Дневник Георгия Эфрона
 
Предисловие

   Этот мальчик был долгожданным, желанным, самым придуманным из всех мечтаний Марины Цветаевой: и самым реальным их воплощением. Он был "чудом" не только для нее. Для Сергея Эфрона - отца, для сестры Цветаевой, Анастасии, приехавшей в Париж, когда ему было около пяти, он тоже был несказанное, свершившиеся Чудо.
   Сергей Яковлевич удивленно записывал в дневнике и в письмах знакомым и родным, вскоре после его появления на свет:
   "Моего ничего нет.. Удивительный мальчик! Вылитый Марин Цветаев:" Некоторым досужим выдумщикам от истории это дало право потом выдавать за реальность "мечтательные факты", что Георгий был рожден от человека, которого Марина называла первой своею "осуществленной, земной любовью" - Константина Родзевича. Но когда Марина почувствовала в себе зарождение новой жизни, роман с Константином Родзевичем - пылкий, бурный, опустошающий, - был уже давным - давно и далеко позади!
   Единственным "детищем" этого романа были стихи и "Поэма Горы" и "Поэма Конца".
   Она жаждала ее забыть - любовь, отнявшую воздух, и этот "процесс забвения" вылился у нее не только в творчество - как всегда-, но и в мучительное хотение сына.. Именно - Сына. Что это было - ощущение невольной вины перед Эфроном или вновь - попытка найти прибежище в любви человека, который и после десяти с лишним лет брака на ее вопрос:"Сережа, что же Вы, не видели чистую рубашку? Вот она." (они всю жизнь были на "Вы" - автор.) - мог ответить растерянно:" Я на Вас смотрел:"? Не знаю. Быть может, все вместе. Так трудно плутать в зарослях души этой удивительной Женщины вся жизнь которой была - Стихия Любви.
   Она хотела сына с какой-то неистовостью, впрочем, как и всего, чего хотела в жизни. С какой-то, поистине мужской, не женской страстью, она хотела продолжить свой род, цветаевский род, себя самое в сыне, ее сыне - слепке с нее самой! Она отчаивалась, когда ей казалось, что это будет не ее сын, и писала Ольге Черновой-Колбасиной:
   "… Мой сын ведет себя в моем чреве исключительно тихо, из чего заключаю, что опять не в меня! - Я серьезно. - Конечно, у Сережи глаза лучше (и характер лучше!), и т. д., но это все-таки на другого работать, а я бы хотела на себя…" И когда он еще не родился за месяц - два до 1 февраля 1925 года - Часа его появления на свет - она писала: "Иногда, ловлю себя на мечтах о няньке, думаю: а вдруг он эту няньку будет любить больше, чем меня? - и сразу: не надо няньки! И сразу: видение ужасных утр, без стихов, с пеленками - и опять cri de coeur: (крик сердца, внутренний голос - фр. - автор.) няньку! Няньки, конечно, не будет, а стихи, конечно, будут, - иначе моя жизнь была бы не моя, и я была бы не я".
   И конечно, он и рос совсем необычно, с раннего детства слыша вокруг себя то стихи, то разговоры о литературе, о чем - то внутреннем и глубоком, быть может, об этом в других семьях и вовсе не говорилось!
   Марина отслеживала в дневнике и письмах сестре Анастасии едва ли не каждый день его жизни. Вот несколько строк из них, светящихся не только наивною гордостью матери, но и тонкостью анализа психологического облика совсем еще маленького ребенка - Муру, так Марина звала Георгия, - только третий год:
   "Удивительно взрослая речь, чудно владеет словом. Мужественен, любит говорить не как дети. И совсем иначе, чем Аля. Хочет всегда стать на что-то, повыше, чтобы слушали…" Когда Георгию было восемь лет, она писала: "Очень зрел. Очень критичен. Марина, - сказал мне Бальмонт, - это растет твой будущий прокурор!" Но ему, малышу Мурлыке, была свойственна не только жажда справедливости и повышенного внимания взрослых.
   На прогулках с матерью он без умолку (она даже устает от его болтовни и мечтает, чтобы он помолчал!) говорит об автомобилях, собирает из деревянных чурочек пыхтящий (в его воображении) паровозик, приносит для сестренки Али из парижского Люксембургского сада красивый букет каштановых листьев, и без устали засыпает мать вопросами, говорит, говорит, говорит.. "Отчего, почему, где, как, зачем?" - извечное детское любопытство, открытие Мира Познающим.. В нем было и обычное, детское, милое, чарующее, как и во всех малышах.
   Годы раннего детства Мура (В Чехии, а потом - во Франции - были для семьи Цветаевых - Эфрон очень сложными.
   Часто вся семья просто находилась на грани "выживания". Сергей Яковлевич болел, (обострялся его хронический туберкулез и заболевание сердца), пособие эмигрантов было небольшим, Марине самой приходилось решать все острые, насущные проблемы: вопросы снятия квартиры, приобретения мебели, вещей, продуктов и даже - рубки дров для большой кухонной плиты. На какую - либо помощницу по хозяйству, не говоря уж о постоянной прислуге, просто не было денег.
   Руки Марины в тонких серебрянных браслетах - память о Матери - беспрерывно крошили, мешали, мыли, чистили, скребли, стирали одежду для Алечки и Мура, раскалывали тяжелое вязовое полено на тонкие щепки- лучины, грели на плите тяжелое корыто с водой - поднимала сама! - а потом в этом корыте они по вечерам, вдвоем с хрупкой, голубоглазой Алей купали веселого, толстощекого малыша, шаловливо обрызгивающего их с ног до головы теплой мыльною водой..
   В одном из писем Марины к Ольге Черновой - парижской подруге того времени - есть такие строки: " Еще зимы во Вшенорах (деревня близ Праги, почти ее предместье - автор.), не хочу, не могу, при одной мысли холодная ярость в хребте. Не могу этого ущелья, этой сдавленности, закупоренности, собачьего одиночества (в будке!) (Так Марина называла дом, который снимала с семьей - автор.) Все тех же равнодушных лиц, все тех же (осторожных) тем: А на зиму - решительно - вон: слишком трудна, нудна и черна здесь жизнь. Либо в Прагу, либо в Париж!" (Письмо приведено в книге Лили Фейлер "Марина Цветаева. Двойной удар Небес и ада". Изд - во "Феникс". 1998 г) Сестры Черновы стали усиленно приглашать Марину с мужем и детьми приехать к ним, в Париж. Они ей очень симпатизировали, знали прекрасно ее поэзию.
   Обещали на первое время поддержку и кров. Сергей Яковлевич сам ехать не мог - он работал над докторской диссертацией в пражском университете и у него стремительно развивалась сердечная астма, но решительно настоял на том, чтобы Марина и дети ехали во Францию сами. Он вполне серьезно опасался, что "Марина может сделаться здесь кухаркой", и забудет - поневоле! - о стихах, да и детям нужна была "другая среда".. 31 октября 1925 года Марина, Аля и Мур покинули Прагу и на поезде отправились в Париж. Муру было всего то девять месяцев, и совершенно по праву, потом, многие знавшие сына Цветаевой близко и не близко называли его "французом".
   Именно во Франции он сформировался как Личность, вырос. Франция - это был воздух, которым он дышал, это была культура, которую он естественно, органично впитывал, и без которой потом себя уже не мыслил.
   Очень сложно говорить о Муре, любимом сыне и брате, как просто о мальчике, каких много… Он родился в необычной семье, и у него была столь необычная, своеобразная судьба, что какой то банальный рассказ, с фразами "учился:, окончил,: увлекался:" совершенно не в состоянии выразить всей завораживающей многогранности его характера - сложного, противоречивого, потрясающе сильного, блистательного, и в то же время - ранимого и где - то и в чем то - беззащитного.
   Характера - копии Марины Цветаевой, а, может быть, и сильнее?
   Он умел читать и писать с шести лет, и к десяти годам прочитал многое из того, что его сверстники познают лишь к шестнадцати, увы! Французским владел как родным, он думал на нем, но не забывал и русского, а по вечерам занимался с матерью немного и немецким. Вероятно, как и Аля, вел детский дневник, но он не сохранился из-за бесконечных переездов и эвакуации.
   В 1935 году Марина и Сергей Яковлевич решили отдать его в хорошую частную школу.
   Многие знакомые их осуждали. Это было очень накладно для семьи, но в желании дать сыну лучшее была вся Марина - порывистая, страстная, любящая сына с безмерной нежностью. Она писала Вере Николаевне Буниной, объясняя столь "разорительный шаг" - выбор очень дорогой школы:
   "Потому что мой отец посылал студентов за границу за свой счет, платил за многих студентов высшей школы, а когда умер, оставил 20.000 рублей для школы в родной деревне из своих личных денег, я имею право на то, чтобы Мур учился в хорошей школе. То есть, я имею право платить за него из собственного кармана, а когда он пуст - просить об этом!" - (Лили Фейлер. Указанное издание.) В этой аристократической гордости и внутренней, несмотря на резкость тона, правоте - кредо Марины Цветаевой, которая считала, что в жизни Любимым и Друзьям нужно давать все самое лучшее и брать от них - тоже все самое лучшее. Иначе не стоит жить. Марина не только многое давала Муру, отрывая часы для занятий и разговоров с ним от творчества (а, может, это было для нее - неотделимо, как с Алей, и просто не сохранилось детских тетрадей Мура?), - но и сама многое брала у него. Высокий, не по летам развитый, очень привлекательный, с тонким профилем, привыкший к разговорам взрослых, к серьезным размышлениям, он всюду сопровождал мать.. Многие современники позже вспоминали, что Георгий - Мурлыка был дурно воспитан, позволял по отношению к матери и другим знакомым резкие выпады, суждения, отрицание. Многим казалось, что он не уважает мать. И они дружно осуждали Марину за плохое воспитание, чрезмерное баловство сына. Осуждать - проще, понять - сложнее, а люди не часто хотят утруждать себя пониманием.Кстати диссонансно, резко контрастно другим, звучат воспоминания Татьяны Николаевны Кваниной о Муре:
   "Мне нравилось, что Мур был учтив: всегда, когда я приходила, он никогда не садился, прежде чем не сяду я.Если при разговоре с ним я вставала и подходила к нему, он неизменно вставал. Ему было трудно, предельно трудно в этот период. Все новое: страна, уклад жизни, школа, товарищи Все надо было узнавать вновь, найти свое место. А тут еще переходный возраст - отсюда и повышенная раздражительность от которой он сам страдал безмерно." Марина многое прощала сыну, смотрела сквозь пальцы, говоря спокойно: "Это пройдет. Он еще молод. У меня это все давно перегорело, прошло, а он:" И только отворачивалась - смахнуть слезы. Она была мудрее всех остальных, пожалуй.. Или ей было почему прощать.
   В такой вот резкости тона, в нарочитой грубости поведения был не только обычный "вызов миру" взрослеющего подростка. Были и глубоко внутренние, психологические причины, о которых мы узнаем только сейчас. Анатолий Мошковский, недолгое время проучившийся вместе с Георгием Эфроном на одном курсе Литинститута в Москве, вспоминал:
   "Георгий иногда провожал Нору (однокурсницу и их общую знакомую - автор.) домой, был откровенен с ней и однажды даже признался, что считает себя частично виновным в гибели матери. Марина Ивановна была очень эмоциональна и влюбчива, жила воображением и в некоторых знакомых подчас видела то, чего в них вовсе не было. А так, как отец Георгия иногда отсутствовал месяцами, у нее случались "любовные всплески".
   Мальчик, ранимый, как все подростки, многое знал, видел, и не мог простить увлечений матери, поэтому бывал с ней черств, холоден, недобр и не оказывал сыновней поддержки, когда она, одинокая, никому не нужная, травмированная недавними репрессиями, войной и всеобщим безразличием, в этом очень нуждалась!"… (*Анатолий Мошковский. Статья "Георгий, сын Цветаевой." ) Как он, должно быть, раскаивался в этом позже, потом, но ее уже не было рядом!… Мария Белкина в своей замечательной по правдивости книге "Скрещение судеб" много раз повторит, что при встречах с Муром (уже после приезда в Россию) в ее сердце всегда просыпалось чувство огромной жалости к нему. Жалости, смешанной с недоумением:
   Несмотря на всю его внешнюю холодность и неприступность из глубины его огромных глаз всегда проглядывало одиночество и бееззащитность, в первую минуту ее разгаданности - ошеломляющая!
   Он всегда был избранно одинок и, странно, но в детстве почти не имел друзей, все маленькие секреты и шалости разделяя с сестрой Алей или Мариной. Почему так сложилось?
   Думаю, не оттого, что друзей сына ревниво не любила Марина, как пытаются представить часто во многих книгах. Этих друзей просто не было. Их не нашлось, да и мало кто мог по уровню интеллекта соответствовать мальчику, в восьмилетнем возрасте пытавшемуся самостоятельно переводить французские стихи из детской книжки на русский, а в шестнадцать уже прочитавшего всего Анатоля Франса и Жюля Ромэна, выучившего наизусть Стефана Малларме, переводящего романы Жоржа Сименона и делающего заметки на полях экзистенциалистического романа Ж- П Сартра "Тошнота". (Это была его любимая книга, по ней он тосковал в Ташкенте так, как тоскуют по родине. Той Родине, в которой сформировался дух и способность мыслить - Франции.
   Он и костюмы носил по - французски, с врожденным изяществом, даже залатанные! - автор. ) Этот мальчик назвал себя, как отмечает Е. Коркина в статье "Грустная сказка - скучная история",- "рододендрон на Аляске", - этим причудливым определением как бы еще раз подчеркивая свое ужасающее одиночество, и какую то странную и - страшную - избранность.
   Е. Коркина пишет: "Георгий Эфрон пережил трагедию его породившей и его погубившей семьи с редким достоинством, осмыслил и описал ее с беспримерной проницательностью, тем более удивительной, что сам он находился не в стороне, а был увлекаем той же самой силой семейного рока. Он напрягал силы для самосохранения, для осуществления своего призвания и, наконец, для сопротивления среде.
   Конечно, он понимал, что в этих условиях чтобы выжить, надо мутировать, инстинкт подсказывал ему преимущества защитного цвета и поведения, и он действовал порой инстинктивно-расчетливо и продлевал срок своей жизни, но столь же инстинктивно и упорно отстаивал он свой вид, род, породу - культурного европейца, сопротивляясь люмпенизации своего внешнего облика, своего языка, своего сознания. Его сил хватило на пятилетнее противостояние слепому террору, последовательно лишившему его родины, родителей, семейной защиты, жилища, куска хлеба, гонявшему его по чужой стране своими эвакуациями и мобилизациями то в Среднюю Азию, то в Трудовую армию, то в штрафной батальон, и наконец втоптавшему его без вести и без следа в белорусскую землю знаменитой трехслойной тактикой наступления, когда два взвода кладут замертво, а третий проходит по их телам." Страшные слова в их обнаженной жесткости и правдивости рисуют эту Судьбу, точнее - эскиз Судьбы, ведь она так и осталась незавершенной, - и когда я пишу о Георгии: " мальчик", то мысленно одергиваю себя - ему было отпущено Богом всего девятнадцать, но каких девятнадцать лет! После смерти матери он прожил еще два с половиною года, но сколько лет и веков вместили они в себя?!!
   Он приехал вместе с матерью в Россию. Вслед за отцом и сестрой. По своей ли воле он ехал на незнакомую родину?
   Сложно сказать. Отец и Аля присылали периодически из России восторженные письма, звали к себе. Во Франции атмосфера сгущалась. Марину, как жену тайного советского чекистского агента, принимали не везде, почти не печатали. Во Франции ее стихи, опередившие время и классические законы поэзии, были понятны не всем, вечера поэзии много дохода не приносили. Многие из бывших друзей - литераторов сторонились ее.
   Быть может, из -за того, что она, не стесняясь, выражала поддержку молодым советским писателям, которые работали в условиях цензуры и отчаянного давления, постоянной угрозы отнятия свободы. Для отъезда в СССР было много разных причин.
   Была среди них и еще одна - Марина Цветаева, русская поэтесса, не хотела, чтоб ее сын окончательно "стал французом". Для нас, знающих, что было дальше, эта причина, наверное, несущественна.. Но не для Марины!
   Не надо думать, что она не понимала всего того, что ожидало ее семью в России, находящейся под сталиской пятой. Она была слишком умна, чтобы не понимать этого.
   Но надо знать Марину Цветаеву. Однажды она написала Сергею Эфрону, что пойдет за ним "всюду, как собака, где бы он не находился".Свое обещание - клятву она сдержала. Ценой отказа от творчества и, может быть, где - то - отказа от самой себя. А сын пошел вслед за матерью, ибо был неотделим от Семьи, от ее Духа и ее правил Их вскоре арестовали, - сестру и отца, одного за другим, на его глазах в Подмосковье, на даче в Болшеве. Аля,шла, улыбаясь ему, через силу, в крытую машину - воронок. В глазах блестели непролитые слезы. Силуэт матери застыл в дверях. Мур навсегда запомнил этот рассвет.
   Они остались с матерью вдвоем. Марина стала бояться ночей и внезапных ночных звонков, стала бояться смотреть в скользящие черно - сиреневые проемы окон, почти не засыпала. Постоянной прописки у них не было, они то снимали дачу в Болшеве ( но там невозможно было жить зимой), то жили в Доме творчества от Литфонда. Скитались по квартирам. Марина носила передачи в тюрьму - Але и Сергею, и если их принимали, она знала, что дочь и муж живы. Очень долго с таможни не могли прибыть их сундуки с вещами и книгами - парижский багаж - и голубое вязаное одеяло и два эмалевых браслета Марина посылала Але уже тогда, когда та отбывала срок в лагерях. Они разбирали с Муром вещи, готовили посылки, писали письма, сушили на батареях морковь.. Но было не только это. Были встречи в кругу друзей - переводчиков (Марина жила в то время, по словам сестры Анастасии, "своими блистательными переводами"): Людмилы Ильиничны Толстой, Марии Белкиной, которую Марина называла просто "Машенькой", Анатолием Тарасенковым. Борисом Пастернаком.
   Попадая в этот круг, Мур оживал, глаза его блестели, менялась сама манера поведения. Все видели живого, остроумного, блестяще образованного и очень..:воспитанного юношу.
   С Людмилой Толстой, например, он любил болтать по - французски, но та никак не могла перещеголять его парижский выговор! А кроме того, на дружеских вечеринках, нечасто, но все - таки, можно было вкусно поесть. Мур рос, ему все время требовалась еда. Как то побывав в гостях у тети, Елизаветы Яковлевны Эфрон, Мур записал в дневник, как особо запомнившееся, яркое, значительное: "Мы сегодня вкусно поели у Лили"* (так Елизавету Яковлевну звали домашние - автор).
   Записи дневников Мура, помимо повседневного отчета о невеселом быте скитальцев, были постоянно заполнены огромными списками прочитанных книг, размышлениями о них, раздумьями. Позже в эвакуации, в Ташкенте, Валентин Берестов, друживший с Муром, вспоминал:
   "…Рослый, крепкий, чернобровый, красивый. Он мне показался совсем взрослым.
   Иногда Мур ходил на заседания литературного кружка во Дворец пионеров, но я не помню, чтобы он там читал что-нибудь свое. Не помню, чтобы он участвовал в обсуждении. Зато его можно встретить было на улицах Ташкента, оживленно беседующим с кем-нибудь из нас. Он присматривался к пишущим старшеклассникам, сравнивал нас, хотел определить, кто из нас самый талантливый. Он так и говорил:
   "из нас".
   Он читал мне страницы из своих дневников. Он был как-то не по-русски аккуратен, и его рукописи выглядели как книги с пронумерованными страницами, с полями и, помнится, без единой помарки. В дневнике была какая-то понравившаяся мне запись об Ахматовой, рассуждения о будущем Европы после Победы (Мур надеялся, что дружба между союзниками, сохранится и в мирное время), высказывания встреченных им знаменитых людей. Все это должно было ему пригодиться для будущей работы. Он писал одновременно два романа: один - из французской жизни (начинался роман с разговора в кафе за аперитивом), другой - из русской. Мур мечтал посвятить всю свою жизнь пропагандированию (это его слово) французской культуры в России и русской - во Франции. Отрывки из "русского" и "французского" романов не запомнились. Мур стремился объективно изобразить чью-то чужую жизнь, не похожую на его собственную. Четко, довольно подробно и без тени лиризма." Без тени лиризма. Характерная черточка, да и о каком лиризме можно было говорить в те годы?!
   После эвакуации из Москвы, после страшных дней Елабуги, Мур и вовсе расстался с романтической стороной детства. Жизнь этого потребовала в очень резкой форме. Я не буду останавливаться в короткой статье на подробностях елабужской трагедии Марины и ее сына и того, что предшествовало ей - все более или менее теперь знают эти страшные подробности. Проследим, что было после Марины. 31 августа 1941 года Ее не стало. Второго сентября тело похоронили в правой стороне кладбища Елабуги, около стены. Многие безаппеляционно пишут, что Мур не хоронил мать, не был на кладбище, тем более, что в его дневнике нет никаких упоминаний о похоронах, кроме одной скупой строки. Не хочется спорить, но у меня перед глазами - мальчик - подросток, который, услышав о страшной гибели матери, сел прямо на землю, в дорожную пыль, (это он то - аккуратист до мозга костей!) и долго сидел там, опустив голову, а когда тело увезли, потерянно выгладил брюки и: ушел. Он пришел к знакомым - Сикорским - сообщил о гибели Марины, остался у них ночевать, а потом, видимо, его закружили похоронные хлопоты.
   В пыльных архивах центрального елабужского ЗАГСа сохранилась бумага, в которой Георгий Сергеевич Эфрон просит о разрешении "похорон своей матери, Цветаевой Марины Ивановны, умершей тридцать первого августа 1941 года, в результате асфиксии (суицид)." Приложено и свидетельство о смерти, заверенное врачом первой городской больницы Елабуги. Косвенным фактом присутствия Мура на похоронах было, на мой взгляд и то, что там были и все его немногие друзья, например, Вадим Сикорский.
   Просто потрясенная память сгладила восприятие присутствия Мура у всех зрительно - каждый из них пребывал в шоковом состоянии: они даже забыли принести цветы. 4 сентября Мур приезжает в Чистополь, останавливается у Асеевых, а уже 10 сентября он оказался в Чистопольском доме - интернате.
   "Там он все время был на людях,- пишет Мария Белкина в своей книге "Скрещение судеб", - к чему вовсе не привык, - столько детей всех возрастов, воспитательницы, учителя, все время чей-нибудь любопытствующий, изучающий взгляд…
   Он так выделялся среди этих мальчишек и девчонок, так не подходил к их компании, и потом - все знали необычность его судьбы, его трагедию, и он знал, что все это знали, и еще больше замыкался.
   Мур слонялся неприкаянный, одинокий, чужой всем, с утра уже в тщательно начищенных башмаках, в костюме, при галстуке, аккуратно причесанный. Он очень следил за своей внешностью, а все вокруг были нестриженые, кое-как одетые, у всех были какие-то общие интересы, дружбы, драчки, склочки, свои дела, а он был слишком не их, слишком взрослым для них. В школе на уроках он скучал и оживлялся только, когда начинал кому-нибудь из мальчишек - на девчонок он вообще не обращал внимания - рассказывать о Париже. Он ходил к Асееву, тот читал ему главы своей новой поэмы. В дневнике Мур отметил, что поэма Асеева - хорошая.
   Стали набирать учеников в школы ФЗО - не хватало рабочих на фабриках и заводах.
   В интернат пришли выяснять, кому из мальчишек и девчонок уже 16 лет, у кого есть паспорт. У Мура паспорт был, но Анна Зиновьевна Стронова -директор интерната - скрыла эт,о и сказала Муру, что он может не тревожиться: она не отдаст его в ФЗО и он будет продолжать учиться в общеобразовательной школе." Он тосковал по матери, но прятал эту острую, гложущую, безмерную тоску, глубоко в себя, сам себе в ней боялся сознаться. Холодные, чересчур спокойные строчки его дневника. - не здесь ли ранимость, уязвленность, в этих чересчур взрослых строчках?
   " 19 сентября 1941 года "Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная.
   Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? Au fond* (действительно, точно, в сущности - фр. - автор) она совершенно правильно поступила, дальше было бы позорное существование. Конечно, авторучки стащили. Пришла открытка от В.
   Сикорского, нужно написать ему доверенность на получение в милиции каких-то драгоценностей М. И. Сейчас напишу…" 21-го в Чистополь прибыл из Москвы директор Литфонда Хмара. Он встречается с Муром и советует ему уехать в Москву. Он говорит, что школы в Москве работают нормально, бомбежки почти прекратились и Мур там вполне сможет учиться. Мур недоумевает, почему, собственно говоря, 10-го тот же Хмара дает распоряжение зачислить его в интернат в Чистополе, а теперь, 21-го, советует возвращаться в Москву?! Хмара объясняет, что когда пришло известие о смерти Марины Ивановны, то в Литфонде решили что надо забрать его из Елабуги и поместить в интернат, но теперь, быть может, Муру было бы лучше все же в Москве, а не здесь, в Москве у него родственники… А Муру действительно осточертел Чистополь, и он рад был удрать. 22-го Хмара дает ему нужные бумаги для отъезда. 28-го Мур уехал.
   В интернате вздохнули с облегчением. Прежде чем встретиться с Муром, Хмара уже все разузнал о создавшейся обстановке. От Мура просто хотели избавиться, и вовсе не потому, что близкие его были репрессированы: жили же в интернате дети, родители которых сидели в лагерях:Хотели избавиться от самого Мура, от его Сути, Духа, Характера, столь чужеродного для чистопольского "общежития", где крадутся ручки, от несделанности его по общему образу и подобию. Боялись нести за него ответственность. Его хотели сбыть с рук, как сбыл его с рук и Асеев, в Чистополе.
   Но, направляя Мура в Москву, Хмара должен был знать, что в Москве не прописывают, Прибыв в Москву 30-го, после "кошмарного путешествия", Мур сразу столкнулся с этой проблемой. 8 октября он записал в дневнике, что обращался за помощью к Эренбургу и тот сказал, что прописать его в Москве нельзя, и что его отправят либо обратно в Чистополь, либо в Среднюю Азию. 11 октября, после долгих хлопот и записки Лебедева - Кумача в ГУВД Москвы, - Мур обратился к нему с письмом сам -, его прописывают, наконец - то в Москве у тети,:но 12 октября в столице начинается всеобщая паника, эвакуация, и Мур попадает все - таки в Ташкент.