800 центнеров копченого сала; 450 центнеров риса; 450 центнеров кофе; 100 центнеров соли; 5 000 центнеров овса.
   Одна треть этих запасов должна быть предоставлена в наше распоряжение в определенных пунктах до утра 21 июля, вторая треть — вечером 21 июля и третья — не позднее 22 июля.
   Все указанные выше поставки, для распоряжения которыми будут назначены правомочные лица, должны содержаться с наилучшим тщанием и пополняться по мере их расходования.
   Франкфурт, 20 июля 1866 года.
   Военный интендант Майнской армии
   Казуискиль».
   На следующий день, около десяти часов утра, завтракая и кругу семьи, г-н Фелльнер получил письмо от нового коменданта.
   Накануне он получил также предваряющее это письмо уведомление.
   С дрожью в сердце он взял письмо. Оно было адресовано «достопочтенным господам Фелльнеру и Мюллеру, представителям правительства города Франкфурта».
   Перед тем как его раскрыть, он вертел его в руках. Госпожа Фелльнер дрожала, г-н Куглер, его зять, бледнел, не представляя себе, что же содержится в этом письме, а дети плакали, видя, как отец с горестным возгласом обтирал себе лоб, словно он уже знал, что там было.
   Наконец г-н Фелльнер распечатал письмо, и вся семья, заметив, как он бледнел, читая его, с тревогой встала, ожидая, когда же выскажется отец семейства.
   Но тот ничего не сказал: он уронил голову на грудь, и письмо — на пол.
   Зять поднял письмо и прочел его вслух:
   «Достопочтенным господам Фелльнеру и Мюллеру, представителям правительства города Франкфурта.
   Настоящим вам предлагается принять необходимые меры для того, чтобы военная контрибуция в размере 25 миллионов флоринов была выплачена в течение двадцати четырех часов в кассу находящейся в этом городе Майнской армии.
   20 июля 1866 года.
   Главная ставка, Франкфурт-на-Майне.
   Главнокомандующий Майнской армии
   Мантёйфель».
   «О! — прошептал Фелльнер. — Бедный мой Фишер, как же тебе повезло!»
   И как раз в эти минуты колокол на Соборе споим мрачным звоном объявил, что тот, чьей удаче только что позавидовал бургомистр, отправляется к своему последнему пристанищу на земле.
   Похороны советника Фишера были назначены в тот день ровно на десять часов.
   Господин Фелльнер положил письмо генерала Мантёйфеля в бумажник, тихо встал, обнял жену и детей и, взяв шляпу, сказал зятю:
   — Ты идешь?
   — Да, конечно, — ответил тот.
   Из-за небольшого опоздания, причиной которого было получение и чтение письма генерала, они пришли в Собор, когда тело покойного уже было перенесено туда из дома.
   Господин Фелльнер и его зять спешили, но у церковной паперти они вынуждены были остановиться из-за скопления там большой толпы, привлеченной мрачной церемонией. Церковь была переполнена, и туда невозможно было войти.
   Фелльнер встретил в дверях своего коллегу Мюллера. Тот тоже пришел с небольшим опозданием и не смог пройти внутрь. Господин Фелльнер отвел его в сторону и показал письмо Мантёйфеля.
   У Мюллера проступил на лбу пот, когда он взглянул на письмо.
   — Так как же? — спросил он.
   — А вот так, — ответил Фелльнер. — Час борьбы настал. Да пребудет с нами Бог!
   К этому моменту погребальная церемония в церкви закончилась, и те, кто нес гроб, вышли из дверей.
   Гроб поставили на катафалк.
   Катафалк был из самых простых: такими для погребальных церемоний обычно пользуются протестанты.
   Господин Аннибал Фишер предпочел раздать бедным те восемьсот флоринов, которые потребовались бы для более роскошного погребального шествия.
   Он встал во главе шествия и пошел первым, без поддержки, несмотря на свои восемьдесят лет, с непокрытой головой, и его белые волосы серебряной волной падали ему на плечи.
   За ним пошли оба бургомистра, Фелльнер и Мюллер, потом — целиком весь Сенат, за исключением господ фон Бернуса и Шпельца, несмотря на отсутствие которых имена их были у всех на устах. Затем следовали: члены Законодательного корпуса и Совета пятидесяти одного; потом, наверное, три тысячи человек, мужчин, женщин, детей, а позади них — те бедняки, кому были розданы упомянутые восемьсот флорином, сбереженные на стоимости шествия.
   Все эти люди, население целого города, направились к кладбищу Родсльхейм.
   По дороге шествие почти удвоилось! Каждый, кто знал Аннибала Фишера, благоговейно подходил к старику, кланялся, жал ему руку и занимал место в веренице людей.
   И каждому старик, который, казалось, только и имел одну мысль в голове и одну фразу на устах, отвечал:
   — Это мой сын, пруссаки убили его!
   Ничего не могло быть печальнее этого погребального шествия без священника, без детского хора, без ритуального песнопения.
   Протестантский обряд отбрасывает всякую пышность, свойственную церемониям католической церкви, которые в большей степени бросаются в глаза, чем трогают сердце.
   Так они пришли на кладбище. Там был приготовлен временный склеп. Гроб поставили на землю, потом при помощи веревок его опустили в гробницу.
   Только тогда старый отец разрыдался и обратился теперь не к людям, а только к Богу; воздев обе руки к Небу, он вскричал:
   — Мой Боже! Это был мой сын! Пруссаки убили его! Никто не произнес речей на этой могиле. Какой оратор смог бы сказать что-то красноречивее крика отца о мщении и любви: «Мой Боже! Это был мой сын! Пруссаки убили его!»
   Та же процессия, что проводила отца к могиле сына, отвела его в пустой дом!

XXXIV. УГРОЗЫ ГЕНЕРАЛА МАНТЁЙФЕЛЯ

   В какой-то момент бургомистр Фелльнер хотел было воспользоваться огромным стечением народа и волнующей трибуной — одним из могильных камней, чтобы прочесть перед своими согражданами письмо генерала Мантёйфеля, но он понял, что это лишило бы благочестивую церемонию похорон всего ее религиозного воздействия.
   Таким образом, он не пожелал смешать небесное с земным и тем самым лишить торжественности воззвание отца к небесному отмщению за своего сына.
   Оба бургомистра договорились пройти вместе в городскую типографию и отдать в набор письмо генерала Мантёйфеля, чтобы потом вывесить его на всех углах города, сопроводив это письмо вот таким выражением протеста:
   «Бургомистры Фелльнер и Мюллер заявляют, что скорее умрут, нежели станут хоть в чем-то способствовать подобному ограблению своих сограждан!»
   Через два часа афиши уже были расклеены по городу.
   Удар для горожан был тем более ужасен, что оказался совершенно неожиданным.
   Город только что заплатил более семи миллионов флоринов, то есть около пятнадцати миллионов в наших деньгах. Он только что внес натурой в счет контрибуции примерно такую же сумму. Кроме того, на каждого горожанина давил груз тяжелой обязанности: кормить в соответствии со своим состоянием, или скорее следуя прихоти распорядителей, направивших к ним на постой солдат, — десять, двадцать, тридцать, вплоть до пятидесяти человек.
   У Германа Мумма жило до двухсот солдат и пятнадцать офицеров, пользовавшихся его столом.
   Кроме того, по приказу генерала фон Фалькенштейна, каждый солдат имел право на определенные требования к своему хозяину, а что касалось офицеров — для них регламента и вовсе не существовало: они могли требовать все, что им хотелось.
   Вот каким был повседневный стол прусского солдата: утром — кофе с чем-нибудь, в полдень — фунт мяса, овощи, хлеб, полбутылки вина и т.д.; вечером — закуска и литр пива, и сверх всего — по восемь сигар в день.
   И эти сигары вменялось в обязанность покупать только у торговцев, следовавших за армией.
   Чаще всего пруссаки просили (и с помощью своих угроз получали) второй завтрак в десять часов утра — хлеб, масло, водку, а во второй половине дня — еще кофе.
   С фельдфебелями надлежало обращаться как с офицерами. Им на обед нужно было подавать жареное мясо и бутылку вина, а во второй половине дня — кофе, вечернее угощение и восемь гаванских сигар.
   Понятно, что право на подобные требования давало солдатам возможность сидеть на шее у горожан, а так как правда всегда оставалась на стороне солдат, франкфуртцы не осмеливались жаловаться.
   Но когда горожане, уже успевшие привыкнуть к воровству и грабительским поборам со стороны пруссаков, услышали о новом вымогательстве со стороны генерала Мантёйфеля, они, онемев от удивления, смотрели друг на друга, не в силах поверить в размеры своих невзгод.
   И вот, когда им сказали, что об этих новых денежных притязаниях генерала Мантёйфеля, главнокомандующего Майнской армией, говорилось в вывешенных по городу афишах, они толпами устремились к ним, чтобы собственными глазами убедиться в этом своем несчастье.
   Оба бургомистра, как мы это видели, объявили, что никоим образом не станут участвовать в деле с этой безумной контрибуцией. Часы текли один за другим, а люди продолжали волноваться и обсуждать этот поступок алчного врага, но ничего не предпринимали для того, чтобы подчиниться его требованиям.
   Только и видно было, как перед каждой афишей собирались группы раздосадованных горожан. Сметливые люди, а таких во Франкфурте — большая часть населения, во весь голос говорили, что если наложить на Пруссию контрибуцию, пропорциональную этой, то в расчете на восемнадцать миллионов ее жителей она выльется в чудовищную сумму в тринадцать миллиардов пятьсот миллионов, считая по 750 франков на человека. Услышав такой расчет, одни совсем пали духом и говорили, что под таким гнетом остается только умереть, другие воспламенялись и кричали, что так как худшего ожидать не приходится, то в самую пору было бы устроить Франкфуртскую вечерню.
   В итоге сутки истекли, а контрибуция не была выплачена, и при этом не было сделано ни малейшего усилия для того, чтобы ее выплатить.
   Тем временем некоторые из самых видных граждан во главе с г-ном Ротшильдом отправились к генералу Мантёйфелю, но тот ответил на все их доводы следующими словами:
   — Завтра мои пушки будут наведены на все городские площади, и, если через три дня у меня не окажется, по меньшей мере, половины контрибуции, а через шесть дней — остального, я удвою ее.
   — Генерал, — возразил г-н Ротшильд, — вы знаете, какова разрушительная сила ваших пушек, я в этом не сомневаюсь, но вы не представляете себе, насколько разрушительна сила ваших мер. Если вы разорите Франкфурт, вы разорите всю рейнскую область и большую часть других областей.
   — Ну так вот, господа, — ответил Мантёйфель, — контрибуция или разграбление и бомбардирование!
   Именитые горожане ушли. На подобные угрозы отвечать было нечем, кроме следующего: поскольку сила не на их стороне, им остается терпеть эти угрозы.
   Ответ генерала Мантёйфеля вскоре обошел весь город, и во всем Франкфурте уже только и говорили о разграблении и бомбардировании. Это повлекло за собою панику не только среди жителей бывшего вольного города, но и среди иностранной колонии, состоявшей из русских, бельгийцев, французов, англичан и испанцев. Поэтому консулы и послы различных держав собрались и направили следующую ноту полковнику Корцфлейшу, коменданту города:
   «Мы, нижеподписавшиеся, представляя интересы своих стран на территории Франкфурта, имеем честь донести до сведения господина полковника Корцфлейша, коменданта города Франкфурта, что со вчерашнего дня многие наши соотечественники приходят к нам, чтобы сообщить о своей глубокой обеспокоенности.
   По городу распространился нелепый слух о том, что если по прошествии суток не будут выплачены затребованные военными властями суммы, то город Франкфурт будет отдан на разграбление и подвергнут бомбардированию. Нижеподписавшиеся, потратив все свои усилия на то, чтобы разуверить людей в этих столь несерьезных опасениях, испрашивают у господина полковника доброжелательного сотрудничества, дабы вместе постараться как можно скорее ободрить наших соотечественников, чьи интересы, естественно, терпят ущерб от этих смехотворных домыслов».
   Затем шли подписи секретарей посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии.
   Полковник Корцфлейш оставил это письмо без ответа, и тогда пять секретарей, представителей своих посольств, пришли с визитом к нему в кабинет. Но, к немалому их удивлению, вместо того чтобы рассматривать угрозу Мантёйфеля как нелепый слух, полковник ответил, что у них есть все основания верить тому, что, в случае если военная контрибуция не будет выплачена, угроза претворится в действие.
   А тем временем франкфуртские жители вновь обретали некоторую надежду: выяснилось, что генерал Мантёйфель покидает Франкфурт и уступает свое место генералу Рёдеру. Ведь людям верилось, что, может, этот человек окажется снисходительнее, чем его предшественник. Первыми получили возможность судить об этом все те же пять секретарей посольств, которых ответ полковника Корцфлейша столь мало ободрил. Они направили генералу Рёдеру следующую ноту:
   «Мы, нижеподписавшиеся, секретари посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии, накануне направили полковнику Корцфлейшу, коменданту города, ноту с просьбой о доброжелательном сотрудничестве в умиротворении страхов своих соотечественников относительно бомбардирования и разграбления города.
   До настоящего времени, имея от полковника только устный ответ, из которого можно понять, что эти страхи небезосновательны, мы, нижеподписавшиеся, честь имеем обратиться к его превосходительству господину генералу Рёдеру с просьбой дать нам возможность в самое ближайшее время успокоить тревоги наших соотечественников, которые теперь только возросли из-за вынужденного молчания с нашей стороны после упомянутого устного ответа полковника».
   Не «идя необходимости быть более предупредительным по отношению к представителям Франции, России, Англии, Испании и Бельгии, чем по отношению к гражданам бывшего вольного города Франкфурта, генерал Рёдер не стал утруждать себя каким бы то ни было ответом на их письмо.
   Тогда пять секретарей посольств адресовали соответственно своим министрам пять одинаковых телеграмм, в которых вкратце объясняли положение вещей и просили указаний. Эти телеграммы, переданные прусским военным властям для визирования, не были ни отправлены министрам, ни возвращены секретарям посольств. И только вечером 23 июля последние получили письмо следующего содержания:
   «23 июля 1866 года.
   Приняв во внимание содержание коллективных нот от 21 и 23-го текущего месяца от господ секретарей посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии, присутствующих в городе, нижеподписавшийся не находит нужным направлять им официальный ответ и входить с ними в переписку, но, тем не менее, сообщает им, что их соотечественникам ни в коем случае не приходится опасаться мер, которые, видимо, он вынужден будет принять по отношению к городу Франкфурту.
   Рёдер, комендант города».
   С самого утра того же дня, то есть 23 июля, пришли в движение большие соединения войск с заряженными пушками, в которые были впряжены лошади. Дула артиллерийских орудий были наведены на площадь Конного Рынка, площадь Гёте, площадь Шиллера и Театральную площадь; все это было сделано в поддержку требования прусской контрибуции.
   Одновременно батареи были установлены и Мюльбергере и Рёдерберге, а также на левом берегу Майна.
   Позвольте мне привести здесь рассказ одной дамы, франкфуртской жительницы, свидетельницы и жертвы всех этих событий, которые в нашем рассказе выглядят словно уже не описанием исторических фактов, а случайными эпизодами, происходящими по прихотливой фантазии романиста.
   «Генерал Рёдер дал нам тогда знать, что, прежде чем прибегнуть к серьезным мерам, то есть к разграблению и бомбардированию, он собирался испробовать мягкие средства. Эта первая часть его стратегического плана, имевшего целью добиться выплаты 25 миллионов флоринов, состояла в том, что он полностью перекрывал железнодорожное сообщение, запрещал почтовые и телеграфные отправления, закрывал лавки и постоялые дворы. Затем он собирался окружить город и запретить доставку в него продовольствия, за исключением того, что предназначалось для прусских войск.
   В условиях такой опасности и под тяжестью этих угроз жители города, каково бы ни было их происхождение и к какой бы национальности они ни принадлежали, настроились помогать друг другу. Несмотря на то что ранее я не имела близких отношений с леди Малит, эта дама, как только она узнала, что пруссаки отняли у меня лошадей, отдала в мое распоряжение один из своих экипажей, который был неприкосновенен как дипломатическая собственность. Мне и моим близким она также предоставила убежище в особняке посольства, на котором был водружен английский флаг, — по ее мнению, это могло оградить нас от угрожающих городу насилий.
   Ободренная таким доброжелательным отношением, я отнесла ей половину моего состояния в ценных бумагах, которые мои банкиры более не считали безопасным оставлять в их сейфах, и попросила ее сохранить для меня эти бумаги, что она и сделала с крайней любезностью.
   Житель Франкфурта, вернись он сегодня после месячного отсутствия, едва мог бы узнать свой родной город. На улицах безобразная грязь, полно навоза и помоев, потому что не хватает лошадей для уборки дорог. Вместо экипажей, какие были в прежние времена, видны только разного рода повозки, обозные и багажные телеги. Многие лавки закрыты, а другим совершенно нечего продавать. Театры закрываются, в действующих играют через день, а когда вечером идут спектакли, ложи остаются пусты, да и партер поредел. Даму в изящном туалете нельзя более встретить ни в театре, ни на улице: женщины боятся, что их могут грубо оскорбить.
   Союзного Сейма больше нет, нет и военной комиссии. Те из жителей, кого не удержали беспокойство за дом и служебные обязанности, уехали. Осталось мало людей, и, встречаясь, они кланяются друг другу с симпатией, но держатся серьезно и печально.
   Постои солдат у нас в домах чрезвычайно обременителен. Для бедных людей очень тяжело обеспечивать повседневный солдатский рацион, вмененный нам в обязанность генералом Фалькенштейном. (Выше мы говорили о том, что представлял собой этот повседневный рацион.)
   Пятнадцатого июля, то есть накануне вторжения пруссаков во Франкфурт, я вернулась из своего загородного дома, думая, что стоит все же быть в городе, а не вне его. Мне пришлось часто сожалеть об этом решении. Я предпочла бы скорее, чтобы мой здешний дом сгорел дотла, чем оказаться жертвой всех этих грабительских поборов, следовавших один за другим. Никто не удивится таким моим словам, ведь предписанное количество навязанных мне гостей составило двадцать семь человек. Но больше того! Три офицера заявились ко мне 18 июля, не имея ордера на расквартирование, со своими лошадьми и десятью солдатами. Пока они у меня квартировали, 19 июля, в одиннадцать часов, в моем доме у Конного рынка объявились двадцать два солдата и четыре унтер-офицера, которых я должна была принимать.
   Солдат обслуживали в прихожей, унтер-офицеров — в столовой. Эти последние расположились в гостиной, где я даю свои балы. В тот же день, только я легла спать (до этого мне пришлось встать, чтобы принять этих гостей), меня разбудил адский шум голосов: это четыре студента пришли повидаться с унтер-офицерами и остались на всю ночь.
   На следующий день, во время обеда, солдаты, в ту минуту, когда мой кучер со вздохом показал мне уздечку, единственное, что осталось от упряжи и лошадей, украденных у меня, ко мне прибыло еще двенадцать солдат и два унтер-офицера. И вот мне пришлось кормить обедом трех офицеров, шесть унтер-офицеров и сорок четыре солдата. Поэтому нет ничего удивительного в том, что этих господ обслуживали не так скоро, как бы хотелось их желудкам и как требовало их положение, согласно заявлению некоторых из них (то были гвардейцы генерала Мантёйфеля). Они грубо обошлись с моими людьми, и те, в конце концов, потеряв терпение, стали отвечать им в том же тоне.
   Из своих покоев я услышала страшный шум и, зная, насколько важно было избегать всяческих конфликтов (пруссаки умышленно шли на них, чтобы иметь возможность угнетать нас с еще большей жестокостью), спустилась вниз. Тогда они подскочили ко мне, одни пьяные наполовину, другие — полностью, кричали, что мои слуги наглы и грубы, что они не умеют обращаться с людьми их сорта, и предлагали мне вследствие этого немедленно выставить моих слуг за дверь.
   «Господа, — сказала я им, — к вечеру они все уйдут, и завтра вас обслужат лучше, так как обслуживать вас буду я сама».
   То ли то достоинство, с которым я говорила, им внушило уважение, то ли они отнеслись с почтением к моим седым волосам, но они уселись по своим местам, слегка опустив головы, и, так как к этому времени подоспело жаркое, в тот день мне удалось отделаться от их притязаний и недовольства.
   Во многих домах моих друзей — я говорю и о мужчинах и о женщинах — офицеры и унтер-офицеры повели себя самым непристойным образом. Они умудрялись хвататься за саблю, разговаривая с пожилыми людьми и беззащитными женщинами. Так они поступили, например, с одной из моих сестер. Когда при их появлении им тут же не открывали всех комнат, они вторгались даже в те, что занимали сами хозяева, требуя, чтобы им предоставляли возможность выбрать самые лучшие.
   Один офицер пригрозил Людвигу фон Бернусу в саду его тетки и жены пастора Штейна, на Боккенхейме, повесить их на дереве, если они еще раз позволят себе делать ему замечания по поводу поведения пруссаков. Хотя я и отдала своим солдатам не только все бутылки шампанского, которые они у меня потребовали, но и всякого рода конфеты и прочие лакомства, мне лишь с большим трудом удалось добиться от них того, чтобы они убрали железные крюки, которые им понадобилось вбить в мраморные стены на третьем этаже моего дома, чтобы развешивать на них свои походные мешки.
   На Вест-Эндской улице по приказу офицера солдаты взломали ударами топора двери пустого дома, жители которого были в отъезде, и, войдя туда, расположились в гостиной на обитой шелком мебели.
   Один прусский офицер, не имея ордера на расквартирование, вломился в два часа ночи к г-ну Ламбрехту фон Гуаита и учинил там самые дикие грубости, вплоть до того, что раскрыл двери женских спален и, выбрав подходящую ему кровать, заставил даму, спящую на ней, встать и уступить ему место.
   Самым наглым образом пруссаки вели себя на постоялых дворах и за табльдотом. Офицеры пили шампанское сколько угодно, не платя за него и пьянствуя за счет города.
   Они входили в лавки, брали там все, что хотели, расплачиваясь чеками на имя муниципалитета. Меня уверяли, что за три дня только за сигары было выдано чеков на 30 000 франков.
   В какой-то день нескольким офицерам чрезвычайно захотелось посмотреть на зал заседаний Сейма, который они называли «конюшней для свиней».
   Привратник открыл им двери и в награду получил удар тростью.
   За все сорок лет, что существует наше великолепное кладбище, именно в эти горестные дни, что выдались нам сейчас, пришлось впервые вывесить там объявления с просьбой уважать покой мертвых, потому что офицеры повадились въезжать туда верхом и развлекаться, перескакивая на лошадях через могилы.
   Мои первые детские воспоминания восходят к шестидесятилетней давности. Мне вспоминаются атаки на город и прохождение через него солдат всех германских государств, хорватов и пандуров, русских с их казаками и башкирами, я помню, как шли здесь массы наполеоновских войск с их страшными маршалами, но никогда я не видела такого терроризма и сабельного режима, какой нам устроили пруссаки».
   Теперь, когда наши читатели могут составить себе мнение о положении несчастного города Франкфурта, оставим несколько в стороне невзгоды общественного характера и вернемся к страданиям частной жизни!

XXXV. ВЫЗДОРАВЛИВАНИЕ

   Дивизионный генерал Рёдер, прибыв во Франкфурт в качестве главнокомандующего и приняв пост из рук генерала Мантёйфеля, привез с собой генерала Штурма и его бригаду.
   Мы помним, что барон фон Белов был начальником штаба этой бригады и что в самый день вступления пруссаков во Франкфурт Фридрих заранее направил в дом Шандрозов четырех людей и фельдфебеля, чтобы оградить жену и свою свояченицу от оскорблений и обид, угрожавших им.
   Фельдфебель привез письмо для г-жи фон Белинг; из письма она узнала, с какой целью этот маленький гарнизон был направлен к ней в дом; там же ей давался совет, как обращаться с прибывшими и рекомендовалось приготовить самые лучшие комнаты на втором этаже для генерала Штурма и его свиты.
   С помощью Эммы г-жа фон Белинг во всех подробностях последовала указаниям Фридриха. Прибывшим солдатам, заботу о проживании которых она взяла на себя, как если бы была экономкой, отвели три свободные комнаты на нижнем этаже, и, хотя у нее не было других наставлений, кроме тех, что дал ей Фридрих, приняла гостей лучше, чем и случае если бы их постой, с установленным для них рационом питания, вина и сигар, был предписан ей муниципалитетом.
   Впрочем, оставим в стороне пятерых гостей г-жи фон Белинг, ведь в нашем рассказе они играют лишь самую второстепенную роль немых статистов, и вернемся к тем, кто выступает в первых ролях, и на ком, естественно, должен быть сосредоточен весь наш интерес.
   Мы помним, в каком отчаянном положении нашли Карла на поле битвы, и не забыли, с какой заботливостью и любовью Елена привезла его в дом. Мы должны также помнить, с каким умением хирург сумел перевязать ему артерию.