Потратив время лишь на то, чтобы облачиться в траур, баронесса немедленно уехала.
   Мы счастливы иметь возможность сообщить нашим согражданам содержание двух телеграмм, присланных нам:
   «Государь, покорно и настоятельно прибегаю к просьбе отменить контрибуцию в 25миллионов флоринов, незаконно наложенную на город Франкфурт, уже выплативший как натурой, так и деньгами 14 миллионов флоринов.
   Ваша покорная и нежная супруга Августа».
   Сразу же вслед за получением этой телеграммы король соблаговолил ответить телеграммой следующего содержания:
   «По просьбе нашей возлюбленной супруги королевы Августы контрибуция в 25 миллионов флоринов, назначенная генералом Мантёйфелем городу Франкфурту, отменяется.
   Вильгельм I».
   Можно понять, какие толпы народа стекались к этим двум объявлениям. В какой-то момент движение народа в городе стало походить на мятеж. Тогда забили барабаны, на улицы вышел патруль, и граждане получили приказ разойтись по домам.
   Улицы опустели. Канониры, которые к десяти часам утра, как мы говорили, уже держали в руках зажженные; фитили, так и остались с ними у своих пушек. На протяжении тридцати часов угроза все еще висела над городом. По истечении этого срока, поскольку в городе не было больше ни скоплений народа, ни каких-либо столкновений и не последовало ни единого выстрела, в ночь с 25 на 26 июля все эти враждебные городу приготовления были устранены.
   Наутро были расклеены новые объявления.
   В них содержалось следующее уведомление:
   «Завтра, 26 июля, в два часа пополудни, состоятся похороны господина бургомистра Фелльнера и начальника штаба Фридриха фон Белова.
   Обе похоронные процессии двинутся из домов умерших и сойдутся в Соборе, где будет совершена общая служба — отпевание этих жертв.
   Семьи придерживаются мнения, что дополнительных приглашений, кроме настоящего объявления, не потребуется и город Франкфурт не пренебрежет своим долгом.
   Траурное шествие от дома бургомистра Фелльнера поведет его зять, советник Куглер, а от дома майора Фридриха фон Белова — г-н Бенедикт Тюрпен, его душеприказчик».
   Не будем пытаться рисовать картину того, что происходило в домах обеих семей, оказавшихся в несчастье. Госпожа фон Белов приехала 24 июля к часу ночи. В ее доме все бодрствовали и молились у тела Фридриха. Несколько первых дам города пришли сюда же ждать ее возвращения. Ее встретили как ангела, принесшего небесное милосердие.
   Но через несколько мгновений люди поняли, что это долг благочестия столь поспешно вернул ее к изголовью мужа. Все удалились, оставив ее у тела горячо любимого человека.
   Елена оставалась у себя, бодрствуя около Карла.
   Два раза за прошедший день она спускалась, вставала на колени у кровати Фридриха, молилась, целовала его в лоб и вновь поднималась к себе.
   Карлу становилось лучше, он еще не полностью пришел в себя, но все же возвращался к жизни. Глаза у него открывались и могли смотреть в глаза Елены. Его уста шептали слова любви, его рука могла ответить сжимавшей ее руке. Только хирург оставался озабоченным и, все время подбадривая раненого, не хотел пока ничего отвечать на вопросы Елены, а если уж они оказывались наедине, он повторял одно и то же:
   — Нужно ждать! Раньше восьмого или девятого дня не смогу ничего сказать определенного.
   В доме г-на Фелльнера царил такой же траур. Все, кто занимал какое-то место в управлении бывшей республики — сенаторы, члены Законодательного собрания, члены Комитета пятидесяти одного, — приходили поклониться телу этого праведного человека и возлагали к его ложу: один — лавровый венок, другой — дубовый венок, третий — венок из бессмертников. Его ложе превратилось в настоящую триумфальную колесницу. Никогда возвращение после выигранной битвы завоевателя, испустившего дух в час своей победы, не собирало вокруг себя столько людей — проливающих слезы, молящихся и воздающих ему хвалу.
   С утра 26 июля, когда в городе заметили, что исчезли пушки и Франкфурту более не угрожала расправа в любую минуту, все жители его собрались к двум дверям, помеченным черными занавесями.
   На этот раз Франкфурту предстояло выполнить больше, чем обычный долг по отношению к представителю городской власти и уважаемому человеку. Ему предстояло отдать долг благодарности двум жертвам. И вот, с десяти часов утра, все гильдии со своими знаменами, как всегда бывало в дни народных праздников в вольном городе, собрались на Цейле. Со всех сторон, хотя им было запрещено поднимать свои знамена, стекались сюда с развернутыми знаменами члены распущенных обществ: нарушив приказ, они возобновили на один день свою деятельность.
   Это были: Общество стрелков, Гимнастическое общество, Общество национальной обороны, Новый Союз горожан, Общество молодых ополченцев, Общество горожан Саксенхаузена и Общество по просвещению рабочих.
   На многих домах были вывешены черные флаги, в том числе на Казино (улица Санкт-Галль), принадлежавшем известнейшим горожанам; на здании клуба Нового Союза горожан (улица Корн-Маркт); на здании клуба Старого Союза горожан (улица Эшенхейн), в который входило около двух тысяч членов, представлявших городскую буржуазию; наконец, на здании Саксенхаузенского клуба, самого общедоступного из всех, принадлежащего жителям этого предместья Франкфурта (у нас были случаи часто упоминать его).
   Почти столь же значительное стечение народа образовалось на углу Росс-Маркта, у Большой улицы. Мы помним, что именно здесь находился дом, который во Франкфурте по привычке называли домом Шандрозов, хотя никого с этим именем уже к доме не было, за исключением Елены, не сменившей своего девичьего имени.
   Однако на улице у дома бургомистра собралась городская буржуазия и простой люд, тогда как напротив дома Шандрозов собралась главным образом родовая аристократия, к которой принадлежали и его хозяева.
   Но что было удивительно в этом отношении, когда смерть поразила представителя сразу двух сословий, так это то, как много пришло прусских офицеров, чтобы отдать последний долг своему товарищу, причем собрались они с риском, что их поступок не понравится начальникам, генералам фон Рёдеру и Штурму. (Последним пришла в голову удачная мысль уехать из Франкфурта, и они даже не пытались ни в коей мере сдерживать чьи-либо чувства.)
   Впрочем, чувства благодарности жителей Франкфурта проявлялись равным образом и одновременно перед обоими домами.
   Когда господин советник фон Куглер вышел из дома бургомистра вслед за катафалком, держа за руки обоих сыновей покойного, крики «Да здравствует госпожа Фелльнер!», «Да здравствуют ее дети!» раздались в знак того, что люди пожелали выразить ей свою благодарность, относившуюся к ее мужу. Эти крики проникли в глубь ее дома, к ней в комнату, в ее молельню, где она лежала ниц до трех часов утра в ту роковую ночь. Она поняла этот порыв народных чувств, стремившийся к ней из всех сердец, и, когда, облаченная в траур, она появилась на балконе вместе со своими четырьмя дочерьми, также одетыми в траур, раздались рыдания и слезы потекли из глаз всех людей.
   Такая же сцена произошла, когда понесли гроб Фридриха, ведь именно преданности его вдовы Франкфурт был обязан тем, что он избежал разрушения.
   Крик «Да здравствует госпожа фон Белов!» вырвался из всех сердец, и люди повторяли его до тех пор, пока молодая и прекрасная вдова, завернувшись в свой черный креп, не вышла и не получила это свидетельство людской благодарности от всего города. Она вышла и поклонилась, и среди огромного стечения народа, состоявшего из четырех или пяти разных групп городского населения, в толпе послышались слова:
   — Бледность и траур делают ее еще прекраснее.
   Так же как не получили приказа следовать в похоронном шествии у гроба Фридриха офицеры, ни барабанщики, обычно идущие перед катафалком, ни солдаты, следующие за катафалком, когда они провожают в последний путь офицера из высших чинов, тоже не получили распоряжений относительно этих похорон; но то ли по привычке к традиционному порядку, то ли из симпатии к покойному, и барабанщики, которыми нужно было командовать, и взвод солдат, которые должны были идти с оружием в руках, — все оказались на своих местах к тому времени, когда похоронная процессия двинулась в путь. Таким образом, под звук глухого рокота барабанов, покрытых крепом, процессия двигалась к Собору.
   В условленном месте обе процессии соединились и пошли бок о бок прямо к Собору, занимая всю ширину улицы. Словно две реки, текущие рядом друг с другом, не смешивая свои воды, они шли вслед за катафалками, и каждый предводитель процессии шел впереди похоронной повозки: на одной из них лежал покойный бургомистр, аза ним — буржуазия и простой народ; на другой лежал барон фон Белов, а за ним — аристократия и армия.
   Можно было сказать, что во время похорон между этими двумя группами людей — из них одна жестоко давила на другую — воцарился временный мир, ибо только смерть всеми уважаемого человека и может сблизить их на какой-то миг, а потом немедленно вернуть к взаимной вражде.
   У главного входа в Собор оба гроба сняли и поставили рядом. Оттуда гробы на руках пронесли к церковному клиросу; но в церкви, с утра переполненной народом, жадным, как это бывает в больших городах, на зрелища, почти не оставалось места для того, чтобы пронести два гроба и поставить их в нефе. Воинский кортеж, барабанщики и взвод солдат проследовали за гробами, но когда толпа, шедшая за ними, захотела тоже найти себе место в храме, это уже оказалось совсем невозможным, и более трех тысяч человек вынуждены были остаться на паперти и на улице.
   Торжественная и мрачная служба началась, то и дело ее сопровождал рокот барабанов и звук ружейных прикладов, опускаемых на пол. Никто не смог бы сказать, кому именно из двух покойников воздавали эти военные почести, так что несчастный бургомистр получал свою долю похоронных почестей как раз от тех людей, которые явились виновниками его смерти. Правда, со своей стороны, члены Общества «Lieder Kranz note 28» запевали хором похоронные псалмы, и тогда голос народа поднимался бурей и заглушал бряцание оружия.
   Служба продолжалась долго и, хотя и лишенная помпезной торжественности католических служб, она произвела не меньшее впечатление на тех, кто на ней присутствовал.,
   Затем обе процессии направились к кладбищу. Бургомистра сопровождали похоронные мелодии, офицера — военная музыка.
   Но вот прибыли к цели похоронного шествия.
   Склеп семьи Шандрозов находился в отдалении от склепа бургомистра, поэтому обе процессии разделились, и каждая из них пошла вслед за гробом до самого конца. Итак, оба похоронных шествия завершили свой ход. Вокруг могилы бургомистра были сплошные песнопения, речи, венки из бессмертников. У могилы офицера — ружейные залпы, от которых солдат в гробу вздрагивает, и лавровые венки, с которыми становится мягким и благоуханным его последнее ложе.
   Обе церемонии закончились только к вечеру, и печальная и притихшая толпа до той поры разделенная, теперь одним огромным потоком возвращалась обратно по пройденному уже ею пути.
   Только барабанщики, солдаты и офицеры, непроизвольно теснясь друг к другу, возвращались своими рядами, если и не как враждебное войско, то, по крайней мере, как некая масса, не имеющая связи с городским населением.
   Во время всей этой церемонии Бенедикт думал о том, как он пойдет на следующий день к генералу Штурму и представится ему в качестве исполнителя завещанного Фридрихом мщения, то есть потребует дать ему удовлетворение за нанесенное его другу оскорбление.
   Но, вернувшись, Бенедикт нашел Эмму столь удрученной, Карла таким слабым, а старую баронессу настолько изможденной сразу и своим возрастом, и свалившимся на голову несчастьем, что он подумал: бедная семья Шандрозов еще нуждалась в его помощи. А во время дуэли, которой он угрожал генералу Штурму, неминуемо должно было произойти либо одно, либо другое: или он убьет генерала, или тот убьет его.
   Если он убьет генерала, ясно было, что ему надо будет без промедления уехать из Франкфурта, чтобы избежать мести пруссаков. Если генерал убьет его, то тем более он уже не сможет принести пользу семье Шандрозов, а она, как ему казалось, нуждалась в его моральной поддержке еще больше, чем в физической.
   Таким образом, он решил подождать несколько дней, но пообещал себе отправлять каждый день свою визитную карточку генералу Штурму и сдержал слово. Таким образом, генерал Штурм мог каждое утро убеждаться, что, если он сам забыл о Бенедикте, то Бенедикт о нем не забывал.

XLIII. ПЕРЕЛИВАНИЕ КРОВИ

   Прошло три дня после событий, о которых мы только что рассказали. В доме, где смерть показала себя с двойной жестокостью, первые порывы горя смягчились.
   Здесь все еще плакали, но более не рыдали.
   Карлу становилось все лучше. Два последних дня он уже стал приподниматься на кровати и мог проявлять признаки сознания, причем уже не отрывистой речью, не только ласковыми восклицаниями или нежными словами, но принимая участие в разговоре. Его мозг, как и все остальное тело, перенес ослабление, однако понемногу вновь обретал ту власть, которую он имел над телом в здоровом состоянии.
   Видя, как Карл будто рождался заново, Елена — она была в том возрасте, когда молодость еще держится одной рукой за любовь, другой — за надежду, — радовалась этому явному возвращению к жизни, словно получила некое обещание от Провидения, что теперь уже никакое несчастье не случится и не нарушит хода такого ненадежного выздоровления.
   Два раза в день хирург приходил навестить раненого; отнюдь не уничтожая надежд Елены, он все же не хотел утверждать ничего, что могло бы полностью вернуть ей уверенность в выздоровлении Карла.
   Карл видел, как его любимая надеялась на его выздоровление, но в то же время замечал он и сдержанность, с которой хирург выслушивал радостные планы Елены на будущее.
   Он тоже строил свои планы, но они были печальнее.
   — Елена, — говорил он ей, — я знаю все, что вы для меня сделали. Бенедикт рассказал мне о ваших слезах и отчаянии, о том, как вы изнуряли себя ради меня. Елена, я люблю вас такой эгоистичной любовью, что перед тем, как умереть, мне хотелось…
   И, так как Елена всплескивала руками, он прибавлял:
   — Если я все же должен умереть, мне хотелось бы перед этим иметь возможность назвать вас своей супругой для того, чтобы — как нам твердят об этом и во что наша гордость заставляет нас верить, — если есть иной мир вне нашего, вновь обрести вас своей женой в том мире, как и в этом. Так обещайте мне, мой нежный страж, в случае если произойдет то, чего опасается врач, не желающий до сих пор целиком обнадеживать вас, обещайте же мне, что вы пошлете за священником и, рука об руку со мною, скажете ему: «Благословите нас, снятой отец, Карл фон Фрейберг — мой супруг!» И клянусь нам, Елена, что смерть станет для меня такой же легкой и благостной, какой она будет безутешной, если я не смогу сказать вам: «Прощай, возлюбленная жена моя!»
   Елена слушала все эти его пожелания с улыбкой надежды. Все время оставаясь рядом с Карлом, она же и отвечала ему на все его слова, слова печали или радости.
   Время от времени, когда девушка видела, что ее больной уставал, она подавала ему знак молчать и шла к своему книжному шкафу, брала либо Уланда, либо Гёте, либо Шиллера и читала ему «Старого рыцаря», «Лесного царя» или «Колокол». Почти всегда в таких случаях под звуки ее мелодичного голоса, словно под шепот лесного ручья, Карл закрывал глаза и мало-помалу засыпал.
   После столь огромной потери крови у молодого человека была крайне велика необходимость во сне. Тогда, — словно Елена могла видеть, как в сознании Карла сгущаются тени и, прерывая его способность мыслить, влекут за собою сон, — ее голос постепенно стихал, и она, поглядывая на больного и продолжая смотреть в книгу, прекращала читать точно в ту минуту, когда он начинал засыпать.
   Она согласилась с тем, чтобы Бенедикт на два-три часа подменял ее ночью, но лишь потому, что сам Карл настаивал на этом и даже требовал этого от нее, однако и тогда она не уходила из комнаты. За занавеской у алькова, где раньше стояла ее кровать, которую теперь для большего спокойствия больного и облегчения ухода за ним поставили посреди комнаты, она опускалась на кушетку и засыпала, как птица, неглубоким сном, и при любом звуке, при любом самом легком движении в комнате, при любом слове, которое произносил раненый или его страж, ее голова немедленно показывалась из-за занавески, и она спрашивала беспокойным голосом:
   — Ну что?
   Тот человек, кому довелось попутешествовать по Германии, мог бы заметить, насколько светловолосые германские девушки, эти Маргариты, Шарлотты и Амалии, более расположены к меланхоличной поэтичности, источник которой, кажется, находится в Англии, нежели наши французские девушки, веселые, остроумные и шаловливые, однако в большинстве случаев менее поэтичные. Шекспир сказал: «Англия — это лебединое гнездо, окруженное обширным прудом». А об очаровательных германских городках, что называются Франкфуртом, Маннгеймом, Брауншвейгом, Касселем, Дармштадтом, можно было бы сказать, что это голубиные гнезда в купах зелени.
   Поищите во Франции Офелий, Джульетт, Дездемон, Корнелий — вы их не найдете. Поищите их в Германии, и здесь на каждом шагу вы встретите тени созданных английским поэтом образов, только они будут чуть-чуть более материальны, и, вместо того чтобы жить ароматом цветов, ночным ветерком, дуновениями зари, они живут молоком, медом и фруктами.
   Елена и была одним из этих полунебесных созданий. Она была сестрой прелестных призраков, что живут на каждой странице сборников немецкой народной поэзии.
   Мы глубоко ценим этих поэтов-мечтателей, что видят Лорелей в туманах над Рейном, Миньон в густой листве, и мы не станем говорить, что заслуга их невелика, так как они находят свои прелестные образы вовсе не в мечтах своего гения, а непосредственно копируя их с тех, какие туманная природа Англии и Германии дает им видеть перед собою то в слезах, то с улыбкой на лице, но всегда поэтичных.
   Заметьте хорошенько, что на берегах Рейна, Майна или Дуная не приходится долго искать эти типы, которые у нас если и не совсем неизвестны, то крайне редки и встречаются в среде аристократии, где порода оберегает внешние черты и где воспитание направляет ум. В тех краях их можно просто встретить у окна горожанина или у крестьянской двери, ведь Шиллер так и встретил свою Луизу, а Гёте — свою Маргариту.
   Елена совершала все свои поступки, которые кажутся нам вершиной преданности, вполне просто, не думая, что за свою нежность и усталость она заслужила какого-то особого участия и от людей, и даже от Господа Бога.
   Ночами, когда Елена оставалась одна, Бенедикт спал в комнате Фридриха или просто бросался, не раздеваясь, на его кровать, чтобы при необходимости быть готовым бежать на помощь к Елене или за хирургом. Мы говорили, помнится, что постоянно у двери дома дежурила карета, и — странное дело! — чем больше продвигалось вперед выздоравливание, тем больше врач настаивал на том, чтобы этой предосторожностью не пренебрегали.
   Наступило 30 июля. Прободрствовав часть ночи у кровати Карла, Бенедикт уступил место Елене и, вернувшись в комнату Фридриха, бросился на кровать, но в этот самый миг ему вдруг показалось, что его громкими криками звали наверх.
   Вслед за этим дверь в комнату распахнулась и бледная, растрепанная, вся в крови Елена, нечленораздельно произноси слова, означавшие «На помощь!», появилась на пороге.
   Бенедикт догадался о том, что там произошло. Врач, который был с ним словоохотливее, чем с молодой девушкой, рассказал ему о своих опасениях, и теперь было очевидно, что эти опасения были не напрасны.
   Бенедикт ринулся в комнату к Карлу. Перевязку артерии, то, что называется струпом, прорвало, и кровь била фонтаном.
   Карл был без сознания.
   Не теряя ни секунды, Бенедикт скрутил свой носовой платок так, чтобы сделать из него жгут, зажал им сверху руку Карла, ударом ноги сбил со стула перекладину, пропустил ее между рукой раненого и узлом из платка и, несколько раз поворачивая палку, сделал то, что на медицинском языке называется зажимом.
   Кровь мгновенно перестала течь.
   Елена бросилась к кровати как безумная, она не слышала, что Бенедикт кричал ей:
   — Врача! Врача!
   Рукой, которая у него оставалась свободной (другой он удерживал руку Карла), Бенедикт резко дернул шнур звонка, и Ганс, догадавшись, что происходило нечто чрезвычайное, в ужасе прибежал.
   — В карету и к врачу! — крикнул Бенедикт.
   Ганс все понял, так как с одного взгляда все увидел. Он бросился вниз по ступенькам, впрыгнул в карету и в свою очередь крикнул:
   — К врачу!
   Поскольку было едва ли шесть часов утра, врач был дома.
   Через десять минут он уже входил в комнату.
   Увидев, что пол был залит кровью, что Елена почти потеряла сознание и, самое главное, что Бенедикт сдавливал руку раненого, врач понял, что произошло, ибо здесь и таились его опасения.
   — А! — вскричал он. — Вот это я и предвидел. Вторичное кровотечение; струп прорвало.
   При звуке его голоса Елена встала, бросилась к нему, обеими руками обняла его за шею и крикнула:
   — Он не умрет! Не умрет! Правда же, вы не дадите ему умереть?
   Врач высвободился из объятий Елены и подошел к кровати.
   Карл не потерял столько крови, как в первый раз, но, судя по ручью, протянувшемуся по полу, он, должно быть, потерял более двух фунтов, и это было слишком опасно при его слабости.
   Между тем врач не терял твердости духа; рука Карла оставалась обнаженной, и он сделал новый разрез и поискал щипцами артерию, которая, к счастью, зажатая стараниями Бенедикта, поднялась только на несколько сантиметров.
   В одну секунду артерия была перевязана, но раненый пребывал в глубоком обмороке. Если раньше Елена с тревогой следила за первой операцией, то теперь за второй она следила в полном ужасе. Она и в первый раз видела Карла безмолвным, неподвижным, похолодевшим, со всеми признаками наступившей смерти, но тогда ей не пришлось, как только что, увидеть, как он перешел от жизни к смерти. Губы у него побелели, глаза были закрыты, щеки стали воскового цвета. Было ясно, что даже в первый раз Карл не так далеко, как теперь, ушел в небытие.
   Елена ломала руки.
   — О! Его желание, его желание! Он же не сможет порадоваться от того, что оно осуществится. Господин доктор, — говорила она, — разве он больше не откроет глаза? Перед тем как умереть, он больше не заговорит? Боже правый! Ты мне свидетель! Я больше уже не прошу, чтобы он жил, для этого нужно, чтобы ты совершил чудо доброты. Но доктор, доктор! Сделайте так, чтобы он открыл глаза! Сделайте так, чтобы он заговорил со мной! Сделайте так, чтобы священник мог соединить наши руки! Сделайте, чтобы мы могли соединиться на этом свете и не оказаться разлученными на том!
   Несмотря на свою обычную бесстрастность, врач не смог остаться холодным перед таким горем; хотя он прекрасно видел, что на этот раз удар был смертельным, и хотя он сделал все, на что было способно искусство врачевания, и чувствовал себя бессильным сделать еще что бы то ни было, он попытался обнадежить Елену теми простыми ответами, что имеются в запасе у врачей для подобного рода чрезвычайных обстоятельств.
   Но тогда Бенедикт подошел к нему и, взяв его за руку, сказал:
   — Доктор, вы слышите, что просит у вас это святое создание? Она не просит у вас жизни для своего любимого, она просит воскресить его на время, чтобы священник успел произнести несколько слов и надеть ей кольцо на палец!
   — О да! Да, — вскричала Елена, — я прошу только этого! Я же была безумицей! Пока он еще жил, пока говорил со мной, я не последовала его желанию и не позвала священника, чтобы он соединил нас навсегда. Доктор, пусть он откроет глаза, пусть скажет: «Да!» — это все, что я прошу; когда будет исполнено его желание, я смогу исполнить данное ему мною слово.
   — Доктор, — сказал Бенедикт вполголоса врачу, пожимая ему руку и не выпуская ее из своей, — доктор, а если мы попросим у науки чуда, в котором нам отказывает Бог? А если мы прибегнем к переливанию крови?
   — Что это такое? — спросила Елена.
   Врач секунду подумал. Затем он посмотрел на больного.
   — Все потеряно, — сказал он, — поэтому мы ничем не рискуем.
   — Я вас спросила, — сказала Елена, — что это такое, переливание крови?
   — Речь о том, — сказал врач, — чтобы перелить в обескровленные вены больного достаточное количество горячей и живой крови, чтобы вернуть ему, пусть на какой-то миг, вместе с жизнью и способностью говорить, сознание собственного я.
   — А это операция?.. — спросила Елена.
   — Я буду делать ее первый раз в жизни, — ответил врач, — но два-три раза мне пришлось видеть, как ее делают в больницах.
   — И мне тоже, — сказал Бенедикт, — ибо, увлекаясь всем сверхъестественным, я прослушал лекции Мажанди и тогда видел, что, когда вводили в вены животного кровь другого животного его вида, опыт всегда удавался.
   — Ну хорошо, — сказал врач, — я поищу человека, который захочет продать нам один или два фунта своей крови.