мол, нет смелей?
Его наш Цезарь не находит
Среди притихших и безропотных людей!
Его мы шили, наш немецкий Рейн!
Как подзабудете — спросите
Об этом ваших дочерей.
Невест и жен, ведь не забыть им,
Как угощать вином непрошеных гостей!
Своим хотите звать вы Рейн?
Тогда стирайте в нем кальсоны
И рассуждайте холодней
О нем — ведь схожи вы с вороной,
С орлом сцепившейся, а надо быть скромней!
Немецкий пусть течет спокойно Рейн!
Нам не нужна река чужая;
Готические пусть соборы в ней
Свои фасады мирно отражают,
Но пьяной песней не тревожьте воинских теней. note 9
По мере того как наш художник продолжал свое выступление, слушатели, по крайней мере те, кто говорил по-французски, стали убеждаться в том, что их ввела в обман новая выходка Бенедикта, взявшего слово, как оказалось, только затем, чтобы сказать своим слушателям те истины, каких они не ждали.
И с той минуты, когда у них уже не возникало никаких сомнений на этот счет, на время утихшая буря вновь загремела угрозами, и их стало еще больше, чем раньше. Вот почему, чувствуя, что гнев поднимался в толпе, словно прилив на море, и понимая, что на этот раз у него не оставалось ни одного шанса на какую бы то ни было помощь, Бенедикт уже стал оценивать расстояние между столом, на который он взобрался, и окном кафе, как вдруг всеобщее внимание привлекло несколько пистолетных выстрелов, которые раздались шагах в двадцати от толпы, в центре внимания которой находился Тюрпен.
Шум и дым указывали то место на аллее, откуда раздались эти выстрелы.
Элегантный молодой человек в штатском пытался убить другого человека, одетого в мундир полковника ландвера и казавшегося вдвое старше, чем нападавший.
Оба ожесточенно боролись: один за то, чтобы отнять жизнь противника, другой — защищая свою собственную.
В ходе этой борьбы грянул новый пистолетный выстрел, но тот, кому предназначалась пуля, не был ею задет.
Напротив, тот, жизни кого угрожала опасность, только удвоил свои усилия, ибо он схватился с врагом врукопашную и, не помышляя даже знать на помощь — хотя ему стоило только крикнуть и она была бы ему оказана, — принялся трясти противника до тех пор, пока тот совсем не обессилел, опрокинул его на спину, потом упал на нею, а затем, приподнявшись, встал ему коленом на грудь.
И, словно в ожидании более серьезного нападения, которое зрело против него, ибо слово «Franzose!» note 8звучало уже угрожающе, он сказал на превосходном саксонском, наилучшем, какой только можно услышать от Тьонвиля до Мемеля:
— Да, я француз. Меня зовут Бенедикт Тюрпен. Я мог бы сказать вам, что я немец, раз говорю по-немецки так же хорошо, как и вы, и даже лучше вас, ведь я получил образование в Гейдельберге. Берусь сразиться на рапирах, пистолетах, палках, шпагах, саблях, потягаться к рукопашном бою, возьмусь за любое другое оружие, какое вы пожелаете выбрать. Я живу в гостинице «Черный Орел» и готов дать удовлетворение любому, кто его потребует.
Как только был брошен вызов, из толпы на француза двинулись четверо мужчин, явно принадлежавших к низшим слоям общества, и, поскольку ничто еще не нарушило тишины, все услышали его слова, произнесенные в высшей степени презрительно:
— Прямо как под Лейпцигом, четверо против одного! Это еще не так много!
И, не ожидая нападения, прыжком настигнув того, кто оказался поближе, он разбил бутылку с шампанским об его голову, тут же покрывшуюся красноватой пеной; подставил подножку второму, отбросив его на десяток шагов в сторону; нанес кулаком мощный удар под ребра третьему, усадив его на стул; схватив четвертого за шиворот и за пояс, словно вырвал его с корнем из земли, приподнял, держа в горизонтальном положении, затем изо всех сил бросил на землю и, поставив ему ногу на грудь, процедил сквозь белые зубы, сжатые под торчащими и двигающимися усами:
— Вот Лейпциг и выигран!
Только тогда и разразилась настоящая буря. Люди ринулись на француза, но тот, не убирая ноги с груди поверженного им человека, схватил стул за одну из перекладин спинки и описал им по четырех-пятиметровой окружности такое молниеносное и могучее мулине, что на какой-то миг ошеломленная толпа ограничилась одними угрозами.
Но круг все сужался; вот уже чья-то рука схватила стул, остановившийся в своем вращательном движении, и стало ясно, что под натиском со всех сторон французу скоро придется сдать позиции; однако до него добрались два-три офицера прусского ландвера и оградили его собственными телами, а один из них сказал:
— Ну-ну, вы же не станете убивать этого смелого парня только за то, что он француз и, вспомнив об этом, крикнул «Да здравствует Франция!». Теперь он крикнет «Да здравствует Вильгельм Первый!», и мы будем квиты.
Затем он вполголоса сказал молодому человеку:
— Крикните: «Да здравствует Вильгельм Первый!», — или я за вас не отвечаю.
— Да, — завопила толпа, — да, пускай крикнет: «Да здравствует Вильгельм Первый!», «Да здравствует Пруссия!», и тогда с этим будет кончено.
— Хорошо, — сказал Бенедикт, — но я хочу сделать это свободно, так, чтобы меня к лому не принуждали. Отпустите меня и дайте мне влезть на стол.
— Ну же, расступитесь, дайте лому господину пройти, — обратились к собравшимся офицеры, подавая пример тем, что отпустили художника, — он хочет говорить.
— Пусть говорит! Пусть говорит! — закричала толпа.
— Господа, — сказал Бенедикт, в самом деле забравшись на стол, но выбрав себе тот, что стоял ближе всех других к окну кафе, — послушайте меня хорошенько. Я не хочу кричать «Да здравствует Пруссия!», потому что в момент, когда Франция, возможно, вступит в войну с Пруссией, кричать что-нибудь другое, кроме «Да здравствует Франция!», для француза было бы подлостью. И вовсе я не хочу кричать «Да здравствует король Вильгельм!», потому что Вильгельм мне не король и у меня нет никаких оснований желать ему жизни или смерти. Но я прочту вам чудесные стихи в ответ на ваш «Свободный Рейн».
Слушатели, не зная, каковы же были те стихи, которые собирался им прочесть Бенедикт, ждали их с нетерпением; их постигло первое чувство растерянности, когда они уразумели, что стихи были французскими, а вовсе не немецкими, но прислушиваться к ним они стали с еще большим вниманием.
Как их и предупредил Бенедикт, это был на самом деле ответ на «Немецкий Рейн», и ответ этот дал Мюссе.
Представившись толпе, Бенедикт забыл упомянуть о своих способностях актера-любителя, на что он имел несомненное право, превосходно читая стихи.
Кроме того, он вложил в чтение этих стихов всю свою душу, поэтому не стоит и говорить, что следующие строки были прочитаны и пылко, и с достоинством:
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Он плещется у нас в стаканах;
Напев ваш с каждым часом злей,
Но заглушит ли топот рьяный
Копыт в крови врага омывшихся коней?
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Взгляните на речное лоно:
Одной рукой своей Конде
Сорвал реки покрои зеленый;
А где отец прошел — уж сын пройдет везде.
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Где ваш хваленый немец бродит,
Которого, мол, нет смелей?
Его наш Цезарь не находит
Среди притихших и безропотных людей!
Его мы шили, наш немецкий Рейн!
Как подзабудете — спросите
Об этом ваших дочерей.
Невест и жен, ведь не забыть им,
Как угощать вином непрошеных гостей!
Своим хотите звать вы Рейн?
Тогда стирайте в нем кальсоны
И рассуждайте холодней
О нем — ведь схожи вы с вороной,
С орлом сцепившейся, а надо быть скромней!
Немецкий пусть течет спокойно Рейн!
Нам не нужна река чужая;
Готические пусть соборы в ней
Свои фасады мирно отражают,
Но пьяной песней не тревожьте воинских теней. note 9
По мере того как наш художник продолжал свое выступление, слушатели, по крайней мере те, кто говорил по-французски, стали убеждаться в том, что их ввела в обман новая выходка Бенедикта, взявшего слово, как оказалось, только затем, чтобы сказать своим слушателям те истины, каких они не ждали.
И с той минуты, когда у них уже не возникало никаких сомнений на этот счет, на время утихшая буря вновь загремела угрозами, и их стало еще больше, чем раньше. Вот почему, чувствуя, что гнев поднимался в толпе, словно прилив на море, и понимая, что на этот раз у него не оставалось ни одного шанса на какую бы то ни было помощь, Бенедикт уже стал оценивать расстояние между столом, на который он взобрался, и окном кафе, как вдруг всеобщее внимание привлекло несколько пистолетных выстрелов, которые раздались шагах в двадцати от толпы, в центре внимания которой находился Тюрпен.
Шум и дым указывали то место на аллее, откуда раздались эти выстрелы.
Элегантный молодой человек в штатском пытался убить другого человека, одетого в мундир полковника ландвера и казавшегося вдвое старше, чем нападавший.
Оба ожесточенно боролись: один за то, чтобы отнять жизнь противника, другой — защищая свою собственную.
В ходе этой борьбы грянул новый пистолетный выстрел, но тот, кому предназначалась пуля, не был ею задет.
Напротив, тот, жизни кого угрожала опасность, только удвоил свои усилия, ибо он схватился с врагом врукопашную и, не помышляя даже знать на помощь — хотя ему стоило только крикнуть и она была бы ему оказана, — принялся трясти противника до тех пор, пока тот совсем не обессилел, опрокинул его на спину, потом упал на нею, а затем, приподнявшись, встал ему коленом на грудь.