Страница:
— Вот мы и посмотрим, — сказал генерал, топнув ногой и обронив одно из тех ругательств, на которые только пруссаки имеют монополию. — Меня мало заботит, что меня прозвали вторым герцогом Альба!
XXXII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПРЕДСКАЗАНИЕ БЕНЕДИКТА ПРОДОЛЖАЕТ СБЫВАТЬСЯ
XXXIII. ПОГРЕБАЛЬНОЕ ШЕСТВИЕ
XXXII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПРЕДСКАЗАНИЕ БЕНЕДИКТА ПРОДОЛЖАЕТ СБЫВАТЬСЯ
По мере того как генерал все больше горячился, бургомистр Фелльнер, казалось, напротив становился хладнокровнее. Он вынул из кармана бумагу и сказал:
— Двадцать второго октября тысяча семьсот девяноста второго года главнокомандующий Кюстин под предлогом того, что во Франкфурте изготавливали фальшивые ассигнаты, что здесь давали приют эмигрантам и поддерживали какого-то генерала-аристократа — все это было столь же надумано, как и то, в чем вы упрекаете нас, — навязал городу контрибуцию в два миллиона флоринов, из которых был выплачен только один миллион. Так вот, министр Ролан, человек справедливый, надо вам сказать, сударь, направил Лебрену, министру иностранных дел, протест против этой контрибуции. Я прочту нам из нею несколько выдержек.
— Нет, надобности, сударь, — сказал генерал, — нет надобности!
— Напротив, есть надобность, и даже очень большая, сударь, — сказал бургомистр, поклонившись, — вы увидите, как люди, оставившие след в истории, говорили о нас, а в особенности о себе самих.
«Сознание нашей силы, — утверждал Ролан, — не сделает нас бесчувственными к славе и еще менее к справедливости. Франкфурт, конечно, вольный город, но его местоположение, его политические связи и собственная его слабость делают из него независимое государство.
В качестве члена образованного немецкими государствами объединения этот город не смог в германском Сейме противостоять большинству голосов: его обязали привести в готовность свой военный контингент. Тем не менее сам этот поступок, за который более чем за все иное, можно укорить город Франкфурт, никак не подтверждает возложенное на него обвинение во враждебном или оскорбительном отношении к нашей революции. Каким весом могут обладать в глазах большой нации жалкие придирки, при помощи которых эту республику пытаются обвинить в ее так называемых дурных намерениях по отношению к нам».
Отбросив эти обвинения, Ролан продолжал так:
«Мы хотим показать себя великодушными, мы в этом во всеуслышание поклялись. Так начнем же с того, что хотя бы будем справедливыми, попробуем завоевать сердца любовью и возвышенностью наших принципов. Только давая людям урок справедливости, внушая им чувства независимости, свободы и равенства, мы покараем наших врагов».
И вот как он заканчивает:
«Справедливость и достоинство французской нации требуют, чтобы к франкфуртцам относились как к друзьям, как к братьям и чтобы их освободили от контрибуции, которую в своем излишне суровом рвении им навязал Кюстин».
Голос этого министра, который впоследствии, перед тем как на обочине дороги перерезать себе горло, написал в качестве завещания слова: «Прохожий, уважай тело порядочного человека!» — его голос был услышан, и справедливость в соответствии с его требованием восторжествовала.
Так обойдитесь же с нами, господин генерал, — продолжал бургомистр, — так же, как с нами обошлись французы. Мы слишком справедливы, чтобы отказать утомленным войскам в гостеприимстве, которое им необходимо, и даже и субсидии, в которой они нуждаются. Но, что бы там ни говорили, город все-таки не настолько богат, чтобы без сопротивления согласиться на первую же сумму, которая придет в голову какому-нибудь генералу. Если бы у меня было такое состояние, как у господина Ротшильда или господина Бетмана, и я бы при этом по-прежнему имел честь быть бургомистром, каковым являюсь сейчас, я отдал бы вам из собственной кассы все семь требующихся миллионов, положившись на порядочность моих соотечественников: они возместили бы мне потом эту сумму.
Но состояние господина Мюллера и мое, вместе взятые, не покроют даже двадцатой части контрибуции, которую вы с нас спрашиваете. Таким образом, я могу лишь объявить вам от своего имени и от имени моих сограждан о том, что в нашем положении нам не представляется возможным удовлетворить ваше требование. Вспомните, как поступили при таких же обстоятельствах французы и два их выдающихся министра — Лебрен и Ролан. Будьте же великодушны, последуйте их примеру, и наша благодарность вам обеспечена.
— Прежде всего, — ответил генерал, — мне нечего делать с вашей благодарностью. Я не министр внутренних или иностранных дел. Я солдат. Если бы господа Лебрен и Ролан оказались на моем месте, они, возможно, поступили бы так же, как и я.
— Нет, господин генерал, — холодно ответил г-н Фелльнер, которому, казалось, его коллега полностью уступил право на слово, — нет, все было не так. Вот что один французский генерал — это был генерал Невингер — приказал двадцать пятого октября тысяча семьсот девяносто второго года вывесить на стенах нашего города, куда он вошел как враг накануне этого дня:
«Узнав, что некоторые граждане этого города, в частности хозяева постоялых дворов, торговцы вином и продавцы пива, считают себя обязанными предоставить, не требуя платы, всякого рода провиант, каковой у них могут потребовать некоторые представители французской армии, мы просим членов Совета города довести до сведения всех граждан, что со дня нашего прибытия мы совершенно определенно выразили стремление, чтобы находящимся под нашим началом солдатам все предоставлялось не иначе как с надлежащей и справедливой оплатой. Настоящий приказ неоднократно доведен до сведения всей армии, и мы убеждены, что ни один человек из соединения, которым мы командуем, не пожелает обесчестить имя французского гражданина, забыв о самом святом из законов — об уважении частной собственности».
Вот что написал генерал Виктор Невингер двадцать пятого октября тысяча семьсот девяноста второго года, первого года Французской революции, и если вы в этом сомневаетесь, генерал, то будьте добры, взгляните на это объявление, оно хранится в нашем муниципалитете в память о бескорыстии и честности французской нации. Сожалею, генерал, что мне приходится вызывать в вас то нетерпение, которое, кажется, вы испытываете, но, видите ли, для сражений в моем арсенале имеется только то оружие, что дала мне эта благородная нация, и я им пользуюсь!
— А что до меня, — ответил генерал Фалькенштейн, — то я располагаю тем оружием, что дает сила, и предупреждаю вас, что, если сегодня же, в шесть часов вечера, деньги не будут приготовлены, завтра утром вы будете арестованы и посажены в камеру, откуда выйдете лишь тогда, когда нам будет выплачен последний талер из суммы в семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов.
— Мы знаем, что ваш премьер-министр говорит так: «Сила выше права!» Делайте с нами, сударь, все, что вам заблагорассудится, — ответил г-н Фелльнер.
— В пять часов люди, которым я поручу получить семь миллионов флоринов, подойдут к двери банка, имея все необходимое, чтобы перевезти деньги в главную ставку.
Затем, желая, чтобы бургомистр расслышал его приказ, генерал обратился к адъютанту:
— Арестуйте и приведите ко мне газетчика Фишера, главного редактора «Post Zeitung». С него начнется моя расправа с газетчиками и с газетами.
Когда бургомистр Фелльнер вернулся к себе, вся его семья была в слезах: дочери ждали его у окна, жена — у двери, а зять бежал ему навстречу.
Хотя Фелльнер стал свидетелем того, как положение в городе ухудшилось, и у него мелькнула мысль о предсказании Бенедикта, достойный бургомистр оставался спокоен.
Это была одна из тех спокойных натур, что не ищут опасности и не избегают ее, однако, когда она появляется, принимают ее как желанную гостью и смотрят ей прямо в лицо, и не для того, чтобы с нею сразиться
— такие натуры не бывают воинственны, — но чтобы с честью погибнуть.
Господин Фелльнер начал с того, что пожал руку зятю, успокоил жену, расцеловал детей и подошел к г-ну Фишеру (узнай, что генерал потребовал к себе бургомистра, он поспешил к своему другу, чтобы осведомиться о причинах этого вызова). Господин Фелльнер сообщил журналисту об услышанном им приказе, отданном Фалькенштейном своему адъютанту.
В противоположность Фелльнеру, человеку холодному и флегматичному, Фишер отличался сангвиническим и бурным темпераментом.
Они находились в ста шагах от ворот города. Приметы г-на Фишера не были переданы постам, и, таким образом, он мог первым же поездом уехать в Дармштадт или Гейдельберг. Но никакие уговоры не могли заставить его выехать из Франкфурта, едва ему стала угрожать какая-то опасность.
Все, чего г-н Фелльнер смог от него добиться, — это чтобы журналист оставался у него, пусть даже не пытаясь прятаться, в случае если за ним придут.
Через два часа в дверь постучали; г-жа Фелльнер, взглянув в окно, объявила, что к ним нежданными посетителями пришли два прусских солдата.
Фишер не только наотрез отказался спрятаться, как он и говорил, но даже сам пошел открыть дверь и, когда солдаты спросили у него, не находится ли главный редактор «Post Zeitung» у бургомистра, спокойно ответил:
— Это я! Вы пришли за мной, господа.
Его немедленно отвели в гостиницу «Англетер», где помещалась главная ставка губернатора Фалькенштейна.
Генерал Фалькенштейн, имея дело с любым человеком, вставал в позу человека, находящегося в постоянном гневе, что позволяло ему оскорблять всех и вся, сопровождая свои оскорбления тем набором ругательств, драгоценный образчик которых дают нам шиллеровские разбойники.
Увидев г-на Фишера, он сказал:
— Пусть войдет сюда!
Такое обращение в третьем лице в Германии считается знаком самого глубокого презрения.
И, поскольку генералу показалось, что г-н Фишер вошел недостаточно быстро, он добавил:
— Гром и молния! Если он станет упрямиться, толкайте его!
— Я вовсе не упрямлюсь, сударь, и пришел к вам, хотя мог бы этого и не делать. Предупрежденный заранее о том, . что у вас есть недобрые намерения на мой счет, я свободно , мог уехать из Франкфурта. И пришел я потому, что привык . не бежать от опасности, но идти ей навстречу.
— Так вы, значит, уже заранее знаете, господин писака, что вам опасно приходить ко мне?
— Всегда есть опасность, будучи слабым и безоружным, являться к вооруженному и сильному врагу.
— Значит, вы смотрите на меня как на своего врага?
— Согласитесь, что контрибуция, которую вы потребовали от Франкфурта, и ваши угрозы, обращенные к господину Фелльнеру, не могут исходить от друга.
— О! Вы-то не дожидались, господин газетчик, моих угроз и моих требований, чтобы объявить себя нашим врагом. Нам известна ваша газета, и потому, что она нам известна, вам придется подписать соответствующее заявление. Сядьте за этот стол, возьмите перо и пишите.
— Я берусь за перо для того, чтобы не давать доказательства своего злого умысла, но, перед тем как начну писать, хотел бы все-таки знать, что вы хотите мне продиктовать.
— Хотите знать? Ну так вот: «Я, доктор Фишер Гуллет, государственный советник, главный редактор „Почтовой газеты“…» Пишите же!
— Закончите вашу фразу, сударь, и если я сочту возможным, то напишу.
Генерал продолжал:
— «… главный редактор „Почтовой газеты“, признаю себя виновным в систематической враждебной клевете в отношении прусского правительства».
Фишер отбросил перо.
— Никогда этого не напишу, сударь, — сказал он. — Это неправда.
— Гром и молния! — вскричал генерал, делая шаг к нему. — Кажется, вы опровергаете мои слова.
Господин Фишер вытащил газету из кармана.
— Вот то, что их опровергнет лучше, чем это сделаю я, — сказал он.
— Это последний номер моей газеты; он появился вчера, за час до вашего вступления во Франкфурт. Вот что я написал после того, как выразил сожаление, что Германия терзает собственное чрево, а сыны ее перерезают друг другу глотки, словно дети кровосмешения. Вот что я написал:
«История грядущих дней пишется острием штыка, и граждане Франкфурта не в силах что-либо изменить. Для населения малого и беспомощного государства нет другой заботы, кроме как постараться смягчить, насколько это возможно, участь сражающихся, будь то друзья или враги: придется перевязывать раны, ухаживать за больными, проявлять милосердие ко всем. Каждая из партий обязана суметь себя сдерживать. Соблюдение права есть особая обязанность каждого, как и подчинение отвечающей за свои действия власти».
Затем, видя, что генерал пожимает плечами, Фишер шагнул и его сторону и сказал, протягивая ему газету:
— Прочтите сами, если сомневаетесь. Генерал вырвал у него из рук газету.
— Вы написали это вчера — заявил он, бледнея от гнева, — ибо вчера вы уже чувствовали, что мы придем, и вчера вы уже нас боялись.
И, разорвав газету, он скомкал ее в руке и бросил прямо в лицо советнику с криком:
— Вы попросту трус!
Фишер посмотрел вокруг себя блуждающим взглядом, словно надеялся найти какое-нибудь оружие, чтобы немедленно отомстить за полученное оскорбление. Потом, поднеся руку к голове, он схватился за волосы, повернулся вокруг себя, захрипел и мешком повалился на пол.
У него произошло кровоизлияние в мозг.
Генерал подошел к нему, толкнул его ногой и, увидев, что он мертв, сказал солдатам-дневальным:
— Бросьте этого шута в какой-нибудь угол, пусть лежит, пока за ним не придут его домашние.
Дневальные взялись за тело и, неукоснительно подчинившись приказу генерала, протащили его в угол прихожей.
Между тем г-н Фелльнер, подозревая, что с его другом случилась беда, побежал к г-ну Аннибалу Фишеру, отцу журналиста. Он рассказал ему о том, что произошло, и, поскольку сам он не имел возможности помочь другу, предложил старику пойти в гостиницу «Англетер» и осведомиться о сыне.
Господин Аннибал Фишер был восьмидесятилетний старец; он попросил, чтобы его проводили, и в гостинице «Англетер» спросил внизу, не видели ли там его сына.
Ему ответили, что видели, как он поднялся, но никто не заметил, чтобы он спустился. Затем, пока его вели по лестнице наверх, ибо Фалькенштейн расположился на втором этаже, ему посоветовали справиться непосредственно у генерала.
Господин Аннибал Фишер последовал совету, но генерал Фалькенштейн уже закончил прием или отправился завтракать, и старик нашел дверь его гостиной закрытой. Тогда он стал настаивать на том, чтобы ему дали возможность поговорить с генералом.
— Сядьте здесь, — ответили ему, — он, возможно, еще придет.
— Не могли бы вы предупредить ею, — спросил старик, — что отец пришел справиться о сыне?
— Чьем сыне? — спросил один из солдат.
— Моем сыне, советнике Фишере, которого утром арестовали у бургомистра Фелльнера.
— Вот это да! Это же отец, — сказал один из солдат своему товарищу.
— Так если он пришел справиться о своем сыне, — ответил тот, — он прекрасно может его забрать.
— Как забрать? — спросил старик, ничего не понимая из этого разговора.
— Разумеется, — отозвался солдат, — вон он там вас ждет.
И он показал ему пальцем на труп советника.
Твердым шагом старик-отец подошел, встал коленом на пол, чтобы получше рассмотреть сына, приподнял его голову и спросил у солдат:
— Так что, его убили?
— Нет! Честное слово! Он сам умер. Отец поцеловал труп в лоб.
— Наступили несчастные дни, — сказал он, — когда отцы хоронят своих детей!
Потом он спустился вниз, подозвал носильщика, послал его еще за тремя другими, опять поднялся в прихожую вместе с ними и, показав им на труп, сказал:
— Возьмите тело моего сына и отнесите ко мне домой!
Люди взвалили труп на плечи, снесли его вниз и положили на открытые носилки. Идя впереди с непокрытой головой, бледный отец с полными слез глазами отвечал всем, кто его спрашивал, что означало такое странное шествие, когда несут через весь город покойника без священника и без погребального пения:
— Это мой сын, советник Фишер, его убили пруссаки! И когда он подходил к своему дому, за трупом уже шло более трехсот человек, а когда за ними закрылась дверь, люди из толпы, которая пошла за мрачной процессией, разошлись по городу и всем, кого они встречали, говорили:
— Пруссаки убили советника Фишера, сына старика Аннибала Фишера.
Советник Фишер умер накануне своего пятидесятилетия.
Узнав эту новость, бургомистр Фелльнер, вздрогнув, посмотрел на свою руку, где очень заметно, больше чем когда либо, был виден крест на холме Сатурна, и прошептал:
— Ах! Вот предсказания француза и начинают сбываться!..
— Двадцать второго октября тысяча семьсот девяноста второго года главнокомандующий Кюстин под предлогом того, что во Франкфурте изготавливали фальшивые ассигнаты, что здесь давали приют эмигрантам и поддерживали какого-то генерала-аристократа — все это было столь же надумано, как и то, в чем вы упрекаете нас, — навязал городу контрибуцию в два миллиона флоринов, из которых был выплачен только один миллион. Так вот, министр Ролан, человек справедливый, надо вам сказать, сударь, направил Лебрену, министру иностранных дел, протест против этой контрибуции. Я прочту нам из нею несколько выдержек.
— Нет, надобности, сударь, — сказал генерал, — нет надобности!
— Напротив, есть надобность, и даже очень большая, сударь, — сказал бургомистр, поклонившись, — вы увидите, как люди, оставившие след в истории, говорили о нас, а в особенности о себе самих.
«Сознание нашей силы, — утверждал Ролан, — не сделает нас бесчувственными к славе и еще менее к справедливости. Франкфурт, конечно, вольный город, но его местоположение, его политические связи и собственная его слабость делают из него независимое государство.
В качестве члена образованного немецкими государствами объединения этот город не смог в германском Сейме противостоять большинству голосов: его обязали привести в готовность свой военный контингент. Тем не менее сам этот поступок, за который более чем за все иное, можно укорить город Франкфурт, никак не подтверждает возложенное на него обвинение во враждебном или оскорбительном отношении к нашей революции. Каким весом могут обладать в глазах большой нации жалкие придирки, при помощи которых эту республику пытаются обвинить в ее так называемых дурных намерениях по отношению к нам».
Отбросив эти обвинения, Ролан продолжал так:
«Мы хотим показать себя великодушными, мы в этом во всеуслышание поклялись. Так начнем же с того, что хотя бы будем справедливыми, попробуем завоевать сердца любовью и возвышенностью наших принципов. Только давая людям урок справедливости, внушая им чувства независимости, свободы и равенства, мы покараем наших врагов».
И вот как он заканчивает:
«Справедливость и достоинство французской нации требуют, чтобы к франкфуртцам относились как к друзьям, как к братьям и чтобы их освободили от контрибуции, которую в своем излишне суровом рвении им навязал Кюстин».
Голос этого министра, который впоследствии, перед тем как на обочине дороги перерезать себе горло, написал в качестве завещания слова: «Прохожий, уважай тело порядочного человека!» — его голос был услышан, и справедливость в соответствии с его требованием восторжествовала.
Так обойдитесь же с нами, господин генерал, — продолжал бургомистр, — так же, как с нами обошлись французы. Мы слишком справедливы, чтобы отказать утомленным войскам в гостеприимстве, которое им необходимо, и даже и субсидии, в которой они нуждаются. Но, что бы там ни говорили, город все-таки не настолько богат, чтобы без сопротивления согласиться на первую же сумму, которая придет в голову какому-нибудь генералу. Если бы у меня было такое состояние, как у господина Ротшильда или господина Бетмана, и я бы при этом по-прежнему имел честь быть бургомистром, каковым являюсь сейчас, я отдал бы вам из собственной кассы все семь требующихся миллионов, положившись на порядочность моих соотечественников: они возместили бы мне потом эту сумму.
Но состояние господина Мюллера и мое, вместе взятые, не покроют даже двадцатой части контрибуции, которую вы с нас спрашиваете. Таким образом, я могу лишь объявить вам от своего имени и от имени моих сограждан о том, что в нашем положении нам не представляется возможным удовлетворить ваше требование. Вспомните, как поступили при таких же обстоятельствах французы и два их выдающихся министра — Лебрен и Ролан. Будьте же великодушны, последуйте их примеру, и наша благодарность вам обеспечена.
— Прежде всего, — ответил генерал, — мне нечего делать с вашей благодарностью. Я не министр внутренних или иностранных дел. Я солдат. Если бы господа Лебрен и Ролан оказались на моем месте, они, возможно, поступили бы так же, как и я.
— Нет, господин генерал, — холодно ответил г-н Фелльнер, которому, казалось, его коллега полностью уступил право на слово, — нет, все было не так. Вот что один французский генерал — это был генерал Невингер — приказал двадцать пятого октября тысяча семьсот девяносто второго года вывесить на стенах нашего города, куда он вошел как враг накануне этого дня:
«Узнав, что некоторые граждане этого города, в частности хозяева постоялых дворов, торговцы вином и продавцы пива, считают себя обязанными предоставить, не требуя платы, всякого рода провиант, каковой у них могут потребовать некоторые представители французской армии, мы просим членов Совета города довести до сведения всех граждан, что со дня нашего прибытия мы совершенно определенно выразили стремление, чтобы находящимся под нашим началом солдатам все предоставлялось не иначе как с надлежащей и справедливой оплатой. Настоящий приказ неоднократно доведен до сведения всей армии, и мы убеждены, что ни один человек из соединения, которым мы командуем, не пожелает обесчестить имя французского гражданина, забыв о самом святом из законов — об уважении частной собственности».
Вот что написал генерал Виктор Невингер двадцать пятого октября тысяча семьсот девяноста второго года, первого года Французской революции, и если вы в этом сомневаетесь, генерал, то будьте добры, взгляните на это объявление, оно хранится в нашем муниципалитете в память о бескорыстии и честности французской нации. Сожалею, генерал, что мне приходится вызывать в вас то нетерпение, которое, кажется, вы испытываете, но, видите ли, для сражений в моем арсенале имеется только то оружие, что дала мне эта благородная нация, и я им пользуюсь!
— А что до меня, — ответил генерал Фалькенштейн, — то я располагаю тем оружием, что дает сила, и предупреждаю вас, что, если сегодня же, в шесть часов вечера, деньги не будут приготовлены, завтра утром вы будете арестованы и посажены в камеру, откуда выйдете лишь тогда, когда нам будет выплачен последний талер из суммы в семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов.
— Мы знаем, что ваш премьер-министр говорит так: «Сила выше права!» Делайте с нами, сударь, все, что вам заблагорассудится, — ответил г-н Фелльнер.
— В пять часов люди, которым я поручу получить семь миллионов флоринов, подойдут к двери банка, имея все необходимое, чтобы перевезти деньги в главную ставку.
Затем, желая, чтобы бургомистр расслышал его приказ, генерал обратился к адъютанту:
— Арестуйте и приведите ко мне газетчика Фишера, главного редактора «Post Zeitung». С него начнется моя расправа с газетчиками и с газетами.
Когда бургомистр Фелльнер вернулся к себе, вся его семья была в слезах: дочери ждали его у окна, жена — у двери, а зять бежал ему навстречу.
Хотя Фелльнер стал свидетелем того, как положение в городе ухудшилось, и у него мелькнула мысль о предсказании Бенедикта, достойный бургомистр оставался спокоен.
Это была одна из тех спокойных натур, что не ищут опасности и не избегают ее, однако, когда она появляется, принимают ее как желанную гостью и смотрят ей прямо в лицо, и не для того, чтобы с нею сразиться
— такие натуры не бывают воинственны, — но чтобы с честью погибнуть.
Господин Фелльнер начал с того, что пожал руку зятю, успокоил жену, расцеловал детей и подошел к г-ну Фишеру (узнай, что генерал потребовал к себе бургомистра, он поспешил к своему другу, чтобы осведомиться о причинах этого вызова). Господин Фелльнер сообщил журналисту об услышанном им приказе, отданном Фалькенштейном своему адъютанту.
В противоположность Фелльнеру, человеку холодному и флегматичному, Фишер отличался сангвиническим и бурным темпераментом.
Они находились в ста шагах от ворот города. Приметы г-на Фишера не были переданы постам, и, таким образом, он мог первым же поездом уехать в Дармштадт или Гейдельберг. Но никакие уговоры не могли заставить его выехать из Франкфурта, едва ему стала угрожать какая-то опасность.
Все, чего г-н Фелльнер смог от него добиться, — это чтобы журналист оставался у него, пусть даже не пытаясь прятаться, в случае если за ним придут.
Через два часа в дверь постучали; г-жа Фелльнер, взглянув в окно, объявила, что к ним нежданными посетителями пришли два прусских солдата.
Фишер не только наотрез отказался спрятаться, как он и говорил, но даже сам пошел открыть дверь и, когда солдаты спросили у него, не находится ли главный редактор «Post Zeitung» у бургомистра, спокойно ответил:
— Это я! Вы пришли за мной, господа.
Его немедленно отвели в гостиницу «Англетер», где помещалась главная ставка губернатора Фалькенштейна.
Генерал Фалькенштейн, имея дело с любым человеком, вставал в позу человека, находящегося в постоянном гневе, что позволяло ему оскорблять всех и вся, сопровождая свои оскорбления тем набором ругательств, драгоценный образчик которых дают нам шиллеровские разбойники.
Увидев г-на Фишера, он сказал:
— Пусть войдет сюда!
Такое обращение в третьем лице в Германии считается знаком самого глубокого презрения.
И, поскольку генералу показалось, что г-н Фишер вошел недостаточно быстро, он добавил:
— Гром и молния! Если он станет упрямиться, толкайте его!
— Я вовсе не упрямлюсь, сударь, и пришел к вам, хотя мог бы этого и не делать. Предупрежденный заранее о том, . что у вас есть недобрые намерения на мой счет, я свободно , мог уехать из Франкфурта. И пришел я потому, что привык . не бежать от опасности, но идти ей навстречу.
— Так вы, значит, уже заранее знаете, господин писака, что вам опасно приходить ко мне?
— Всегда есть опасность, будучи слабым и безоружным, являться к вооруженному и сильному врагу.
— Значит, вы смотрите на меня как на своего врага?
— Согласитесь, что контрибуция, которую вы потребовали от Франкфурта, и ваши угрозы, обращенные к господину Фелльнеру, не могут исходить от друга.
— О! Вы-то не дожидались, господин газетчик, моих угроз и моих требований, чтобы объявить себя нашим врагом. Нам известна ваша газета, и потому, что она нам известна, вам придется подписать соответствующее заявление. Сядьте за этот стол, возьмите перо и пишите.
— Я берусь за перо для того, чтобы не давать доказательства своего злого умысла, но, перед тем как начну писать, хотел бы все-таки знать, что вы хотите мне продиктовать.
— Хотите знать? Ну так вот: «Я, доктор Фишер Гуллет, государственный советник, главный редактор „Почтовой газеты“…» Пишите же!
— Закончите вашу фразу, сударь, и если я сочту возможным, то напишу.
Генерал продолжал:
— «… главный редактор „Почтовой газеты“, признаю себя виновным в систематической враждебной клевете в отношении прусского правительства».
Фишер отбросил перо.
— Никогда этого не напишу, сударь, — сказал он. — Это неправда.
— Гром и молния! — вскричал генерал, делая шаг к нему. — Кажется, вы опровергаете мои слова.
Господин Фишер вытащил газету из кармана.
— Вот то, что их опровергнет лучше, чем это сделаю я, — сказал он.
— Это последний номер моей газеты; он появился вчера, за час до вашего вступления во Франкфурт. Вот что я написал после того, как выразил сожаление, что Германия терзает собственное чрево, а сыны ее перерезают друг другу глотки, словно дети кровосмешения. Вот что я написал:
«История грядущих дней пишется острием штыка, и граждане Франкфурта не в силах что-либо изменить. Для населения малого и беспомощного государства нет другой заботы, кроме как постараться смягчить, насколько это возможно, участь сражающихся, будь то друзья или враги: придется перевязывать раны, ухаживать за больными, проявлять милосердие ко всем. Каждая из партий обязана суметь себя сдерживать. Соблюдение права есть особая обязанность каждого, как и подчинение отвечающей за свои действия власти».
Затем, видя, что генерал пожимает плечами, Фишер шагнул и его сторону и сказал, протягивая ему газету:
— Прочтите сами, если сомневаетесь. Генерал вырвал у него из рук газету.
— Вы написали это вчера — заявил он, бледнея от гнева, — ибо вчера вы уже чувствовали, что мы придем, и вчера вы уже нас боялись.
И, разорвав газету, он скомкал ее в руке и бросил прямо в лицо советнику с криком:
— Вы попросту трус!
Фишер посмотрел вокруг себя блуждающим взглядом, словно надеялся найти какое-нибудь оружие, чтобы немедленно отомстить за полученное оскорбление. Потом, поднеся руку к голове, он схватился за волосы, повернулся вокруг себя, захрипел и мешком повалился на пол.
У него произошло кровоизлияние в мозг.
Генерал подошел к нему, толкнул его ногой и, увидев, что он мертв, сказал солдатам-дневальным:
— Бросьте этого шута в какой-нибудь угол, пусть лежит, пока за ним не придут его домашние.
Дневальные взялись за тело и, неукоснительно подчинившись приказу генерала, протащили его в угол прихожей.
Между тем г-н Фелльнер, подозревая, что с его другом случилась беда, побежал к г-ну Аннибалу Фишеру, отцу журналиста. Он рассказал ему о том, что произошло, и, поскольку сам он не имел возможности помочь другу, предложил старику пойти в гостиницу «Англетер» и осведомиться о сыне.
Господин Аннибал Фишер был восьмидесятилетний старец; он попросил, чтобы его проводили, и в гостинице «Англетер» спросил внизу, не видели ли там его сына.
Ему ответили, что видели, как он поднялся, но никто не заметил, чтобы он спустился. Затем, пока его вели по лестнице наверх, ибо Фалькенштейн расположился на втором этаже, ему посоветовали справиться непосредственно у генерала.
Господин Аннибал Фишер последовал совету, но генерал Фалькенштейн уже закончил прием или отправился завтракать, и старик нашел дверь его гостиной закрытой. Тогда он стал настаивать на том, чтобы ему дали возможность поговорить с генералом.
— Сядьте здесь, — ответили ему, — он, возможно, еще придет.
— Не могли бы вы предупредить ею, — спросил старик, — что отец пришел справиться о сыне?
— Чьем сыне? — спросил один из солдат.
— Моем сыне, советнике Фишере, которого утром арестовали у бургомистра Фелльнера.
— Вот это да! Это же отец, — сказал один из солдат своему товарищу.
— Так если он пришел справиться о своем сыне, — ответил тот, — он прекрасно может его забрать.
— Как забрать? — спросил старик, ничего не понимая из этого разговора.
— Разумеется, — отозвался солдат, — вон он там вас ждет.
И он показал ему пальцем на труп советника.
Твердым шагом старик-отец подошел, встал коленом на пол, чтобы получше рассмотреть сына, приподнял его голову и спросил у солдат:
— Так что, его убили?
— Нет! Честное слово! Он сам умер. Отец поцеловал труп в лоб.
— Наступили несчастные дни, — сказал он, — когда отцы хоронят своих детей!
Потом он спустился вниз, подозвал носильщика, послал его еще за тремя другими, опять поднялся в прихожую вместе с ними и, показав им на труп, сказал:
— Возьмите тело моего сына и отнесите ко мне домой!
Люди взвалили труп на плечи, снесли его вниз и положили на открытые носилки. Идя впереди с непокрытой головой, бледный отец с полными слез глазами отвечал всем, кто его спрашивал, что означало такое странное шествие, когда несут через весь город покойника без священника и без погребального пения:
— Это мой сын, советник Фишер, его убили пруссаки! И когда он подходил к своему дому, за трупом уже шло более трехсот человек, а когда за ними закрылась дверь, люди из толпы, которая пошла за мрачной процессией, разошлись по городу и всем, кого они встречали, говорили:
— Пруссаки убили советника Фишера, сына старика Аннибала Фишера.
Советник Фишер умер накануне своего пятидесятилетия.
Узнав эту новость, бургомистр Фелльнер, вздрогнув, посмотрел на свою руку, где очень заметно, больше чем когда либо, был виден крест на холме Сатурна, и прошептал:
— Ах! Вот предсказания француза и начинают сбываться!..
XXXIII. ПОГРЕБАЛЬНОЕ ШЕСТВИЕ
Мщение генерала Фалькенштейна журналистам не остановилось на смерти советника Фишера и исчезновении «Почтовой газеты». На следующий день были закрыты «Ведомости дня», «Друг народа», «Последние новости» и «Франкфуртский фонарь».
Восемнадцатого июля генерал опубликовал такое распоряжение:
«Следующие франкфуртские издания могут выходить и дальше:
1) «Франкфуртская газета»;
2) «Биржевая газета»;
3) «Правительственные ведомости»;
4) «Франкфуртский указатель»;
5) «Акционер«;
6) «Театральные сцены»;
7) «Хроникер»;
8) «Биржевые ведомости»;
9) «Банная газета»;
10) «Друг семьи» («Христианские ведомости»);
11) «Газета конской ярмарки»;
12) «Стенографическая газета»;
13) «Музыкальная газета"».
Этот список сопровождали следующие строки:
«Издание всех прочих газет и ежедневных ведомостей, которые выходили до сих пор, настоящим запрещается.
18 июля 1866 года.
Главная ставка, Франкфурт,
главнокомандующий Майнской армии
фон Фалькенштейн».
Семнадцатого июля, как и сказал генерал, в пять часов пополудни, он направил к дверям банка отряд из восьми человек под командой фельдфебеля с двумя людьми, тащившими ручные тележки для перевозки семи миллионов флоринов.
Он так мало был осведомлен о действительном весе и объеме, которые соответствовали сумме в семь миллионов флоринов, — а ведь, будь она отсчитана золотом, вес ее составил бы сто двадцать тысяч фунтов, — что направил, как мы сказали, для ее перевозки, то есть для перевозки ста двадцати тысяч фунтов золота, всего двух человек с двумя тележками.
Увидев, что люди эти вернулись без требуемой контрибуции, генерал Фалькенштейн разразился угрозами и заявил, что, если на следующий день контрибуция так и не будет выплачена, он отдаст город на разграбление и подвергнет его бомбардированию.
А пока генерал приказал арестовать сенаторов Бернуса и Шпельца в их домах и препроводить на сторожевую заставу, откуда, после того как они оба просидели в течение двух часов на виду у всех за решеткой, чтобы все смогли убедиться в том, насколько мало ценятся их городские власти, он отправил арестованных в сопровождении четырех жандармов с письмом к губернатору Кёльна.
Этот акт грубости имел свой результат. Он испугал многих влиятельных лиц, и те пошли к директору банка и попросили его ссудить городу требовавшиеся семь миллионов.
Правление банка согласилось, и семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов были выплачены 19 июля.
В тот же день, 19 июля, в четверг, чуть раньше десяти часов утра, славный франкфуртский батальон, тот, что в знак уважения сопровождал пруссаков при их вступлении в город и стоял перед ними 16 июля, чтобы приветствовать их, батальон, состоявший из шести рот общей численностью в восемьсот человек, получил приказ встать в каре во дворе монастырской казармы.
В десять часов прусский полковник фон дер Гольц, командир 19-го пехотного полка, прибыл туда в сопровождении двух адъютантов и подполковника Бёинга, командующего линейным франкфуртским батальоном. Забили барабаны, извещая о том, что ожидалось какое-то сообщение. Батальон, не имея представления, о чем шла речь, взял на караул.
И тогда подполковник Бёинг прочел приказ, которым франкфуртский батальон объявлялся распущенным по распоряжению главнокомандующего Майнской армией, его превосходительства г-на барона фон Фалькенштейна.
При этом неожиданном сообщении стало заметно, как по лицу некоторых бойцов, в особенности самых старых, беззвучно потекли крупные слезы.
Срывающимся голосом подполковник Бёинг призвал батальон сохранять до последнего момента отличную дисциплину и помнить, что офицерский состав всегда относился к солдатам по-отечески.
Те, кто прослужил менее полугода, получали по пятьдесят флоринов; им надлежало вернуть свои шинели, оставив себе только брюки и мундир. Те, кто прослужил полгода, получали по сто пятьдесят флоринов, а те, кто прослужил более года, — поднести пятьдесят флоринов. После оглашения приказа оружие и снаряжение были сданы поротно в арсенал в присутствии полковника фон дер Гольца. Выплата назначенных сумм производилась в два часа пополудни через ротных.
В тот же день, 19 июля, сенаторы и бургомистры, представляющие городские власти, по приказу генерала Фалькенштейна опубликовали извещение о том, что на следующий день, 20 июля, начиная с половины восьмого утра все избыточные лошади в городе, подседельные и упряжные, должны быть приведены на плац под страхом штрафа в 100 талеров (375 франков) за каждую непредставленную лошадь.
Всего было взято семьсот лошадей!
Но любопытно то, что заодно отбирались лошади не только для служебных целей.
Пруссаки брали лошадей любого роста. Подходили офицеры, делали знак, и комиссар, на которого был возложен отбор лошадей для армии, принимал тех, что ему указывали. Таким образом были отобраны и две маленькие упряжки пони, принадлежавшие г-же Ротшильд.
После такого разбоя на улицах Франкфурта не стало видно ни одного экипажа. Небольшое число тех людей, которым оставили их лошадей как непригодных для армии, обязаны были каждое утро извещать пруссаков об их нахождении в конюшне и посылать сведения о каретах.
Почти все кареты в городе были реквизированы. Франкфуртские дамы вынуждены были нанимать для своего передвижения фиакры, но если они случайно сталкивались в городе с офицером, которому требовалась карета, тот останавливал фиакр, высаживал пассажирок и отбирал экипаж, оставляя дам среди грязи, под дождем или в пыли.
Может быть, люди не поверят в такое странное забвение всех приличий, но г-жа Эрлангер, супруга известного банкира, уверяла автора этих строк, что с ней самой такое происходило. Случалось также, что больным женщинам приходилось идти пешком не одно льё.
Кроме того, накануне были отданы еще два распоряжения.
Первое предписывало каждое утро, до восьми часов, сдавать в полицейскую контору список всех иностранцев, поселившихся в гостиницах или у частных лиц.
Девятнадцатого июля, во второй половине дня, председатели следующих объединений, существовавших во Франкфурте: Общества стрелков, Гимнастического общества, Общества городской национальной обороны, Общества молодых ополченцев, Общества горожан Саксенхаузена и Общества по просвещению рабочих, — были созваны к главнокомандующему, и тот заявил, что эти общества распускаются как организации, однако они могут продолжать собираться к соответствующих помещениях при условии, что не будут заниматься политикой.
Тем из этих обществ, в которых обучались владению оружием, было предложено сдать оружие в доминиканскую казарму до шести часов вечера 20 июля. Наконец, генерал направил председателям всех этих обществ несколько дружелюбных слов по поводу необходимости принимавшихся мер и по поводу создавшегося положения в городе.
Вы спросите себя, каким же образом из уст г-на фон Фалькенштейна могли появиться дружелюбные слова?
Можете успокоиться: достославный генерал никак не отступил от своих привычек. Девятнадцатого числа, в два часа дня, после того как он получил свою контрибуцию, генерал фон Фалькенштейн покинул Франкфурт.
Господин генерал Врангель на два или три часа остался исполняющим его обязанности, и жителям Франкфурта было явлено между двумя мрачными масками улыбающееся лицо.
К пяти часам того же дня прибыл генерал Мантёйфель.
На утро «Листок уведомлений», то есть официальная франкфуртская газета, в последний раз появилась со своим обычным подзаголовком: «Орган вольного города Франкфурта». Начиная с 20 июля, то есть с № 169, там уже просто значилось: «Орган города Франкфурта-на-Майне».
Таким образом, франкфуртцы потеряли слово «вольный», но зато выиграли слова «на-Майне». Это дало им два слова взамен одного.
Выплатив контрибуцию и утвердившись в обещании, данном им генералом Фалькенштейном, что город будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар, — на самом деле это было что-то неслыханное, ибо городу пришлось выдавать по девять сигар в день не только солдатам, но и офицерам, — франкфуртцы уже считали себя огражденными от любого другого требования в таком же роде, когда генерал Мантёйфель отметил свой приезд следующим распоряжением:
«С целью обеспечить продовольственное снабжение прусских войск, расположившихся лагерем, по приказу его превосходительства генерал-лейтенанта Мантёйфеля, главнокомандующего Майнской армией, в городе немедленно будет открыт склад, в который должно быть поставлено следующее:
15 000 хлебов по пять фунтов 9 унций; 1 480 центнеров морских сухарей; 600 центнеров говядины;
Восемнадцатого июля генерал опубликовал такое распоряжение:
«Следующие франкфуртские издания могут выходить и дальше:
1) «Франкфуртская газета»;
2) «Биржевая газета»;
3) «Правительственные ведомости»;
4) «Франкфуртский указатель»;
5) «Акционер«;
6) «Театральные сцены»;
7) «Хроникер»;
8) «Биржевые ведомости»;
9) «Банная газета»;
10) «Друг семьи» («Христианские ведомости»);
11) «Газета конской ярмарки»;
12) «Стенографическая газета»;
13) «Музыкальная газета"».
Этот список сопровождали следующие строки:
«Издание всех прочих газет и ежедневных ведомостей, которые выходили до сих пор, настоящим запрещается.
18 июля 1866 года.
Главная ставка, Франкфурт,
главнокомандующий Майнской армии
фон Фалькенштейн».
Семнадцатого июля, как и сказал генерал, в пять часов пополудни, он направил к дверям банка отряд из восьми человек под командой фельдфебеля с двумя людьми, тащившими ручные тележки для перевозки семи миллионов флоринов.
Он так мало был осведомлен о действительном весе и объеме, которые соответствовали сумме в семь миллионов флоринов, — а ведь, будь она отсчитана золотом, вес ее составил бы сто двадцать тысяч фунтов, — что направил, как мы сказали, для ее перевозки, то есть для перевозки ста двадцати тысяч фунтов золота, всего двух человек с двумя тележками.
Увидев, что люди эти вернулись без требуемой контрибуции, генерал Фалькенштейн разразился угрозами и заявил, что, если на следующий день контрибуция так и не будет выплачена, он отдаст город на разграбление и подвергнет его бомбардированию.
А пока генерал приказал арестовать сенаторов Бернуса и Шпельца в их домах и препроводить на сторожевую заставу, откуда, после того как они оба просидели в течение двух часов на виду у всех за решеткой, чтобы все смогли убедиться в том, насколько мало ценятся их городские власти, он отправил арестованных в сопровождении четырех жандармов с письмом к губернатору Кёльна.
Этот акт грубости имел свой результат. Он испугал многих влиятельных лиц, и те пошли к директору банка и попросили его ссудить городу требовавшиеся семь миллионов.
Правление банка согласилось, и семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов были выплачены 19 июля.
В тот же день, 19 июля, в четверг, чуть раньше десяти часов утра, славный франкфуртский батальон, тот, что в знак уважения сопровождал пруссаков при их вступлении в город и стоял перед ними 16 июля, чтобы приветствовать их, батальон, состоявший из шести рот общей численностью в восемьсот человек, получил приказ встать в каре во дворе монастырской казармы.
В десять часов прусский полковник фон дер Гольц, командир 19-го пехотного полка, прибыл туда в сопровождении двух адъютантов и подполковника Бёинга, командующего линейным франкфуртским батальоном. Забили барабаны, извещая о том, что ожидалось какое-то сообщение. Батальон, не имея представления, о чем шла речь, взял на караул.
И тогда подполковник Бёинг прочел приказ, которым франкфуртский батальон объявлялся распущенным по распоряжению главнокомандующего Майнской армией, его превосходительства г-на барона фон Фалькенштейна.
При этом неожиданном сообщении стало заметно, как по лицу некоторых бойцов, в особенности самых старых, беззвучно потекли крупные слезы.
Срывающимся голосом подполковник Бёинг призвал батальон сохранять до последнего момента отличную дисциплину и помнить, что офицерский состав всегда относился к солдатам по-отечески.
Те, кто прослужил менее полугода, получали по пятьдесят флоринов; им надлежало вернуть свои шинели, оставив себе только брюки и мундир. Те, кто прослужил полгода, получали по сто пятьдесят флоринов, а те, кто прослужил более года, — поднести пятьдесят флоринов. После оглашения приказа оружие и снаряжение были сданы поротно в арсенал в присутствии полковника фон дер Гольца. Выплата назначенных сумм производилась в два часа пополудни через ротных.
В тот же день, 19 июля, сенаторы и бургомистры, представляющие городские власти, по приказу генерала Фалькенштейна опубликовали извещение о том, что на следующий день, 20 июля, начиная с половины восьмого утра все избыточные лошади в городе, подседельные и упряжные, должны быть приведены на плац под страхом штрафа в 100 талеров (375 франков) за каждую непредставленную лошадь.
Всего было взято семьсот лошадей!
Но любопытно то, что заодно отбирались лошади не только для служебных целей.
Пруссаки брали лошадей любого роста. Подходили офицеры, делали знак, и комиссар, на которого был возложен отбор лошадей для армии, принимал тех, что ему указывали. Таким образом были отобраны и две маленькие упряжки пони, принадлежавшие г-же Ротшильд.
После такого разбоя на улицах Франкфурта не стало видно ни одного экипажа. Небольшое число тех людей, которым оставили их лошадей как непригодных для армии, обязаны были каждое утро извещать пруссаков об их нахождении в конюшне и посылать сведения о каретах.
Почти все кареты в городе были реквизированы. Франкфуртские дамы вынуждены были нанимать для своего передвижения фиакры, но если они случайно сталкивались в городе с офицером, которому требовалась карета, тот останавливал фиакр, высаживал пассажирок и отбирал экипаж, оставляя дам среди грязи, под дождем или в пыли.
Может быть, люди не поверят в такое странное забвение всех приличий, но г-жа Эрлангер, супруга известного банкира, уверяла автора этих строк, что с ней самой такое происходило. Случалось также, что больным женщинам приходилось идти пешком не одно льё.
Кроме того, накануне были отданы еще два распоряжения.
Первое предписывало каждое утро, до восьми часов, сдавать в полицейскую контору список всех иностранцев, поселившихся в гостиницах или у частных лиц.
Девятнадцатого июля, во второй половине дня, председатели следующих объединений, существовавших во Франкфурте: Общества стрелков, Гимнастического общества, Общества городской национальной обороны, Общества молодых ополченцев, Общества горожан Саксенхаузена и Общества по просвещению рабочих, — были созваны к главнокомандующему, и тот заявил, что эти общества распускаются как организации, однако они могут продолжать собираться к соответствующих помещениях при условии, что не будут заниматься политикой.
Тем из этих обществ, в которых обучались владению оружием, было предложено сдать оружие в доминиканскую казарму до шести часов вечера 20 июля. Наконец, генерал направил председателям всех этих обществ несколько дружелюбных слов по поводу необходимости принимавшихся мер и по поводу создавшегося положения в городе.
Вы спросите себя, каким же образом из уст г-на фон Фалькенштейна могли появиться дружелюбные слова?
Можете успокоиться: достославный генерал никак не отступил от своих привычек. Девятнадцатого числа, в два часа дня, после того как он получил свою контрибуцию, генерал фон Фалькенштейн покинул Франкфурт.
Господин генерал Врангель на два или три часа остался исполняющим его обязанности, и жителям Франкфурта было явлено между двумя мрачными масками улыбающееся лицо.
К пяти часам того же дня прибыл генерал Мантёйфель.
На утро «Листок уведомлений», то есть официальная франкфуртская газета, в последний раз появилась со своим обычным подзаголовком: «Орган вольного города Франкфурта». Начиная с 20 июля, то есть с № 169, там уже просто значилось: «Орган города Франкфурта-на-Майне».
Таким образом, франкфуртцы потеряли слово «вольный», но зато выиграли слова «на-Майне». Это дало им два слова взамен одного.
Выплатив контрибуцию и утвердившись в обещании, данном им генералом Фалькенштейном, что город будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар, — на самом деле это было что-то неслыханное, ибо городу пришлось выдавать по девять сигар в день не только солдатам, но и офицерам, — франкфуртцы уже считали себя огражденными от любого другого требования в таком же роде, когда генерал Мантёйфель отметил свой приезд следующим распоряжением:
«С целью обеспечить продовольственное снабжение прусских войск, расположившихся лагерем, по приказу его превосходительства генерал-лейтенанта Мантёйфеля, главнокомандующего Майнской армией, в городе немедленно будет открыт склад, в который должно быть поставлено следующее:
15 000 хлебов по пять фунтов 9 унций; 1 480 центнеров морских сухарей; 600 центнеров говядины;